Ложь во спасение. Грех.
18 октября 2024 г., 11:59
Примечания:
Предупреждение. Это про войну. Про мысли. Про грехи и страсти. Если не хотите окунуться в подобное, лучше не надо. Слишком высокая плотность размышлений на тему со свойственным злым юмором и беспомощностью...
Мозги генерал-майора Круппа медленно стекали по белым обоям к красно-коричневому плинтусу. Бордово-розовый след, остающийся после них, быстро терял свой ребяческий оттенок, уподобляясь по цвету шикарному дорогому парсийскому триумфальному ковру. Его хозяин кабинета решил не портить. Оставить чистым для следующего штабного обитателя. Вот только больше никто в здравом уме не сядет за этот стол и не возьмёт в руки этот проклятый пистолет известной системы. «Какая ирония. Хочешь мира — готовься к войне? А если оказался не готов ни к тому, ни к другому?» Нет, никто не сядет в кресло, в котором так бесславно закончил свою жизнь один из самых прославленных полководцев Первого Рейха. Эта война закончилась для него. Его больше не существует.
Вот в кресле уже не сидит, но лежит грузным мешком тело. Дорогой мундир, золотые погоны штабного генерала, награды и изуродованная вскрытая черепушка. Где-то в недрах военной медицинской науки наверное спустя века будет написано целое исследование на тему психологии штабников-самоубийц. Те кто стреляется в висок: дают себе шанс что рука дрогнет, трусы. Или нет. Трусы те кто засовывают ствол в рот, или ставит под подбородок, ведь понимают что рисковать нельзя, второй попытки может и не случится. В штабе полно идиотов. Но как правило среди адъютантов их очень мало. Руководство компенсирует. Сколько генералов сошло с ума за почти десяток лет мясорубки с труднопроворачиваемой ручкой? Неважно. Так к чему пистолет? Можно же отравиться. Можно повеситься. Можно утопится с любовницей в пруду, как один фельдмаршал Адамовой войны. Можно столько всего сделать, чтобы не пачкать стены, пол и потолок. Оставить обиталище в порядке для следующего мундироносца, без сомнительных автографов. Нет. Трусы. «Офицерский выход» Ну конечно! Позор можно смыть только кровью. Военный — ничем кроме. Присяга. Честь. Верность. Достоинство. Какая ирония и какая кривизна восприятия.
Вот мешком в кресле сидит обезличенная масса, пожелтевшие руки сжимают пистолет с обоймой без одного патрона. Голова напоминает взорвавшийся снаряд с оборванными ушами, окровавленный рот с выбитыми верхними зубами, распоротый пулей язык и раскрошенный взрывной волной череп. Он так напоминал бильярдный шар когда его обладатель ещё был жив. Абсолютно лысый приятный с виду генерал с шикарными усами и блеклыми глазами бусинками. Вот только, где сейчас эти усы? Страшно взглянуть. Глаза завязаны платком. Блажь или идиотизм? Он серьёзно боялся что внутричерепное давление заставит их выскочить и это окончательно испортит вид побитого словно упавший плод — черепа. Романтизм? Драматизм? Дебилизм? Неизвестно. А может ему было страшно смотреть? Или он хотел сдержать платком слёзы? Нет. Теперь можно только догадываться. Эта война закончилась для него, но не для его подчинённых.
— Старый студень… — шипит оберст-лейтенант Тротта. То что он — дежурный по штабу, этой ночью не соизволил снизойти до более низкого по отношению к скончавшемуся, но рифмованному выражению, доказывает что они с Круппом были в хороших отношениях. «Старый мудень!» — оберст Кёниг Трабер не замечает как эта мысль с абсолютно подростковым обзывательством отзывается в его голове жутким эхом. Это не он сказал. Не его внутренний голос. Это что-то по зимнему мистически жуткое и до боли знакомое.
Этот кабинет хорошо натоплен и в нём столько тёплых вещей — портрет императора, знамя именного полка генерал-майора, обширная коллекция дорогого алкоголя в прозрачном стеклянном шкафчике на стене слева от тела, а справа большая карта на которой бесконечным булавочным кладбищем флажков застыла линия фронта. И вот один из участков трагически проваливается вглубь красным маревом штандартиков с бордовым орлом республики. Какой драматизм. Чисто театр! Чисто кинематограф! Когда Кёниг последний раз был в кино с семьёй? Неважно.
Комната хорошо натоплена и обставлена, но в ней чертовски холодно и мороз вызывает не вид покойника, а вся пошлость и отвратительность ситуации, свершившегося факта: где-то в снежных полях коченеет в окружении не полк и не дивизия, а целая армия. Всё потому что одному идиоту захотелось повышения, а потом расхотелось. Расхотелось вообще. «Посмертно повышен на два звания… Встречайте нового фельдмаршала невидимого инфернального фронта!» — эту фразу в голове оберста тоже произносит не сам Трабер, а какой-то безумный безудержно весёлый зверь, которому до боли смешно и он, хохоча, хочет заразить Кёнига этой истерикой. Сто тысяч — туда, сто тысяч — обратно. Не жалко. Война святая. Командование святое. И только солдаты почему-то не святые, а мученики…
«Как хорошо что я подчиняюсь фельдмаршалу Фрицу!» — решил Трабер, глядя на бледного, жующего собственную губу Тротта. В вечно пьяном Гайбурге было масса плюсов. Его армии постоянно бывали в окружениях и котлах, но он постоянно выпутывался. Постоянно снимался с штаба, уродливой прямоносой птицей бросался к фронту и матеря всю систему Штрайткрафте вытаскивал своих подчинённых из самых глубоких глубин, которые есть на войне. «Тотенбург!» — приятно скользнул затылком по взгляду адъютанта, которая застыла у двери часовым этой непристойной картины, оберст.
