Идентично

NC-17
Завершён
52
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 902 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
52 Нравится 6 Отзывы 5 В сборник

Любовью затуманен мой мечтательный взгляд

Настройки
Примечания:
      Что может быть лучше самого себя?       Люди со съемочной площадки его раздражали. Непокорные куклы из грубого, одеревеневшего воска, они лениво передвигались, они, точно в замедленной съемке, внимали его словам. Они не были зеркалом его слов, они не были отражением его приказа, они не старались быть хотя бы жалким подобием — как ксерокопия документа, если у принтера внезапно кончится краска. Они не были идентичны, не отвечали требованиям.       Они шарахались от него, когда, узрев идеальный ракурс, он вскакивал с места, он в апогее хлопал в ладоши, сжимал подлокотники, брызжал слюной. Это была радость. Это была слепая, глупая, все затмевающая радость, это было возбуждение и волнение, каких этим идиотам никогда не понять. Это была кульминация, взлет, пике на крыло, вскрик, визг. Это как работать с едва просвещенной пленкой — аккуратно, щипцами, едва касаясь бликующей, страстно переливающейся грани, лежащей на углу между безумием и гениальностью. Кинопленка — высшее изобретение человечества.       Фотографии липнут к рукам и покрываются пылью — пылью неприятной, гадкой, белой пылью, точно тонким слоем дешевого кокаина с какой-нибудь примесью. А пыль, покрывающая пленку, она другая. Прозрачная, янтарно-киноваренная, как и сама пленка, как вздувшийся в чреве свечи пузырь мыльного воска. И когда открываешь коробку с этими черными баночками, когда невольно проходишься пальцем по темному, похожему на сброшенную, линялую чешую змеи, твои пальцы покалывает и голову сдавливает, будто металлическим обручем. Ты вдыхаешь этот запах — и внутри темно-бордовых зрачков раскручивается неровный, эллипсообразный виток.       Они сплетничают о нем за чашкой орехового кофе, они смеются над ним, перешептываясь прямо на сценплощадке, не имея и капли такта. Они перекидываются язвительными выражениями, они ноют, ноют, ноют… Ноют, точно подростки, отрастившие челку и получившие низкий балл. Ноют… От этого пухнет голова. И если ты срываешься на них, они ноют громче. Идеальная съемка бывает только в фильмах.       Актеры никогда не будут идентичны творцам.       Они называют его безумцем, а сами, курнув травы натощак, как у них водится, приходят вонять ею в коридоры студии. Они ворчат на сценарий, они закрывают уши, когда слышат щелчок и крик «начали». Они считают, что им все должны.       Точно также, как и плата режиссерам никогда не будет идентична плате актерам. И если творцы, порою, собственноручно ласкают пленку, то актеры сияют на подиуме.       Для Реки весь мир уже давно стал делиться на актеров и творцов. Не важно, где он или с кем — актеры всегда дешевки, блестящие орнаменты внешних покровов дворцов, слой сусального золота, что тоньше золота. А творцы — стойкость меди и камня под позолотой. Поэтому, когда актеры отстранялись от него на награждениях, он не слишком рвался назад, в чужую компанию. Мухи — отдельно, котлеты — отдельно.       Стелла, ранее сочувствующая ему, стала уходить все чаще. Значит ли это, что из пленки следует вырезать еще один кадр? Может, вместо него вставить что-нибудь более стоящее? С людьми не клеилось. Никогда не клеилось — один был игроманом, спящим с мужчиной, что по утрам повелительно чиркал в дневниках студентов незачеты, другой, одержимый местью, был стянут влюбленностью в актрису — актрису, актрису, опять это поганое слово! — третий, привыкший к власти, неумело расправлял крылья, ведомый лишь пошлостью собственного действия, четвертого за стойкой удерживал противный, омерзительно-недвижимый взгляд желтых глаз.       Когда в детстве, обиженный сверстниками, ты прижимаешься к зеркалу в темном, неожиданно негостеприимном отцовском доме, когда ведешь рукой по витиеватой, мрачно-золотистой раме — что ты думаешь, наблюдая отекшие полукруги глаз и розовые щеки? Что мыслишь ты, когда тебя, еще ребенка, впервые отвергают? Думаешь ли ты о недостойности себя? Или о том, как недостоин был выбранный, как растоптан ты был, как унижен тем, что позволил отдаться чужому, отвратительно однобокому уму?       Мечтали ли вы когда-нибудь влюбиться в самого себя?       