***
Что за ночь! Что за дивный, чудесный праздник! Настоящее пиршество для жаждущей души, каковой был Хисын с самого своего рождения. Не он выбрал уготованное ему проклятье – оно навело на него указующий перст, и до последнего своего вздоха брал на себя обязательство существовать в согласии со своим естеством, а требовало оно не только и не столько удовлетворения общепринятых природных потребностей, сколько услады зверя внутри, и чем тот становился голоднее, тем меньше препон для него существовало. Он и не подумал бы, что в эту святую мертвецкую пору мирозданье преподнесет ему тот сюрприз, о котором он, изнемогавший уже немалое количество последнего времени, грезил, пускай честнее было бы сказать, что аппетиты его росли с каждым разом. Ублажив их единожды, становишься вечным заложником того всеобъемлющего экстаза, что настигал после. Справедливая цена за долю наслаждений, на которые он, поломанный, проклятый, с черной-черной душой, мог надеяться. Когда мальчишка вошел внутрь дома, Хисын незаметно для него щелкнул дверным замком, который отныне навсегда отделил их от враждебного внешнего мира. Замок был сложен по своему устройству и вскрывался известным лишь владельцу хитрым способом. Пока Джейк рассматривал вещицы, Хисын неотрывно смотрел на него, и то, что он видел, нравилось ему до невероятного. Высокие плотные гольфы облегали тонкие ноги, а открытая область смугловатого тела от края гольфов до края невыносимо коротких шортов пленяла взгляд и заставляла ощущать повышенное слюноотделение. Как извечно слаб он был до юношеских тел, в подобной игривой манере сокрывавших под одеждой свои невинные прелести! О, Джейк, это совсем еще зеленое, хрупкое дитя был для него, что вкуснейшая трапеза. Еще до того, как сон сморил его тщедушное худое тельце, Хисын не мог не любоваться им, держась чуть поодаль, дабы не смутить и не спугнуть. Впрочем, тот, поглощенный матчем, вел себя столь раскованно и непринужденно, будто это не его угловатые плечики, спрятанные под плащом, черным с красной подкладкой, боязливо приподнимались, когда он ступил на порог чужих владений. Говорят, что первое впечатление зачастую вернее всех доводов разума, и потому этой иррациональной детской опасливости стоило бы воздать должное. Однако не прошло и получаса, как тот растерял всю бдительность, сдаваясь под ненавязчивым выражением скромной заботы, которую, кажется, недополучал от родных. Хисыну сие было, вне всяких сомнений, только на руку, но и то он считал как проявление неподдельного, несознаваемого доверия, и потому ощутил нечто странно-приятное, разливавшееся в области груди, там, где у людей обыкновенно бывает сердце. Ничто человеческое не чуждо было и такому, как он: весьма вероятно, что он-то, исковеркано воспринимавший эмоции, чувства и мир вокруг себя, расценивал подобное куда острее многих прочих. Но что бы он ни питал во мгновение, главнее было желание плоти. Справедливости ради, не Хисын затаскивал мальчугана к себе. Он сам сделал это, сам стал гостем, поддаваясь любопытству, сам предложил славную свою компанию на вечер. Как премиленькая Красная Шапочка забралась к большому плохому Волку в постель, так и крошка Джейк очутился в доме человека, слухи о котором были и невероятны, и правдивы одновременно – потому как все то плохое, что о нем говорили, можно было помножить в несколько раз, и то они не смогли бы отразить все его злодеяния всецело. Мотылька привлекает свет лампочки, о которую он опаляет прозрачные крылышки, мушка приземляется на липкие сплетения паутины, что вскоре заволочет ее в съедобный кокон, всякая жертва следует по проторенной предшественниками дорожке, подсознательно желая быть схваченной, плененной и съеденной. Все шло как по маслу. Достаточно поэкспериментировав ранее над десятком опороченных, брошенных юношей и над собой, дабы целиком понять весь эффект воздействия самолично, Хисын вывел филиграннейшую формулу, позволявшую ему ввергать своих молоденьких избранников во временное забытие, даровавшее тем своего рода избавление от некоторых душевных терзаний, что были им уготованы, а самому мучителю – возможность пользоваться ими сполна. Апельсиновый сок, тонизирующий своим естественным кислым привкусом, позволял компонентам снотворных капель действовать так, как им было должно, без расщепления при соприкосновении с сахарами. Много ли было надо такому, как Джейк, хрупкому, невысокому, выглядевшему значительно младше своего возраста? Хисын рассчитал количество капель соответственно его телосложению и добавил их в свежевыжатый напиток в объеме не столь же значительном, как требовалось, к примеру, ему, чтобы отправиться в блуждания по Морфеевым угодьям. Однако стоит раскрыть пытливому читателю, что вообще был за человек Ли Хисын, «АрЛикин», который представал перед абсолютным большинством как истинное зло и душегуб. Насколько вообще были правдивы слухи о нем, один другого страшнее и невероятнее? Или, быть может, все дело и вовсе оказывалось несколько глубже, чем кто-либо мог