— Герр дежурный по штабу, оберст-лейтенант! — спасает от повисшего молчания возникший в дверном проёме вестовой, — Звонили из приёмной главнокомандующего, скоро будет чисто!
— Скоро будет чисто… — повторяет Тротта и Траберу кажется что это эхо, перебивает гогочущего в его голове зверя. Хорошо. Военная полиция — к чёрту. Военные криминалисты — в пекло! Главнокомандующий Готтлоб, воистину, был подарком Божьим, выручая не столько брата самодержца, сколько репутацию штабных офицеров от беспощадного бескомпромиссного позора. «Пятый…» — ехидничал зверь, щёлкнув счётами. Ну что же. Героически почил на месте службы очередной генерал. Череп соберут. Хоронить будут в закрытом гробу; именное знамя положат сверху вместе с батареями наград, провезут на лафете по Райхсплацу. Епископ скажет прощальное слово и, вытерев слёзы, заметит: что инсульт означает что у полководца был очень светлый натруженный ум, а последовавший инфаркт — что сердце его было огромно. Какая мерзость. Злорадство при виде чужой смерти? Трабер чуял как коченеет от этого отвращения к себе и своему уже ручному бредовому зимнему пушистому колючему зверьку. Может морфий? Или коньяк? Когда он последний был дома и спал на кровати? К чёрту!
— Герр оберст, вас просит к телефону его высокопревосходительство фельдмаршал… — голос адъютанта вытащил из лабиринта с смеющимся, бьющимся в истерике рогатым чудовищем. «Фельдмаршалы никогда не просят, они всегда приказывают…» — вздыхает Кёниг и с облегчением покидает кабинет. За порогом уже нет никаких зверей и призраков. Только обычная штабная ночная неразбериха.
— Старый студень… — всё ещё шипит несчастный Тротта, стоящий прямо перед столом и пытающийся через повязанный как преступнику перед расстрелом платок на лице генерал-майора рассмотреть глаза. Он ищет в них ответы или раскаяние? Генералы не оставляют записок и завещаний. Только пошлые кабинеты в первозданном виде. Ни одной открытой бутылки. Пустой стол. Портрет императора. Знамя. Пистолет…
— Мужской поступок… — слышится на той стороне трубки уставший голос Фрица. Будь Кёниг младше по званию и меньше знаком с начальником ответил бы «Так точно!», но он просто молчит. Молчит, пытаясь в цифрах на телефонном диске найти какую-то закономерность кроме последовательности. Ведь она должна быть! Всё начинается с нуля и им же и заканчивается, пульс, серцебиение, всё на нуле, как и умственная деятельность, но она чуть раньше, примерно с того момента как спускового крючка коснулся палец…
— Кён, пожалуйста, когда всё уляжется съезди до семьи Круппа и расскажи «сказку»… — в голосе на той стороне нет ни капли просьбы, но Трабер всё равно бессмысленно по-лошадиному взбрыкивает:
— Зачем? Для этого есть адъютанты и почта, ваше превосходительство…
На той стороне трубки слышится бесцветный хриплый смех, Фриц отрезает:
— Кён, если бы о смерти генералов сообщали родным по почте или через адъютантов, никто бы не пошёл в генералы! Я прошу тебя Кён! Он мой бывший подчинённый…
Адъютант всё ещё стоит за спиной, а он хочет пререкаться до бесконечности. Оберсту надоели задания вне его компетенции. Ему надоело провожать в последний путь. Надоело врать. Вот бумаги никогда не врут. Если в них написано что четверть личного состава армии — необстрелянные юнцы и последние резервисты за пятьдесят, то делать удивлённые лица при прорыве фронта бесполезно. А что полезно? Свинец и сталь ствола в сухой ротовой полости?
— Тротта дежурный? Он не справится. Он всё выдаст и поди ещё закатит истерику. Я читал его личное дело — контуженный мудак. Ты же не такой. Ты сделаешь красиво Кён. Пожалуйста… — почему-то спорит с ним фельдмаршал, хотя мог бы легко приказать или наорать за обрезание высокости его превосходства над штабс-советником. Но Трабер нужен ему не для криков и даже не для советов, а как раз для таких бессмысленных разговоров и семейных споров. Человек которого довёл до самоубийства становится почти родным, человек которого спас от самоубийства становится родным без остатка. Тотенбург.
— Так точно, Ваше Высокопревосходительство! — наконец отвечает оберст Кёниг Трабер и кладёт трубку. Разговор длился от силы минуты четыре, а кажется целый час. Час свободы от зверей и решений, просто попытка разума победить идиотизм. Последний привычно побеждает. И всё это время она стояла у него за спиной и улыбалась единственным глазом. «Тотенбург…» Ну нет уж! «Я никогда не засовывал пистолет в рот…» — оборачивается штабс-советник к своей адъютанту и бездумно кивает, будто соглашаясь с общим воспоминанием. Тот разгромленный кабинет в штабе гарнизона Тотенбурга не стал местом позора майора Трабера.