Однажды Река в душной гримерке, сжав баллончик лака для волос, прислонился к зеркалу. И дыхание его, нервозное и скачущее, ловящее воздух жадно и нетерпеливо, внутри легких превращалось в едкий газ из слащавых духов, вони пота, дыма сигарет, пыли, пыли, пыли. И он, отшвырнув баллончик в сторону, схватился за горло, давя под глотку, туша раздражение, как бычок в пепельнице, убивая последний намек на злобу. И там же, в тусклой комнатушке, что так псевдо-уважительно обходили жители крошечного театра, было найдено единое умиротворение, единое удовольствие.       Нарцисс, наказанный за чрезмерную любовь к себе и грубость к другим, был заморен голодом, не смея оторваться от собственного отражения в водной глади. Его покусанные губы касались холодного покрова, но ничто не могло соединить две сущности в единое, ничто не могло перелить в сосуд любви одно-единое, в том и лишь в этом прекрасное. Нарцисс узрел чудо идентичности — и за это был жестоко разгромлен. Теперь везде, где, по преданиям греков, живут самовлюбленные, растут нарциссы — их желтые головки качаются на холодном ветру, острые листья режут руки детей, рискнувших сорвать чужую любовь.       С тех пор, в гримерке, в матовой вазе, не видавшей тряпки вот уже энное количество лет, всегда стоял букет бело-желтых нарциссов.       Их простой, чистый запах раздражал носы пафосных актеров. И гримеры наносили больше пудры, а поп-дивы, пригодные разве что для обложек глянцевых журналов, чаще обмахивались веерами с белой бахромой, в то время как их бойфренды смачивали сальные волосы лаками всех сортов.       То было торжество его гения. И каждый раз, уединяясь, он любовно касался по-снежному хрустальных и по-солнечному золотистых лепестков, ночами же, под покровом красно-карминовой крыши своего дома, Река вправлял узкие головки в рукава и лацканы, набивал ими карманы, совал под воротник и пояс, вставлял за уши. Это было торжество его самовлюбленности.       И когда руки его, ведомые порывом страсти, казалось, самовольно стаскивали с него белую, ломкую рубашку, лепестки цветков приятно щекотали низ живота, листья острым краем резали костяшки — и тогда ему казалось, что рядом с ним на секунду является облик гения его, облик его отражения.       Они шептались о нем. Они тыкали в него пальцами. Знакомо ли им слово «выгорание»? Знакомо ли им слово «радость»?       И тогда, в позывах злобы, он соскакивал с места, отдергивал руки помощников со стаканом воды — бесчисленную толпу подлиз и собственников, — он прорывался мимо софитов усталых лиц. Что может быть длиннее двух резвых шагов к заветной двери?       Река запирал за собой дверь, кидаясь в объятия усталого, старого кресла, на котором вечерами вертелись актрисы-малолетки, по утрам настраивались — дикторы шоу, днем молчаливо, будто неживые тени, мостились гримеры. Он расстегивал брюки, он, не в силах подняться, сжимал себя прямо так, сквозь ткань, закусывал губу и опускал веера ресниц. Колено подскакивало плотским рефлексом — и удар приходился по самонаводящейся камере.       Он сдирал зубами перчатку, торопливо дергая ремень за край, он дергал ногами, терся спиной о спинку кресла, придавливая возбуждение, точно червяка — сапогом. Но вожделение обращалось муравьем и легко проскакивало между подошвой и каблуком.       Когда рука наконец пауком жадно, как по своей воле, влезала внутрь, взгляд Реки мутился, губы дрожали. Он запрокидывал голову, не в силах дотянуться до заветной кнопки записи. Фаланги сводило судорогой — и колени подскакивали, когда палец неловко, как в первый раз, касался крайней плоти, чтобы затем образовать ровное кольцо и сдвинуть эту пленку вниз, ловя чуть вспухшую головку между тонкой тканью нижнего белья и посиневшим запястьем, в то время как тыльная сторона ладони уверенными рывками смещала язычок «молнии» вниз.       Другой рукой Река хватался за горло, и шершавая ткань заставляла его скулить и ерзать на месте, как щенка. Выдающийся кадык подталкивался рукой, бугрился сильнее. Плотная кожа там обхватывала каждую мышцу, узко и прилипчиво сгорая под мягкими, давящими движениями. И, поначалу под глоткой, а после — ближе к ключицам, его сдавливало, будто каблуком, как сеньорским галстуком — вдоль и поперек, как удавкой безнадежья. Его член напрягался, когда невольный взгляд, брошенный в сторону зеркала, встречался с пронзительно-красным своим идентичным отражением — и тонкая грань древесного оттенка ресниц, и безумный отклик блика, и сползшая нежно-бежевая подводка — все это не имело значения, когда по покрытой бледным пушком, там, под осветленной, седой шапкой ломкого волоса, по шее полз ручеек холодного пота, затем заползающий за воротник. Он хватался неожиданно резко, рука цеплялась мертвой хваткой, удушала, подташнивала, выворачивала, ощущала горло как трубку — прочную трубку, затем переходящую в глотку, глотку, утыканную