представить на первый взгляд? Итак, после небольшой интерлюдии, включавшей в себя заманивание мотылька в сети и опаивание его дурман-нектаром, наступало время первого акта, главенствовал в котором Хисын. Да, да, не удивляйтесь – он и только, потому как некто другой, кто был, пожалуй, пугающее и изобретательнее, оставался покамест в тени, в кромешной тьме подвала, куда мужчина принес угодившего в силки глупенького зайчика. Справедливости ради, обстановка была совсем не так плоха и страшна, ежели не приглядываться. Не столь важно, что стены в некоторых местах были замшелыми или пустившими небольшую трещину – все эти непримечательности закрывали гирлянды из потускневших от времени разноцветных флажков, вывески, на которых старомодным шрифтом были выведены лозунги, зазывавшие любого стать зрителем поистине грандиозного и фееричного циркового шоу, потрепанные черно-белые афиши, на которых сообщали о выступлениях тех или иных именитых трюкачей и артистов шоу уродов, напоминавшие, скорее, листовки с ориентировками беглых преступников, шутовские маски, походившие на маски чумных лекарей, битое кривое зеркало, помутневшее в некоторых местах и являвшее оттого еще более жуткое отражение того, кто осмелился бы в него посмотреть, парочка ростовых фигур, изображавших вытянутых от постоянной муштры английских бифитеров в их красных камзолах и длинных гвардейских шапках, как если бы эти славные стражи стояли на входе в полосатый шатер, охраняя покой посетителей от вторженцев извне, а кроме того, в одном из углов помещения была небесно-голубого окраса карусельная лошадь, чья позолоченная грива искрилась от недавнего поновления цвета: постарался рачительный владелец. И все это, не считая прочих, сопутствовавших тематике мелочей повсюду, создавало красочный антураж, зарождало в представлении смотревшего отчетливую картинку, как если бы подвал стал вдруг настоящим праздничным балаганом. Им он, дышавший затхлостью и сыростью, и был – ежели не приглядываться. Наступало время представления, разыгрываемого на двоих. Действуя аккуратно и неторопливо, будто боясь побеспокоить своими прикосновениями, Хисын лишил безмятежного спавшего Джейка всякой одежды и уложил на видавший виды примятый крепкий матрас с застиранными пятнами мочи, спермы и крови. Тряпичная кукла безо всяких сил – вот, кем сейчас был младший, но для его пленителя то было исполнено особой сладостной кротостью, почти детским послушанием, сообщавшим ему, как если бы он был родителем, готовность к любым чужим действам. Как же Джейк был для него бесконечно прекрасен в своей мальчишечьей угловатости, в неоформленном еще сложении, выдавала истинный возраст которого лишь редкая-редкая поросль мягких темных волосков: они крылись подмышками, тянулись едва заметной дорожкой от впалого пупка к низу плоского тонкокожего живота и промежности с небольшим подростковым членом, покрывали, выгоревшие от солнца, часть ног от колен до щиколоток. Какой, в самом деле, неограненный драгоценный камушек он из себя представлял! Хисын жаждал исцеловать каждую впадинку на этом нежном девственном теле (ибо зрелые и вкусившие плод половых наслаждений пахли совершенно иначе, менее молочно, менее сладко и аппетитно). Джейк был для него настоящей находкой. Но чтобы не быть случайно прерванным, он сомкнул на его шейке ремешок, бывшим собачьим ошейником, что крепко-накрепко держался, вмонтированный в каменную стену подвала. Пожалуй, эта деталь юношу только украсила: лежавший навзничь, обнаженный, с раскинутыми руками и ногами, с бесстыдно выставленной на обозрение чувственной плотью, с ошейником, делавшим его славным, послушным щеночком, он являл собой настоящий праздничный обед, припасть к которому Хисыну хотелось незамедлительно. Но ни знатоки, ни ценители не набрасываются на пищу сходу, не рассмотрев, не распробовав ее хорошенько взором. Маленькую слабость в сим отношении имел и Хисын, запечатлевавший своих мальчиков на старенький полароид на память. Кадры эти были большой его любовью, потому как только таким способом он продлевал свое наслаждение от близости с ними – иного не предоставлялось. Оставлять кого-либо из них в живых ему не позволял тот, кто сидел в нем, кто алкал вкусить иное, чем что-то хрупкое, тонкое, вечное. Хисын находил Его нищим духом. «Не оставлю от него живого места», прорычал Он. Хисын не удостоил Его ответом, делая снимки с всевозможных пикантных ракурсов. Его звали Эван. Он жил в голове и мозгу Хисына сколько последний себя помнил. Нерожденный близнец, навечно застрявший в теле брата, но лишь фигурально, Эван не был самостоятелен физически, но ментально он сосуществовал с Хисыном в порочном симбиозе как вторая и во всех смыслах яркая его личность, потому что являл собой не сложение множества черт характера, а был концентрированным сгустком дикого животного зла. Те области света и тьмы, что обыкновенно сливались в гармоничном противоречии в душах большинства, ибо человек не един, но двоичен, резко противопоставлялись друг другу в природе