Зверя больше нет в кабинете, как нет и тела. Зачем врачи? Зачем мед-эксперты? Ведь есть же старые-добрые военные чины без лиц и имён, которые всё приберут и уже завтра никто не вспомнит о каком-то генерале фон Круппе… Или вспомнят, но это уже несущественно. Война закончилась для него, но не для его подчинённых. И никто не узнает как он закончил свою жизнь. Оберст-лейтенант уже не стоит у стола, он застыл перед картой и шипит сквозь кровоточащие, изжёванные, искусанные губы:
— Старый студень…
— Мужской поступок! — усмехается возглавляющий безликие чины генерал разведки «Шильд». Что он здесь забыл? То же что и вся разведка в этой империи. Война давно не интересует ведомство. Куда интереснее внутренние дрязги и списки мнимых заговорщиков. Ведь столько генералов недовольны что главком Штрайткрафте больше не мягкий Кайзер Ойген, а всего лишь его венценосный жестокий, даже жестоковыйный, брат. И, конечно, они замышляют подлости, надо предотвращать их триумф, иначе катастрофа! Плевать что она уже наступила за сотню километров от столицы — в Помирании, в Польцинских болотах, что кривые серые пальцы вгрызаются в землю отчаянно желая выжить; внешний враг давно надоел героической разведке. Внутренний куда как интересней.
— Герр оберст-лейтенант, я уже подписал рапорт, как старший по званию беру ответственность на себя, — холодно чеканит оберст Трабер, подойдя к Тротта. Тот прекращает шипеть и с изумлением оборачивается на штабс-советника. В глазах несчастного дежурного мелькает благодарность, но лишь на секунду.
— Мужской поступок! — гыкает генерал-разведчик, подходя к ним. Оберст-лейтенант сжимается смертоносной пружиной бывшего окопника. Один обидный взгляд и в кабинете станет на одного самоубийцу в генеральском мундире больше. Зато будет выявлен ещё один внутренний враг. Трабер загораживает Тротта и устало парирует:
— Это мой долг, герр генерал…
Разведчик недовольно пучит глаза и молча отходит. Слова про просьбу-приказ фельдмаршала приводит его в леденящее бешенство. Даже издалека старшие по званию давлеют над генштабом и всеми кто в нём. Может они тоже давно самоубились и теперь просто шутят с того света названивая по телефону? Какой-то зимний уставший бред. Не хочется. Просто не хочется никуда ехать и никуда думать. Любой бред, он как шарф — в итоге отпустит шею и сползёт по плечам и спине вниз, на пол, где ему и место среди грязи и жалких окурков. А голова останется. Череп. Целый, ещё покрытый волосами, с ещё пока живыми глазами, которые не надо завязывать, на них и так пелена. Он видит их.
По колено в снегу, они стоят бесчисленный молчаливым кладбищем. Почти старики и уже не дети. Их тела давно вмёрзли в почву, лужи крови и мочи, смешиваясь, замерзают в безмолвном ночном затишье между перестрелками. Серая форма. Красные кресты. Чёрные имперские орлы. И обезображенные поражением лица. Они хотели победить… Так просто? Нет. Они хотели выжить, они хотели жить. Поэтому тела лежат вразнобой, поэтому головами и лицами во все стороны света. Ноги смотрят на занесённые пустые кровавые дороги с горящими остовами военной техники. Куда бежать? От кого? Теперь уже не от кого. Пальцы навечно вросли кривыми искусанными чёрными ногтями в ледяную бурую землю.
Всё это глупое бесконечное железо, которое в великом тяжёлом множестве таскает на себе солдат — винтовки, штыки, котелки, каски, сапёрные лопатки. Почему оно не спасло их? Потому что один генерал не додумался застрелиться до начала наступления? До провала. До прорыва. Это было бы слишком прозорливо даже для Круппа… Если бы все генералы застреливались перед спланированными штабом операциями, солдаты бы так не стояли шеренгами в поле. Или стояли бы? Но радостные и пьяные. Мир! Сдаёмся! Братаемся! Тот в честь кого наречён один из армейских полков пустил в себя пулю! Какая радость! Какое счастье! Бред. Ерунда. Их бы всё равно всех перебили. Красный орёл ненавидит чёрного, это так взаимно и правильно…
— Герр оберст, Михельсон очнулся… — зачем-то рапортовал вылетевший в коридор из курилки адъютант Адалмант; очередное напоминание что даже если Фрица нет в штабе, но его тень — отнюдь. Он единственный кто так может докладывать в прыжке. Остановившись, адъютант фельдмаршала услужливо отворил дверь, словно Траберу есть дело что в обиталище адъютантов — комнате отдыха. Какой может быть отдых когда там — на фронте, такое творится? Глаза адъютанта Адалманта преисполнены информационной сытости, ему не страшен голод. Некоторые вещи он узнаёт раньше оберста. Это раздражает, но не более…
В комнате «отдыха» ни одного отдыхающего. Забыв все курсы по первой помощи, вокруг прожжённого окурками кожаного дивана сгрудились адъютанты, вестовые и прочие герои, которым не чужда ночная штабная жизнь. На столе переполненные пепельницы, бутылки, кружки, книжки. На ложе бледный лейтенант с тонкими губами приходит в себя. Пахнет эрзац-табаком, спиртом и страхом.
— Герр оберст, я… — приподнимается на локтях адъютант Круппа Михельсон и виновато косит глаза, будто бы извиняясь за неподобающий внешний вид. Трабер почему-то нежно улыбается. «Не журись, не каждый день такое…» Лейтенант кашляет. «Праздник!» — врывается в сознание зверёк и тут же падает подстреленный верной адъютантом. Она словно проходит насквозь Кёнига (на самом деле обходит сбоку) и коротко чеканит:
— Герр оберст-лейтенант ждёт всех в кабинете дежурного!