сдавленными, спрессованными следами от ногтей, внутри копящую следы зубов на щеках и губах. Затем все резко ослабляется, язык остается лежать где-то на дне, легкие расправляются в нервном, почти мертвецки-необычном вздохе, вскрике, всхлипе. Как в вопле человека, почти совершившего самоубийство, но спасенного. И в уголках глаз копится темнота слез, в уголках челюсти — хриплость. Все разбегалось, разлеталось, как осколки тонкого бокала о кафель       Река вцеплялся во встающий член сдавливал область под головкой, сглатывал слюну. Перед ним стоял весь его пафос — он отражался в темных зеркалах, полуприкрытых тканями, он бликовал во фронтальной камере собственного телефона. Его колени снова подскочили, когда он ускорил темп, начал давить, потом накрыл ладонью головку, точно боясь кончить слишком рано, даже еще не начав. Пальцы с недавно спиленными ногтями вонзились в его шею. Он подавил вскрик, визг, тут же проклял себя.       Слабость, слабость, слабость. И тут же — волна возбуждения.       Река подумал, представил, нет, почувствовал, как чужие руки нарциссов касаются его кожи, ловко скользят по шву, устилают гниющими лепестками бедра, чуть блеснувшую в блеклом свете лампы головку. Это было так… Идентично, так непохоже на любовь, но ладонь, сформировав чашечку, скользит под пенис и ногтем проводит по коже, соединяющей яйца, чуть обхватывает мошонку, едва чувствимо давит на нее, в то время как рука на шее уже беснуется, давя чуть-ли не до потери сознания, щипая и чиркая, как спичкой по боку коробка. Высекая искры.       Река сжимает зубы. Слюна на секунду едва выползает за край губы, но мужчина вовремя ловит ее языком, поджимает губы. Ресницы его трепещут, он сжимает бедра, притягивает их друг к другу. Мышцы слушаются неохотно, ведомые лишь одной мыслью — желанием достичь разрядки. На руку капает предэякулят. Два пальца проскальзывают за покров мошонки, медленно и туго раздвигая плотно прижатые к сиденью кресла ягодицы, затем проникают внутрь — очень неторопливо, плавно. Внутри тепло и едва влажно, по обе стороны от анального отверстия тянутся затертости растяжек и повреждения от неловких домашних движений.       Он знает, что, получив долгожданную развязку, он вскочит с кресла, отряхнется, вытрет сперму насухо, вдохнет смешливо-чистый запах нарциссов и, выключив камеру, отправится назад, к сцене. Опять сядет на неудобный стул, опять раскинет ноги. Опять будет кричать, махать руками, в возбуждении вскакивать, щёлкать пальцами, лихорадочно опять будут гореть его глаза, и актёры, по привычке, будут, точно строем, верно клясть его язвами. А позже, дома, когда луна взойдёт и блеснет синим блюдцем в окне его глаз, Река вскачет, и неуверенность паприкой рассыпется по столу, когда пальцы больными, заученными движениями будут искать тот самый файл, тот самый момент, момент разрядки.       Это извращение становится ещё жарче, когда дома, на холодном полу, ты корчишься, видя своё собственное лицо в отражении записи — поджатые до синевы губы блеск пота на складках на лбу, пальцы с неровными ногтями, забрызганные семенем, чёрное пятнышко на темно-графитных брюках — чуть позже его заметит один из актёров, что станет причиной для насмешек, — всё это сложится в идеальную мозаику, мозаику стыда, принижения, собственной идентичности. И там, на полу, корчась от отвращения к себе, от невозможности прикоснуться кого-то, нежели себя, от искреннего безумия переворачиваясь со спины на живот, прижимая руку под дых и ударяя себя туда. Его глаза сужаются, нос вздергивается, он кусает губу и снова ударяет. Колени разъезжаются врозь, промежность голым окном касается холодного кафеля — и кружки в агонии умирающих радужек красными пятнами кленовых пионов отражаются в крае зеркала, на которое накинута темная ткань.       Они недостойны. Все недостойны. Река ударяет себя сильнее, издаёт звук, одновременно похожий на всхлип и крик, прикусывает язык, извивается. Наконец, зрачки замирают на уголке битого, почти чёрного в ночном свете зеркала. Они все недостойны. О, если бы он только мог коснуться себя, ведь тогда не придётся объяснять, что и к чему, не придётся извиняться и злиться, не придётся изменять. Подобно кобре, раздувающей капюшон, он, в каком-то животном порыве вскидывает голову, каштановая чёлка падает на глаза. Они недостойны. Они не идентичны его желаниям, его собственной идентичности, в свою очередь, идентичности своей — и так по бесконечному кругу.       Но взгляни на отражение своё. Вряд ли там — идеальный человек.
Примечания:
52 Нравится 6 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (6)