двух этих мужчин. Не сказать, что как цельная личность Хисын был светочем благопристойности и отвечал всем общественным представлениям об истинном джентльмене: в конце концов, праведникам не полагалось искать сладостных ощущений с малолетними бродяжками, но, ежели говорить по правде, его низменные пристрастия не были столь же ужасающи, как замашки его дурного близнеца. По меньшей мере, руководствовался Хисын неподдельной, всамделишной любовью к подросткам – в каком бы то ни было смысле. И уж точно не желал им ни боли, ни зла. Просто его намерения относительно них не были приняты в приличном обществе. Покончив с небольшой съемкой и все так же удерживая клокочущего Эвана в узде, Хисын занялся тем, о чем беспрерывно думал с того момента, когда очаровательный юный гость обратил на него снизу вверх свой робкий, смущенный, сияющий взор. Джейк все еще крепко спал, и с тем, что времени до его пробуждения у старшего еще хватало, мужчина действовал, наслаждаясь каждым ниспосланным ему свыше мгновением. Он усыпал поцелуями полубездыханное тельце, терся о него носом, вдыхая мальчишечий запах, помесь подсохшего липкого пота с собственным ароматом, с табачной перчинкой выкуренной тайком от родителей сигареты (наверняка втихаря украденной у отца кого-то из юнцов), с телесной пряностью, что содержало в себе ношеное нижнее белье. Для Хисына это всегда было особым удовольствием – прикасаться к ткани исподнего своих маленьких любовников и представлять, как хлопок облегает их трогательные изгибы тела. Подобного рода трофеи, полученные от этих разовых связей, он оставлял себе – не мог отказаться от разрушительной сентиментальности. Не мог он устоять и перед тем, что предлагала ему полная свобода действий в отношении своих пленников. Ведь они, маленькие, слабые, такие прелестно хрупкие и беззащитные, не сумели бы, даже будучи в сознании, противиться ничему, что желал сотворить с ними взрослый мужчина, имевший свои аппетиты, постоянно множимые в силу невозможности удовлетворять их с той частотой, что необходима была всякому человеку его пола и возраста. Хисын умел – вынужден был – держать себя в руках, когда видел на улицах городишка Джорджтаун какого-нибудь миловидного паренька и только любовался им со стороны, потому как понимал, что излишним своим интересом поставит себя в неудобное положение. Как всякий охотник, он выслеживал добычу аккуратно, терпеливо, осмотрительно, не желая подвергнуть себя риску, хотя он никогда не нападал, оставьте это Эвану, – его методы были мягче и изощреннее. Он прибегал к обману, уговорам и воздействию словом, а не силой: с детьми куда эффективнее работает сладкий пряник, а не соленая розга. Сработало то и с Джейком, ангельским созданием. Он так приглянулся Хисыну, что старший даже подрастерялся по первости, ощутив, как быстро-быстро запорхали встрепенувшиеся спавшие бабочки в его животе, ибо мальчик был по-особенному привлекателен для него тем, что несмотря на очевидное отрочество, выглядел чертовски маленьким. Джейк, кажется, боялся: конечно, заговаривая с незнакомцем, не знаешь, чего от него ждать, но явно было и другое, заставлявшее испытывать что-то в дополнение к обыкновенной осторожности. Он так озирался, войдя в дом, что словно бы ожидал, что холостяцкая берлога будет увешана по стенам орудиями пыток, а на полках, перемежаясь с бейсбольной коллекцией, будут стоять банки с человеческими внутренностями, плававшими в формалине. Хисына это по-доброму позабавило, однако делать ничего, что угрожало бы жизни этого воробушка он бы не стал. Он искренне восторгался им, и желал лишь выказать свое обожание соразмерно возможностям. Потому, наполняя мальчишку собой, он хочет передать ему все те чувства, что ходили в нем горячей бурной рекой, чьи воды вскипали от возбуждения и страстности. Джейк в его руках – что безвольная игрушка. Он не подает голоса, голова тяжело откинута назад, вслед за тянувшейся к стене цепи, которой был прикован, руки его ослаблены и не пытаются оттолкнуть нависшего над ним любовника, худосочные ножки-палочки разбросаны по сторонам, а меж ними лежит Хисын, вторгавшийся в него с пылом оголодавшего моряка дальнего плавания. Он обильно смазал узкий тесный вход своего бессловесного партнера, так что акт не предстает насильственным – он, напротив, полон чувственной заботы о том, чтобы телу Джейка, а стало быть, и ему самому было хорошо. Нет ничего предосудительного в том, чтобы удовлетворять зов плоти, и Хисыну, как старшему и опытному, надлежало правильно обучить своего незрелого подопечного. Именно в таком возрасте все премудрости постигались быстрее, потому как мозг был живым, активным, жаждущим новых знаний, какого бы те ни было рода. Он скорее и легче впитывал то, что вкладывал в него наставник, и потому было важно правильно выбрать того, кто мог бы повести неоперившегося птенчика по верному пути. Хисын чувствовал, как по его спине, ссыпаясь по изгибу позвоночника, проходит благоговейная дрожь при одной только мысли, что он лишал Джейка девственности и приучал это нетронутое доселе тело ко взрослым удовольствиям.***