О таком должен сообщать вестовой или сразу офицер разведки, но Штайнадлер оказывается проворнее обоих. Процедура слишком проста и очевидна. Герои вокруг дивана быстро теряют испуганный растерянный вид, стоически принимая к сведению, и готовясь к разговору с разведкой. Нужно ли говорить этим молодым бледным желтозубым мундирам и погонам что никто не должен знать о том что произошло этой ночью в кабинете генерала Круппа? Не нужно, но Штрайткрафте в общем и разведка «Шильд» в частности, погрязли в бюрократии. Бумага. Даже если у тебя застрелился начальник нужна бумага что ты об этом ничего не знаешь. Ничего не видел, не слышал и не скажешь. Удобно.
— Лейтенант Михельсон, после ко мне, — коротко роняет Кёниг, не желая дальше находится в этом прокуренном, проспиртованном, натопленном контейнере с выцвевшими обоями. Ни парсийских ковров, ни портретов императора. Не за что ухватиться взглядом. Не за чем спрятаться от зверя. Хотя зачем? Его же нет. Он убит. Его застрелили…
— Я уже позвонил Курту; Адлер тоже в курсе… — салютует прапорщик Клаус, когда они возвращаются в родной сто тринадцатый кабинет, где нет знамён и прозрачных шкафчиков с дорогим алкоголем. Зато есть персональная оберстовская печка, несгораемый шкаф, почерневшее распятие и приятный треск радио-установки. Трабер благодарно кивает подчинённому и с тоской осознаёт что завтра ему не суждено оказаться дома. За простым «Адлер в курсе» скрывается то что в курсе и семья. Сколько он уже не был дома? Неважно. Курту позвонили, значит, он уже прогревает машину в гараже, а стало быть когда придёт Михельсон… Чёрт!
— Герр оберст, я поеду с вами! — голос адъютанта кажется металлическим и бескомпромиссным. С ней не хочется спорить, так как он спорил с фельдмаршалом, но всё равно, как обычно, хочется недовольно противореча, мотнуть головой:
— Оставим Клауса одного? А если кто-то придёт?
— Не придёт. — её губы даже тоньше чем у Михельсона, они самые тонкие на свете и они улыбаются жалостливо и заботливо. Где бы раздобыть зеркало; неужели у него такой неподобающий начальству вид? Или просто… Тотенбург… Чёрт, все мысли путаются в бессонной тьме ночи. И постоянно, каждый раз, когда перед лицом встаёт вид кабинета Круппа, знамени Круппа, императора Круппа и тела Круппа, в руках вновь ощущается пистолет точно такой же системы летом полтора года назад. И она понимает это без слов. Видит его насквозь. Они так мало знают друг друга, но так много и тонко. Слишком. Но как спасительно это слишком. Надежда на то, что всё пройдёт не так отвратительно, загорается в его глазах. Загорается от протянутой спички её одинокого красного глаза, обрамлённого такой же чернотой как и его. Какой может быть отдых сейчас, когда стреляются лучшие генералы?
— Лейтенант, не волнуйтесь, мы уже всё подписали, так что сразу к делу, — слишком даже бодро для человека, совсем недавно стоявшего в шаге от скончавшегося начальника собеседника, начал оберст: — Я так понимаю семья генерала за городом в безопасности?
— Так точно…
Сколько в этом «Так точно» беспомощности. Как здорово было бы если бы фрау Крупп сейчас была в эвакуации — в Вестхалии, как Августа, которой сейчас ничего не угрожает, которая не ждёт его. Воспоминание о дочери приятным компрессом ложится на расцарапанные стены души. Адъютант одним лишь взглядом свежует убитого зверя, а Михельсон просто не понимает откуда в Трабере столько жизни. Столько желания жить.
— В этом нет секрета… — ответил Трабер на немой вопрос и с этого же ответа развил мысль: — У генерал-майора ведь кроме супруги там ещё родственники?
Наверное, слишком цинично спрашивать подобное у человека, только-только пережившего такую утрату, но война и воинская служба не про сантименты. Михельсон потерял сознание — проявил слабость. Сейчас, как офицер, как адъютант, и как мужчина, он должен срочно реабилитироваться.
— Две дочери, — выронил словно сокровище лейтенант и сжал зубы чтобы сдержаться. Слёзы. Какая зависть просыпается в зрелом, сухом, когда видится сочность и водянистость молодости, но с зависти тоже сдирают шкуру. Обер-лейтенант Штайнадлер многозначительно молчит, пока оберст излагает «сказку» напетую генералом разведки. Главком Готтлоб молодец. Официальные версии ни капли не оригинальны, но все разные.
«Умер на службе, у карты боевых действий, не дай Бог мне так…» — вздохнул Кёниг, прежде чем закончить. Оказывается, Михельсон умеет быть благодарным как и Тротта. Выслушав, он взбодрился и кажется тоже загорелся. Отчаянно и злобно. Ему понравилось. Ему уже не так страшно быть ангелом с похоронкой…
…Рассвет приходит как-то нелепо неожиданно. А машина уже едет по улицам Штейнберга. Зимняя пустота нарушается редкими группами солдат и рабочих, спешащих на военные предприятия. Тут и там машины, техника, трамваи. Пустые? Пустые. Но полные покорного долга и патриотизма. На Кайзерплаце император Фридрих Первый пронзает указательным пальцем небо, словно продолжая утверждать что Первый Рейх, империя, ещё жива и никогда не умрёт. Чтобы он сказал если бы узнал о ночном инциденте? Ничего наверное. Со времён Саула ничего не поменялось — проигравшие бросаются на меч. Но об это не принято писать в газетах. Если бы весь генштаб застрелился — война бы закончилась? Нет. Бред. Сказка. Мечта идиота. Кёниг знал что если умрут одни — придут другие и, судя по нарастающей в обществе усталой ненависти ко всему живому, они вряд ли бы пошли на переговоры.