Сон не принес мальчишке никакого отдыха и никакого расслабления: когда он начал приходить в себя, усталость, казалось, словно бы одолевала его пуще прежнего. Глаза по-прежнему слипались, собственное тело ощущалось грузным и бескостным мясным мешком, а ток крови в конечностях как будто замедлился, и оттого они были охолодевшими. Но стоило ему лишь легонько шевельнуться, как все его существо тотчас же пронзила пульсирующая, невыносимая боль меж ягодиц. Снаружи и внутри все саднило, меж бедер было липко и противно, а в воздухе витал мускусный запах кислого пота. Осознание случившегося приходит к нему в тот момент, когда он понимает, что выделения, подсохшие на его теле тонкой полупрозрачной корочкой – семенные, и что едва ли они принадлежат ему. Нервная буря, подкатывавшая комом к горлу, заставила широко распахнуть глаза – и то, что предстало взору Джейка, заставило его сипло вскрикнуть от ужаса и начать хватать воздух ртом, подобно выброшенной на берег рыбешке. Он, едва привставший, хватается за кожаный ремешок на своей хрупкой, испитой жадными засосами шейке, тщетно пытаясь высвободиться. Кошмар наяву – пожалуй, именно так он описал бы то, что увидел. Он чувствовал себя изувеченным, грязным и отвратительным, но то, что находилось вокруг, ошеломило его куда сильнее. Везде и всюду были вывески, афиши, гирлянды, со стен скалились в хищных гримасах отвратительного вида клоунские маски, насмехавшиеся над его злосчастьем, и от этого буйства цвета его затошнило, а разум охватила неподдающаяся никаким доводам острая паника. Столько лет он избегал любого столкновения с цирковым фарсом лишь для того, чтобы сейчас оказаться посередь этой зловещей ярмарки балагурства?! Он готов уже было издать новый полузадушенный крик отчаяния, как к нему быстро подлетает чья-то темная фигура, оказывается которой его старый добрый знакомый, так радушно принявший его у себя дома. – Тсс, детка, – зашелестел тот, сгребая мальчика, все еще не управлявшего своим телом, в объятия. – Все хорошо. Дядя Хисын с тобой. Не бойся. Однако не бояться Джейк не мог: первобытный страх, извечно охватывавший его в подобном сему карикатурно-фиглярском цирковом окружении, да еще удвоенный в связи с тем, что его беспомощностью воспользовались, пускал по телу озноб, и контрастные горячие прикосновения делали и без того паршивое самочувствие в разы хуже. Он и прежде не особенно любил тактильные контакты, разве что иногда и с мамой, невинные, семейные, душевные, а сейчас, когда его касался его же насильник (ибо кто еще мог сотворить подобное с ним в этих стенах?), да еще и с не подкрепленной ничем твердой уверенностью, что юноше станет от этого легче, он почувствовал себя премерзко. Это было больно – во всех смыслах, и Джейк едва удержался от слез, что вот-вот готовы были сорваться с ресниц, стоило ему проморгаться. – Ну же, прошу тебя, не плачь, – принялся было увещевать Хисын, не удержавшись от того, чтобы не начать целовать мальчишку снова. – Сейчас я тебя успокою, детка... Но тому вовсе не нужно было его утешение, потому что означало оно новую плотскую близость, очередной акт, удовольствие от которого получал только один. Джейк, задыхаясь, начал что есть мочи сопротивляться: он завизжал и, пытаясь пнуть мужчину, неловко лягнул того в бок острой коленкой. Не то чтобы это было хоть сколько-нибудь болезненно, и подспудно мальчишка это сознавал, однако Хисын повел себя вдруг совершенно неожиданно: он отпрянул от младшего и схватился вдруг за голову, сжимая свои виски узловатыми пальцами что тисками. – Нет! Нет! – принялся твердить он, пугая тем своим внезапным поведением юношу еще пуще прежнего; плененный ошейником на крупной звенящей цепи, тот, дабы не привлекать внимания, предпринял осторожную попытку отстраниться, отползая. Джейку было невдомек, что сейчас, в эту самую минуту, Хисын сражался со своим внутренним демоном, и что противник его, обостряя непрекращаемую войну двух начал, готов был вот-вот явиться на белый свет. Отчетливо слышимый резкий голос в голове требовал крови и заявлял свои права на общее, делимое братьями по нужде, тело. «Ты получил свое», неистовствовал Эван, рыча, как дикий лев; Хисын всячески оттягивал его триумф, и жаждавшего близнеца это злило. Как смел этот низкий перверт мешать его эстетически высоким удовольствиям?! – Я не дам его тебе, – процедил Хисын и встал, пошатнувшись; кроме брюк одежды на нем не было, и он, отступая и сгибаясь, что ищущий дозы наркоман, зажал ладони голыми подмышками. – Не тронь его! Он повысил голос, но Эвана его бравада не убедила и не испугала, и Хисын это прекрасно понимал, пускай и пробовал сделать хоть что-то, чтобы отчаянно воспротивиться. Никогда прежде насильственное сопряжение этих столь различных душ в единой плоти не ощущалось столь критично, как ныне, никогда близнецы не были так негативно настроены по отношению друг к другу, не желая ни мириться, ни идти на уступки. О, ведь дело было не только в Джейке: их борьба назревала годами, теплилась в подавляемом возмущении одного и нетерпимости другого. Быть может, теснившиеся в одной утробе, они попросту выросли из нее и не могли более находиться в тесном соприкосновении. Оба отдали бы многое, чтобы вычлениться из опостылевшей компании своей зеркальной копии, да вот беда – тело было у них одно, и дабы стать его полноправным владельцем, кто-то должен был сгинуть. И до сих пор никто из них не изъявлял желания стать изгнанником. Хисын почти не отдавал отчета своим действиям: он, все еще сгорбившийся, принялся раскачиваться, как сумасшедший, мотать головой в стремлении избавиться от какофонии звуков в ней, создаваемой Эваном и его отборной бранью и яростно переругиваться с ним, пытаясь заглушить голос злого близнеца собственным. С округлившимися от шока глаза наблюдавший за сим безумным фарсом Джейк весь сжался, трясясь от страха, однако познать настоящий, всепоглощающий ужас, граничивший для него с потерей всякого душевного равновесия, он смог мгновениями позже. Нет, не когда Хисын, оборвавшись вдруг на полуслове, с силой ударился лбом о каменную стену, а когда, свалившись без чувств, он встал через секунды снова, словно восставая из самого Ада. Это был не Хисын – по крайней мере, от прежнего лика того человека, который дружелюбнейшим образом общался с Джейком, не осталось ничего. Теперь его лицо не содержало в себе и намека на приятственность, прежде выражаемую по отношению к гостю, и больше напоминало застывшую маску – одну из тех, что в ассортименте висели на стене и пугали мальчика своим звериным оскалом. Мужчина медленно растянул губы в широкой хищной улыбке, обнажившей зубы, и это не сулило пленнику ничего хорошего. Он демонстрировал ему свое безумие, свой все сильнее крепнувший голод, удовлетворять который тот едва ли собирался все тем же мужеложеским грехом. Он, однако, не торопился набрасываться на трясущегося, как веточка на ветру, подростка, и, покамест тот терялся в мучительных догадках о происходящем, направился к деревянной, растрескавшейся от влаги лакированной тумбе. Из нее, дернув на себя верхний ящик, он извлек какие-то баночки, тюбики, кисти, не особенно аккуратно бросая их затем на поверхность. Открыв же их, он, развернутый к младшему спиной, стал наносить содержимое склянок на лицо, орудуя при том кистью, бегло смоченной грязной водой из стаканчика тут же. Подсобляло ему исколоченное тусклое зеркало. Он делал это не в первый раз, и когда Джейк запоздало подумал, что тот себе рисовал, юношескую его грудь вновь сковало железными прутьями. Когда лицо Хисына оказалось вымазано плотными театральными красками, тело его, будто плащом, окутал Эван, сбрасывая со своих плеч предшественника. Щедро покрыв мертвенно-белым пигментом лицо, он нанес ярко-красный цвет на нос, щеки и губы, а по векам провел насыщенным синим: грим был совершенно небрежен и грязен, и добавлял общего облику лишь большей зловещести. На сцену он вышел не с театральным достоинством, коего пристало держаться всякому артисту, а повел себя, что вырвавшийся наружу узник, доселе стоявший у запертой двери темницы. Он был зверь – нервы и кости, связки и суставы, ком чистой, первозданной жестокости, что сподвигла Каина яростно убить палицей своего брата Авеля, что устремила помыслы тирана Калигулы к жестоким расправам над неугодными, что толкнула Генриха VIII казнить своих жен, меняя надоевшую на новую как пару поношенных перчаток. Эван запрокинул голову, со вкусом вдыхая воздух той пьянящей свободы, о которой мечтал, запертый близнецом. Она была столь живительно хороша, что впредь отказываться от нее он не собирался. – Ну что, детка-конфетка? Настало время представления! – заявил он звучным голосом, все так же храня на устах безумную злую ухмылку. Полностью обращая свое внимания на мальчишку, трепетавшего и побелевшего, как если бы и он не обошелся без шутовских белил, Эван с хрустом расправил плечи, делаясь внешне еще сильнее, еще жестче, еще титаноподобнее, чем был до этого. Джейк не мог произнести и слова. Из глаз его хлынули горячие слезы, не унимавшие свой поток ни на миг. Ему было страшно, плохо, он хотел домой, он хотел проснуться в своей теплой кровати, в детской, где не было и намека на всю эту жуть. Мыслями он обращался к всемогущему милостивому Богу и, содрогаясь, молил его о том, чтобы оказаться рядом с мамой, чтобы его спасли, потому что никогда раньше он не сталкивался с таким ужасом и таким сумасшествием, каковое постигло его в эту зловещую Хэллоуинскую ночь, и защититься самому он не сумел бы никаким мистическим образом. Его путы держали его, как цепную собаку, и порвать хотя бы даже ремешок он ничем бы не смог. Клоун же забавлялся столь искренне, что хохот его, наполнивший помещение и оглушавший мальчишку что звонкий набат, звучал все громче, все агрессивнее. Пробуя себя и доставшийся ему костно-мышечный механизм, порядком застоявшийся от продолжительного «неурожая» маленьких мальчиков (всё трусость его