Курт молчит. Молчит и Эльза. Ординарец похоже по одному взгляду на оберста и адъютанта понял вообще всё. Михельсон на заднем сидении рядом с Штайнадлер смотрится чужеродно в его ласточке, но он терпит. Половина лица всё ещё парализована, но вот вторая как будто говорит: — «Ну и видок у вас, герр оберст! Поспите!» Но сон не идёт. Кёнигу почему-то кажется что если он уснёт то не проснётся. Его утащат эти ледяные пальцы с погрызенными ногтями из ледяных полей, затопчут обмороженные ноги в рваных сапогах с невероятно тяжёлыми мокрыми подошвами, в отчаянии он сам схватится за пистолет и быстрым движением обвенчает ствол с синеющей на виске веной. Нет. Спать нельзя. Тотенбург не придёт во сне. Он есть только наяву.
— Старый студень… — вдруг прошептал адъютант Круппа и, облокотившись о стекло, уснул. Зависть отвратительное чувство, так что Трабер просто констатировал что Михельсон проснётся в холодном поту раньше чем они покинут ледяную столицу.
Так и случилось. Не успел шлагбаум взмыть вверх, а ласточка проплыть мимо исполнительных офицеров заставы, как лейтенант резко открыл глаза и схватил за голову. Белая перчатка загуляла по козырьку и ранту, по затылку. Обер-лейтенант резко ухватилась за кобуру на поясе пробудившегося, тот только-только протянул к ней руку в безумном решении проблемы…
— Лейтенант! — рявкнул оберст. Михельсон очнулся и испуганно замер. Курт как будто намеренно пустил машину резким рывком, хотя раньше вёл плавно словно колыбель. Конечно он разозлился! Какая-то штабная сволочь решила запачкать его ласточку!
— Простите… — заикаясь, проговорил адъютант Круппа и прижал к груди папку с документами и коробочку. Содержимое тоже не секрет — родственникам принято что-то передавать, наград у генерал-майора было предостаточно. Ключ от шкафчика с алкоголем так и не нашли.
Обер-лейтенант неодобрительно отпустила кобуру. Курт, не обращая внимания на замёрзшую дорогу, решился на полный ход. Похоже не только Трабер хотел чтобы всё это поскорее закончился. «Фарс или мужской поступок?» — дурацкий вопрос. Становясь старше, привыкаешь врать окружающим и себе.
Снежные пейзажи вокруг столицы недостойные описания из-за серости и запустелого убожества сменились приближающейся роскошью целого района дворцов и особняков. Нетронутый войной участок имперской элиты, на который почему-то не падали бомбы. «Если бы падали, война бы закончилась…» — оберст поперхнулся пошлостью и банальностью своей мысли. Ничего бы не закончилось. Стреляйся не стреляйся, бомби не бомби, если есть волевое решение утащить с собой в могилу и врага, оно будет исполнено. Ордунг Масс Зайн. Готт Митт Унс. Должен быть порядок и с нами Бог. Что ещё нужно чтобы воевать до последней капли крови? Что за дурацкие вопросы. Неужели сон? Когда бред сменяется глупостью — точно сон…
— Ваш супруг, Его Превосходительство генерал-майор Вильгельм фон Крупп, скончался сегодня, в три часа по полуночи. Примите мои глубочайшие соболезнования! Это огромная утрата для имперский вооружённых сил и Его Императорского Величества Ойгена Первого! — сухие слова посыпались как из рога изобилия. Но похоже парадная шинель, награды и такое количество офицеров заставили фрау Крупп быть чертовски сильной. Прямая сухая женщина с квадратной причёской и челюстью, она смотрела на вестников смерти спокойно. Велела слугам позвать дочерей, металлическим голосом попросила, или приказала, остаться на завтрак. То как из её взгляда уходила жизнь было невыносимым, но интересным зрелищем. Пока горничная и дворецкий, бледнея от новости о смерти хозяина, спешили кто на кухню, кто вверх по лестнице, она провела их в гостиную. Статная и беспомощная. Траберу показалось что от фрау Крупп отваливаются все краски. Как-то в одно мгновение она посерела и истёрлась. Она встречала их в синем платье и зелёной тонкой шали, полная жизни от пробуждения, она явно ждала встречи с мужем, и что теперь? Ни синевы, ни зелени, всё побледнело и глаза стали болезненно пустыми.
Запах еды чуть не свёл с ума, затупившийся о бесконечные удары мыслей рассудок. Но Кёнига вновь удержала его адъютант. Эльза совершенно буднично помогла ему избавится от тяжёлой нелепой парадной шинели и вместе с этим, одним только прикосновением напомнила — всё это кончится. Снимая фуражку, она как будто отсекла вместе с ней и бедовую голову оберста, чтобы нечему было болеть, думать и беспокоится. Это надо просто пережить. Похоже, это же понимал и Михельсон. Скрип его зубов был неслышен, но Трабер видел как крепко сжимаются эти жёлтые огрызки под покровом его тонких губ.