братца-слабака), он начал подпрыгивать, взмахивать руками, сжимать кулаки, ощупывать все, ликуя, после чего завел на ветхом раритетном патефоне пластинку, любовно сдув с нее пыль. Это был традиционный цирковой марш, музыка, которая вызывала в душе почти всякого ребенка радость и счастье, но которая делала Джейка несчастным и напуганным. Подхрустывавший мягкий звук был обманчиво ласков со своим слушателем, создавая атмосферу веселости, но было бы чистейшим абсурдом поддаваться на нее. – Чего ты? Неужели не весело? – лучась сумасшедшим восторгом, осведомился Эван у дрожавшего от паники юноши. – Смотри-смотри, сейчас что покажу! С этими словами он достал легкие пластмассовые булавы для жонглирования и с залихватским видом принялся подбрасывать их, ловко подлавливая затем каждую и управляясь с ними, как заправский мастак. Джейк, вжавшись спиной в сырую, холодную стену, затравленно следил за его жестами, не представляя, что могли взбрести в голову этому полоумному в последующую секунду. – Пусть же радуется люд, Видя праздников салют, Пустим пыль в глаза им всем, А тебя я, мальчик, съем! Нарочито громко проскандировав это нехитрое четверостишье, Эван всплеснул руками, отчего булавы залпом взмыли к потолку, после чего, падая наземь с гулким отзвуком, разлетелись по полу пестрым букетом. – Хей, это даже невежливо, – заметил мужчина, не встречая никакой реакции, кроме очевидно считывавшегося бесконечного панического страха. – Я заставлю тебя улыбнуться, невоспитанный мальчишка. Сердце Джейка колотилось подобно бившейся о прутья клетки пойманной пташке, душа агонизировала, равно, впрочем, как и использованное много раз подряд тело. Когда Эван, изрисованный своим ярким клоунским гримом, подлетел к младшему, тот, уже не удержавшись, зарыдал вслух, крича и умоляя его не трогать: какими бы ни были чужие намерения, все ухудшалось в сотню, в тысячу раз, потому то был не просто умалишенный маньяк: он был буквально клоун, использовавший все свои умения для того, чтобы ввергнуть в ужас, а не принести радость. «Не мучай его!», «Не тронь!» молотил Хисын по вискам. «Ты пугаешь его!» – Я пугаю его? – изумленно вопросил вслух Эван, говоря со стороны с самим собой. – О, ты только взгляни, как широко он улыбается! И с тем он щипками пальцев схватил мальчика за влажные от постоянных слез щеки и потянул их в разные стороны, как бы наглядно доказывая «себе», что все опасения были пусты, и что они вполне хорошо проводили время. – Тебе бы заткнуться, – любезно посоветовал он закованному в цепи чужого сознания Хисыну, а после обратился к Джейку, снисходя и как бы разъясняя ему, как несмышленому ребенку, тонкости их межличностных отношений: – Я говорю сейчас с ним – с тем, другим, кого ты видел прежде. Понимаешь, да? Нас двое. И он – худшая версия, хах. Слышал бы ты, как он сейчас вопит. «Отпусти, отпусти его»! – со смехом передразнил близнеца Эван, переходя на противное сюсюканье. – Этот мудак только и делает, что трахает мою еду. Чертов извращенец. Нет, ну ты можешь представить себе это, а? Поиметь чертов бутерброд, а потом его съесть. С тобой он постарался, конечно – столько кончи истратить! Все яйца нам осушил. С тем он не преминул протолкнуть в мальчишку пару пальцев: те вошли без особых усилий, сопровождаемые характерным хлюпаньем. Сим жестом он подкрепил свои слова, а вытекшие на грязный матрас выделения явственнее всего продемонстрировали, что любовник мальчишки был и впрямь весьма неуемен в своей страстности. Джейк всхлипнул, вновь столкнувшийся с болезненными ощущениями. – И он говорит мне «не мучать тебя», – хохотнул Эван, резко извлекая пальцы и обтирая их о тканевую поверхность грязной лежанки. – Неудачник, способный только трахать подростков. Был то один человек или двое, делившие одно тело, однако от нормальности далеки были оба. Только если Хисын являл собой пример тихого полоумного, то Эван был средоточием настоящего безумия. Глаза человека просто не могли смотреть так хищно и внушать такое глодающее чувство опасности: так делали лишь бешеные животные, готовы наброситься на кого угодно от своей дикой натуры. Он осматривал юношу перед собой, как если бы тот был сочным мясным стейком прожарки Rare, когда кусок имел маслянистую потемневшую корочку снаружи, а внутри был влажным, алым и совсем еще сырым. Впрочем, едва ли Хисын в своем вожделении Джейка был столь же плотояден: желания его хотя и представали низкими, крамольными и в приличном обществе совершенно недопустимыми, стремились все же исключительно к тому, чтобы выплеснуть на свою жертву всю ту нежность, которую вынужден был хранить под семью замками, лишенный возможности любых здоровых отношений – не с его тягой к малолетним мальчикам. Таким образом, движущая им сила была любовь, пусть и совершенно больная. В Эване не было следа и ее, как, в общем-то, не было и самого сердца: его забрал себе добродетельный двойник. – Впрочем, ему не откажешь во вкусе, – с неким затаенным удовлетворением подметил Эван. – Ты кажешься сладким. Джейк