В гостиной стоял точно такой же стеклянный шкафчик с дорогим алкоголем. Наверное тоже без ключа. Не было знамени, не было портрета императора, не было карты с прорванным фронтом, не было письменного стола морёного дуба и дорогого кресла, тела генерала Круппа тоже не было. Просто привычная старинная обстановка имперской аристократии украшенная семейным портретом над горячим камином. Тлеющее полено напомнило о печке в кабинете. По спине пробежали мурашки. С картины на пришельцев в мундирах смотрел уже мёртвый генерал-майор фон Крупп, ещё в чине оберста. Ещё с волосами, ещё без усов. Молодая супруга рядом и две очаровательные девочки. Больно, но терпимо. Трабер отследил взгляд Михельсона на эту картину и зажмурил глаза. На втором этаже что-то упало и разбилось, а потом послышался сдавленный крик. Фрау Крупп спокойно продолжила распоряжаться на счёт завтрака.
— Как это было? — с расстановкой спросила она, завешивая портрет мужа шалью, принесённое дворецким чёрное полотно отвергла. Отослала слугу наверх — спасать горничную и рыдающих дочерей.
— Генерал-майор не спал день и ночь, целую неделю, у него не выдержало сердце. Скончался за столом пока я отходил за документацией… — прохрипел Михельсон, наверное проклинающий оберста за такую честь — быть рассказчиком. Но Трабер не стал бы иначе, он давно заврался. Молодые тоже должны получать опыт. Тем более откуда ему — штабнику, подчинённому другого маршала с другого фронта, знать что там было в кабинете? Он фигура церемониальная…
— Я смогу увидеть его… — вопрос поставлен ребром, а фрау Крупп совсем не обвиняет Михельсона, хотя могла бы. Лучше бы даже так. Если бы она загорелась и глянула на него страшным взглядом — «Отошёл за документацией? А если бы не отошёл, он был бы жив!» Так было бы куда легче, веселее и интереснее. Но генеральша не спешит эмоционировать. Она пуста. Остался лишь фатализм. В этот раз надо сказать ей правду.
— Нет. Генерал-майора будут хоронить в закрытом гробу… — отчеканил оберст, ничего не прибавляя, заставляя лишь догадываться о причинах. Но фрау Крупп похоже многоопытная женщина и ей достаточно такого ответа. Бывают же такие сердечные приступы, когда покойного перекашивает судорогой так что ни один похоронный художник не исправит. Да и зачем похоронный художник, если там нечего закрашивать — лицо бесконечно изуродовано. Ни полотенца, ни протезы не спасут. Крышка — вот выход из любого положения в армии на войне. Крышкой накрылся не только генерал, но целая армия. Интересно генеральша знает об этом? А её дочери?
Они спускаются к завтраку. Похоже тоже бесконечно сильные. Даже сильнее приехавших штабников. Как так получается что во время войны некоторые женщины оказываются в моменте сильнее мужчин? Они могли бы зарыться в постели в припадке рыданий, потерять сознание, перебить всю посуду, что там ещё делают истеричные особы, когда узнают о смерти близкого? Но они спустились, ангелы жизни - к ангелам смерти. Спустились не чтобы узнать подробности, а чтобы не оставлять свою мать наедине с свершившимся фактом — война кончилась для генерал-майора фон Круппа и для них тоже…
А если бы всем семьям погибшим вместо сухих похоронок на завтрак заявлялись три штабиста, война бы быстрее кончилась? Конечно! Как и штабисты! Это же сколько бы потребовалось бы отойти домов… И в этих стенах бред и, вновь, его изничтожает адъютант, присаживаясь рядом и покорно передавая салфетку. Кёниг хотел бы смотреть только на неё, чтобы не видеть этих очаровательных заплаканных девушек, с отчаяньем в глазах, болью, смешанной с ненавистью. Гражданские непривычны к смерти. Наполовину военные тем более. Семьи генералов и фельдмаршалов вообще полагают что их деды, отцы, братья и сыновья бессмертные небожители. Простите. Нет.
Приносят завтрак. Рис. Кофе с молоком. Свежий хлеб с маслом и сыром. Жуткий дефицит, и всё на одном столе, и какая чертовская ирония! У восточных народов, если Траберу не изменяет память, рис является одной из главных составляющих поминальной трапезы. Не хватает только изюма. Беда пришла именно с востока. Чёртова война с словитскими варварами-еретиками-раскольниками. Покойся с миром генерал Крупп! Никто не узнает как бесчестно ты закончил жизнь, бросив тысячи мальчишек в погибать в снежных беспощадных ледяных полях! Для своей семьи ты останешься героем! Героически скончавшемся на службе! Аминь!
Надо что-то говорить. На поминках принято что-то говорить! Молчание смерти подобно. Фрау Крупп сильная, фройляйн тоже, но куда сильнее их Михельсон. Ведь он первым вошёл в кабинет генерала. Первым увидел произошедшее. Первым понял что это за выстрел, прогремевший на весь штаб. И вот он сидит и ест как ни в чём не бывало, аристократично держит ложку и даже печально улыбается. Оберсту стыдно перед ним. Надо выручить парня. И он выручает.