пронзительно взвизгнул, когда мужчина перехватил его за тонкую щиколотку и притянул к себе. Его заинтересовала, по всей видимости, ранка близ коленной чашечки – крайне распространенная область повреждений всех юных неслухов, бегавших, падавших и раздиравших колени в кровь. Ранка была недавней и только-только затянулась корочкой, при активном расчесывании чуть выделявшей сукровицу. Эван, не церемонясь, содрал ее, охряную, смешанную с пылью дорог, ногтем, после чего, как завороженный, начал наблюдать за тем, как на лишенном естественного защитного барьера начала накапливаться пунцовая влага. Джейка била крупная, ледяная дрожь, а когда старший вдруг припал к его колену ртом, собирая выступавшую кровь губами и языком, намереваясь испить его, мальчишка вновь начал неконтролируемо захлебываться рыданиями. – Пожалуйста, отпустите... меня... – еле выдавливает он из себя, бесконечно прерываясь на истерические вздохи и громкие всхлипывания. Никогда он не был так искренен, никогда не умолял столь отчаянно и, пожалуй, никогда не просил о – всего-навсего! – собственной жизни. О том даре, что был в миллион раз бесценнее всех безделушек и всех бейсбольных карточек, пропади они пропадом. – Прошу Вас... Пожалуйста... Я хочу домой... Эван внимал его словам со всем участием, прислонившись щекой к острой коленке, и вид у него был такой благодушный, такой сердечный, словно бы он был вменяем и готов был проявить понимание. Однако когда же он заговорил, звуча обманчиво мягко, от всякой надежды на лучший исход у мальчишки не осталось и следа: – Боюсь, не смогу, крошка. Я тоже, как мой братец, хочу отужинать тобой – буквально. Мне очень-очень жаль. И не успел Джейк отреагировать как-либо еще, как мужчина отточенным движением сунул руку под матрас, откуда достал что-то, блеснувшее сталью: изящный и смертоносный скальпель, бывавший в руках мастера немалое количество раз. – Лежи смирно, – проворковал он, удерживая бессильное тельце грубой рукой, почти вдавливая его в матрас. – Иначе я загублю прекрасный холст. А затем он провел своим острым, как бритва, орудием по белой линии плоского мальчишеского живота, прочерчивая аккуратную полосу от межреберья к паху. Джейк смотрел за его действиями обезумевшим взглядом. Он больше не кричал, не плакал, не стонал: он пребывал в священнейшем ужасе, и происходящее не укладывалось в его голове. Ни один обычный, нормальный человек не может постичь абсолютное понимание того, что он смертен, что зловонное ледяное дыхание костлявой старухи с косой обдает ему затылок всякий раз, когда ангел-хранитель отводит от своего подопечного миг неотвратимости. Однако всякому отмерян свой срок – таков жестокий, но многовековой порядок, учрежденный Небесной канцелярией. Иной отрок не слушался своего внутреннего защитника, пренебрегал его тревогой, а потому взваливал свой крест на себя – быть может, именно оттого, что сам жаждал быть убиенным, истерзанным, съеденным. Участь Джейка была предрешена, и никто и ничто не мог бы ее изменить. И не Ники с Сонхуном толкнули его на порог сего монструозного дома – он выбрал быть поглощенным им, как бы цинично или отталкивающе это ни звучало. – Как легко режется... – с затаенным восхищением пробормотал мужчина, когда из сделанной им прорези начала сочиться кровь, алая, что маков цвет. – Как я по этому скучал... Сказать, что Джейку было невероятно больно – значит, ничего не сказать. Это было больно до сумасшествия, до безумия, до того, что от сковавшего его шока он не мог даже шевельнуться и издать какой-либо звук, вздох, стон, всхлип. Маленький, затухающий, но гордый огонек в его груди не давал ему тронуться рассудком в этот момент, хотя кто угодно не смог бы того сдюжить. Взгляд плыл, затягивался белыми пятнами, давление сжимало виски на манер пыточного приспособления. Он не мог осознать то, что его резали, как молочного ягненка, едва-едва успевшего пробежаться по зеленой траве и вдохнуть свежий южный воздух, но остатки разумного увещевали его не делать никаких неосторожных движений, что могли повлечь за собой лишь бóльшую потерю крови. Но за одним разрезом последовал еще один, а затем еще, и еще... до тех пор, пока брюшная область не стала напоминать кровавый гримуар, чья обложка была, как в средневековье, из натуральной кожи. Что до Эвана, то он, придворный шут, кои частенько прятали за комичным видом и глумливыми выходками воззрение порой куда более трезвое, чем у самодура-короля, владел анатомической грамотностью и с интересом истинного ученого желал изведать все юношеское нутро. Он жадно облизнулся, когда пред ним распростерлась плоть во всем ее сияющем, первозданном великолепии, которое принадлежало мальчишке, не ставшему еще жертвой жирного фастфуда, дешевого табака с его твердевшим смоляным налетом и пойла, которое превращает печень в трухлявый, едва функционирующий черный сгусток. Изнутри Джейк, как и снаружи, был великолепен в своей аппетитной, трогательной хрупкости, в той привлекательности, что не могла оставить равнодушным