— Его Превосходительство, когда-то был подчинённым моего начальника фельдмаршала Фрица фон Гайбурга. Его Высокопревосходительство всегда высоко ценил самоотверженность и профессионализм генерал-майора… — не боясь запутать слушателей и самому запутаться в званиях, говорит оберст и с радостью замечает оживление в погибающих душах Круппов. Кажется к фрау возвращаются цвета. Заплаканные дочери жадно ловят каждое слово, хватаются за платки и друг друга. Откладывают столовые приборы. Стоящий за их спинами дворецкий смотрит на Кёнига с невероятным собачьим преданным уважением. А он продолжает самозабвенно врать:
— Лучшие всегда уходят на пике. В самое тяжёлое время они оставляют нас, направляясь на суд Божий с чистой совестью и чувством выполненного долга…
Эту речь можно было бы считать глумлением или богохульством, но Трабер вполне искренне лжёт. Из самых, что ни на есть, добрых побуждений. Эта женщина, эти девочки, они ведь только сейчас узнали, что такое настоящая война. Что такое потеря. Как их ещё поддержать, кроме как сухими банальными кованными фразами по одному шаблону? Других слов они и не поймут. Не примут. Как это не герой? Как это самоубийца? Как это идиот-палач бросивший в топку ещё сто тысяч ни в чём не повинных жизней? Нет! Нет! Нет! И ещё миллион раз нет! Бумага подписана. Просьба-приказ почти выполнена. Осталось дотерпеть и выйти из этого дома умственно полноценным человеком. Так как сумасшествие уже подкралось и занесло свой кривой кинжал. Зря…
— За победу, за нашу победу! — этот тост Трабера окончательно ободряет Круппов. Цвета вернулись. Ключ от шкафчика нашёлся. Они стоят вокруг стола с пустыми тарелками, подняв полные бокалы. Генерал уже помянут, осталось помянуть самое главное — то ради чего он умер и ради чего погибли эти десятки тысяч вчерашних школьников и завтрашних пенсионеров.
Дорогой до боли знакомый коньяк бодро минует пищевод и нежно ложится в желудке поверх риса, хлеба, масла, сыра и кофе. Кёниг чувствует как пожар позора подсекается новой волной пьяного пламени выполненного долга. Несравнимое ни с чем чувство у военных — когда выполнил приказ. Невероятное косое удовлетворение. В желудке коньяк — в глазах теплота. Траберу кажется что Михельсон теперь смотрит на него с обожанием.
Фрау Крупп не наливала дочерям, но и в их взглядах теперь больше хмельной надежды на лучшее. Если уж штабной оберст сказал, то как иначе? Легко. Их мать похоже это понимает поэтому выпивает свой бокал залпом и всё-таки трескается словно голова её непутёвого супруга. По щекам фрау Крупп устремляются слёзы. Прямые плечи и не думают дрожать, только щёки краснеют, а под глазами появляются фиолетовые пятна, свойственные для плачущих женщин в возрасте. Нет ничего страшнее для женщины чем стать вдовой, когда дочери ещё не замужем. Трабер ощущает внезапную жалость, которая танцует с ненавистью и презрением к генерал-майору страстное танго. Каким надо быть мерзавцем чтобы бросить семью в такой момент? Когда сам Кёниг в последний раз видел семью? Неважно…
— Теперь я точно знаю что такое мужской поступок. Герр оберст — спасибо! — надломленным голосом прощается адъютант Круппа, на пороге особняка. У него приказ быть с семьёй генерала для проформа. На его лице написано что он напьётся. Почему штабников не волнует что он проболтается по-пьяни? Потому что бюрократия. Бумага в личном деле может стать основанием трибунала. А в военное время нарушение приказов карается… поэтому Михельсон напьётся, но будет молчать. От его слов Трабера передёргивает, но адъютант стоящая за спиной вновь спасает, как спасала нахождением рядом весь завтрак, всю дорогу и всю ночь. «Мужской поступок? С каких пор врать стало мужественно? Ох, а ты не знал Кён? Это война!» — такой внутренний диалог с фельдмаршалом рисуется в голове, но тут же стирается волной сонливости. Еда. Алкоголь. Чёрт подери нужно было послать фельдмаршала туда же куда и направился Крупп…
— Всякий кто не погибает героем, доживает до пациента… — мягкий пластичный голос штабного доктора Фейгера выковыривает Трабера из кошмара, в который он провалился, не успели они отъехать от шикарного генеральского дворца. Жгучая боль в правой руке сменяется внезапной волной покоя. Укол морфия. Даже с закрытыми глазами оберст узнал бы его. Но его глаза открыты. Он видит и шприц, и лицо доктора, и палату, и адъютанта. Хочется зажмуриться. Её кровавый взгляд единственным глазом пронизывает насквозь. Хочется улыбнуться. Не получается.
— Надо аккуратней быть с едой и алкоголем, герр оберст. И не забывать отдыхать… — бессмысленно и глупо, но при этом тепло и заботливо замечает доктор. Его фигура сгорблена, его взгляд мёртв от очередного бесполезного знания. Как штабной доктор он должен был для рапорта установить факт смерти самоубийцы. Интересно, а генерал Крупп не лежал на этой же койке пару часов назад, перед тем как его тело увезли разведчики? Эта мысль невероятно бодрит Трабера и он силится сесть, и у него даже получается!
— Что такое мужской поступок? — в пустоту спрашивает он, безумно вращая глазами. Доктор удивлённо моргает, нежно прикасается к его запястью и лбу, и так же нежно, погодя, отвечает:
— Выжить, герр оберст; выжить!
Хриплый смех слышится в спину удаляющемуся Фейгеру.
Когда хлопает дверь, адъютант резко двигается к больничной койке и рывком садится на край. Оберст замолкает и смотрит в единственный её глаз, словно пытаясь найти в нём ещё что-то такое же смешное, как ответ доктора. Но там ничего такого нет. Только страшное чувство, выход которого гарантирует мгновенную смерть. Трабер силой закрывает глаза. Она обхватывает запястье его левой руки и нежным движением подводит ладонь к левому нагрудному карману. Сердце. Бешено колотящееся сердце. Он чувствует его своей ладонью. Совсем как тогда. «Не уходи!» — просит. «Не уйду!» — отвечает оберст, резко открывая глаза. Её лицо непозволительно близко для подчинённой, губы нарушают устав и прочую требуху которой набита военная жизнь и субординация. Ему уже, если честно, плевать. Если стреляются генералы, он имеет право выжить. И жить.
Она не отпускает его. Горячая и покрасневшая как камин в особняке, нет как печка в кабинете сто тринадцать. Его рука всё ещё ловит сигналы её сердца словно антенна радио-установки. Простое сообщение, без шифра, по прямой линии, без помех, ясное и простое как сама жизнь, и как сама смерть. Но побуждающая к первой, не к второй. «Смерть подождёт…» — решает он, правой рукой с закатанным жёлтым рукавом обнимая её. Прижимая её к себе, он садится прямо и спешит быть взаимным. Что такое алкогольное опьянение перед беспомощной отчаянной страстью? Кажется его сердце вот-вот остановится. Но оно не останавливается, продолжает бежать, стараясь скрыться в клетке рёбер от руки адъютанта, которая проникла под пожелтевшую от пота нижнюю рубаху. Она отпускает его кисть и тоже обнимает освободившейся рукой, зачем-то пытается тянуть рубашку вверх, считая тонкими пальцами его рёбра, оставляя в промежутках между ними отпечатки горячих прикосновений. Ногти целуют кости сквозь кожу. Кажется она хотела бы разорвать покров, поломать грудную клетку и вытащить его сердце наружу, чтобы… чтобы что? «Верлинская чертовка!» — сознание угасает, задыхаясь в кипятке мокрого тумана смешанных чувств. Какое среди них больше? Страх, желание, жизнь, стыд, гнев, ненависть, стыд, отчаяние, беспомощность?.. Любовь? Он не заметил, как его рот опустел, как она начала покрывать поцелуями его шею, подбородок.
— Эльза… — сорвалось с губ, прежде чем она впилась пальцами в тыльную часть шеи. Рубашка, задранная и мокрая кажется последней защитой перед грехом. Нельзя. Нельзя. Где-то сейчас в ледяных полях поют мертвецы. Где-то сейчас в столичных застенках разведки в холодном морге собирают череп генерал-майора Круппа. Где-то сейчас на Альтштрассе на кухоньке сидит денщик Адлер и курит, после того как помыл посуду после завтрака на три персоны. Юлий. Ариадна. Нет. Он не имеет права на маленькое счастье…
— Простите… — горячо выдыхает она, выпуская его из пут своих крепких сжигающих, сжирающих, объятий. Но он не опускает рук, кажется в этом сердцебиении подчинённой всё ещё есть какой-то великий смысл, отвечающий вообще на все вопросы. Его надо только расшифровать. «Я выжил. Я жив. Я люблю. Я мужчина?» Голова идёт кругом, мысли кавардаком катаются между четырёх стен сознания, ударяясь о потолок из черепной коробки, желая пробить его. Но для этого нужна пуля. Пули нет. Кёниг никогда больше не повенчает ствол с веной на виске. Никогда. Он поклялся ей…
Она смотрит трезво, она смотрит грустно, она смотрит с просьбой. Но сейчас он не может выполнить её. Он военный. Приказа ещё не было. А она никогда не прикажет ему. Потому что она знает его как себя. И она его адъютант, а не наоборот. В этом коротком фактаже столько смысла что весь поганый завтрак просится наружу, но он силой замыкает пищевод и падает на подушку, чтобы привести мысли в порядок. Сердце всё ещё бешено бьётся в его груди, но он уже не чувствует, как стучится её, он отпустил её. Так легко, так глупо. Надо было самому вырвать нагрудный карман Штайнадлер с мясом, с пуговицей с имперским орлом, к которому пришито присягой её сердце. «Я не орёл, я конь…» — смеётся, улыбается глазами он, отлично понимая, что если бы он только попросил, она сама бы разорвала себя на клочки, разломала клетку рёбер, лишь бы подарить ему сердце, подарить ему ещё смыслов. Нет. В этом пробуждении, в этой ясности нет никакого смысла. Только не молчать…
— Интересно, а это зачтётся как мужской поступок? — с хриплым смехом кашляет он, глядя ей прямо в глаз, в душу, в сердце. На дне этого красного озера было вздрагивает невероятная обида, но она скрывается под поднявшимся водоворотом смеха. Задорного, светлого. Разве она не понимает его? Разве не знает как свой начищенный пистолет? Знает и поэтому с весёлым, отчаянным, фаталистичным смешком выдыхает, вновь бледнея:
— К гадалке не ходи!
Примечания:
Спасибо всем кто прочитает! Жду отзывы, жду мысли, потому что я буквально выскреб из всех углов сознания всё самое тёмное что волновало и выплеснул в очередную работу про Кёнига и кабинет сто тринадцать. И вроде чувствую теперь некую свободу, но хочется знать - как получилось?