всякого любителя юной плоти. Сладостность склизких, пульсирующих органов заставила Эвана изойти слюной, и он заметно задрожал в предвкушении бесчеловечной своей трапезы. Когда же он устремляется лицом в растерзанное чрево для того, чтобы впиться зубами в гладкую поверхность влажной сырой мякоти, Джейк ощущает пробившую его с головы до пят судорогу. Острый мучительный спазм заставляет его тельце изломаться и трястись, хотя ни на вскрик, ни на очередную бесполезную мольбу сил у него не остается. Он стремительно умирает, агонизируя, и в том удушливом приступе все в его сознании рассеивается, и оно становится что чистый лист. Запрокинув голову и приоткрыв рот в немом вскрике, Джейк застывает в последнем беззащитном порыве вырваться из лап убийцы, но механизм его сердца не выдерживает обрушившуюся на него боль и, зайдясь, выходит засим из строя, как отстучавшие свое часы. Створки его раскрытого тела выделяют последнюю влагу, хранившиеся все непродолжительные годы запасы крови густо пропитывают матрас и распространяются растущей багряной лужой по каменному полу, а по внутренней стороне бедер стекает содержимое непроизвольно опорожненного мочевого пузыря – естественная реакция полностью обмякшего и расслабившего все мышцы организма. Пиршерство продолжалось в молчании: тишину прерывали лишь чавкающие, прихлебывавшие кровавый сок звуки. Впрочем, было и еще что-то, что слышал только оставшийся участник жестокого действа. «Ты опять это сделал», произнес Хисын, едва сдерживаясь; отчего-то на сей раз его голос, дребезжа, звучал куда отчаяннее. Он был подавлен, разбит отчего-то теми горестными мыслями, что пребывали с ним все то время, пока перенявший власть Эван упивался страданиями юного прелестника. «Зачем, зачем ты обошелся с ним так жестоко? Зачем ты его убил? Почему ты просто... Не мог оставить его мне? Я ненавижу тебя. Ты думаешь лишь о себе». Вынырнув из блюда с натуральным деликатесом, Эван, чья безыскусно вырисованная маска смазалась от крови и выделений, не сразу дает свой ответ – видимо, все еще пребывая в эйфории от того, что смог насытиться спустя долгое время воздержаний, как если бы он сидел на диете без человечины. – Послушай-ка, ты, трус, – издал он недобрым грудным голосом, облизнувшись. – О себе думаешь только ты, ублажая свою похоть и не делясь со мной своими игрушками. Тебе, значит, снимать сливки, а мне сидеть на сухом пайке? Не выйдет, черт тебя дери. Мы с тобой навеки повязаны. И ты обязан со мной считаться. Недолгое время помолчав, затем он небрежно стер темно-вишневый нектар с губ и лица и продолжил: – Трус, слабак, тряпка – вот ты кто без меня, – безжалостно припечатывал он Хисына каждым новым словом. – А вместе мы почти непобедимы. Так что кончай ныть. Не он первый, не он последний, этот мальчишка. По всем, что ли, лить слезы? Хотя, конечно, он был ничего, получше многих, что были до него. Чертовски вкусный, пусть и мосластый. Понимая, что в определенной степени аргументы оказали свое благотворное воздействие Эван подкрепил их следующим, весьма весомым доводом: – Мы бы не могли его оставить, и ты это знаешь. Он ведь даже не какой-то бродяжка – помнишь, с ним были еще двое? Если подумать, неровен час, сюда нагрянут копы, когда мальчишку хватятся – он из приличных, не чета тем безродным беспризорникам. Если начнут трясти, скажем, что он пробыл здесь всего-ничего, а потом ушел. Ну и канул в лесу – в такую-то ночь! А мы к тому времени все уберем. Спасемся совместными усилиями. Как раньше. Как и всегда. Для полоумного зверя он звучал сейчас до поразительного здраво и рассудительно, словно бы живительная сырая плоть превратила его из первобытного обезьяноподобного человека в человека Разумного. И Хисын сдался, пускай душевные его страдания по закланному агнцу пока не утихали в силу свежести и яркости воспоминаний о нем и о его теплой и тесной девственной узости. По существу, он, в отличие от Эвана, никогда не был зверем. Он хотел компании миловидных мальчиков, он обожал их и всячески боготворил, занимаясь с ними любовью. Он хранил в памяти все эпизоды, когда играл с этими подростками во что-либо, когда проявлял трогательную заботу о них, когда наслаждался видом их пышущей жизнью розовой юности. Эван же не был столь сентиментален и хотел исключительно глодать их кости и зарываться носом в жар пульсировавших от тока крови, пышущих жизнью розовеющих внутренностей. Вместе он и его альтер-эго представляли симбиоз, в котором один расставлял капканы, а другой лакомился пойманной в них пугливой глупой дичью, умея, впрочем, прибирать за собой после трапез. Однако было бы не совсем справедливо обелять одного и чернить второго, потому что оба были убийцы, садисты и растлители, и тяжесть совершенного делили, как братья, поровну. В конце концов, их объединял не только общий сосуд, но и вкусы, взгляды, ценности и предпочтения. Их жертвы нравились им обоим, а в творимых над ними действиями можно было углядеть и общий почерк. Ибо что есть любовь, как не желание сожрать заживо?