***
В общежитии шумно, Феликса смех слышен при входе, низкий и такой заразительный. Хенджин на кухне сидит на подоконнике, свесил ногу одну и двумя руками чашку держит с горячим чаем. — Ой, привет, ты сегодня быстро. – Он спрыгивает и подходит к Чанбину, приобнимает и тут же чувствует, что случилось что-то нехорошее. – Так. Рассказывай. Голоса в гостиной стихли, шум обогревателя не шуршит на фоне, а Чанбин молчит. Что он скажет? Чан же ясно дал понять, никому и никогда не говорить. А если все же не скажет, то Хенджин и сам поймет, ведь у них одно единственное правило. — Скажем так, с Чаном прогулись. – Жмет плечами, подбирает ноги на стуле и прижимается к стене ближе. Хенджин видит, поэтому дует губы как дитя, греет чайник и делает горячий чай. Отопления нет, а вместе с тем и горячей воды. Сынмин выглядывает сначала, заходить не решается, обычно старшие не говорят о таком с младшими, но ведь они семья. — Чего поссорились? Уходили вроде оба довольные. – Не верит в такое Сынмин, да и давно подозревает то, о чем Чан запретил говорить. — Кыш отсюда, взрослые говорят. — Иш ты взрослый, ты меня на полгода старше! – Сынмин вот этого не любил. Обижается и уходит, а Чанбин чай быстро допивает и идет за ним. Снова прячется за своей шторкой на кровати нижнего яруса. Чанбин ее рукой убирает и падает сверху, сжимает так в объятиях и вздыхает. — Ты же сам все понимаешь, что мне тебе объяснять. – Сынмин понимает. Он знает больше остальных. — И что ты сбежал тогда? Он может только это и хотел услышать. – Бурчит еще. Расстроен, что с ним так обращаться. — Он сам спросил, что произошло. Я сказал про первое правило и он больше со мной не говорил. — Конечно не говорил, дубина, он подумал что ты о другом. – Сынмин подушкой бьет Чанбина и переворачивает на кровати, садится рядом, пока Чанбин лежит и думает, встает и возвращается с обогревателем. Поближе, чтобы теплее было. — Я никогда не давал поводов думать о другом. — Как и не давал поводов думать о нем единственном. – Бухается рядом, ложится вплотную. Греются. — Может и к лучшему. Он мечтал дебютировать, а если все выйдет вот так, то я просто сломаю ему жизнь. А скрываться не получится, Чан всегда такой открытый и любвеобильный, что я не смогу сдержаться. Лучше молчать и дальше, помиримся ведь? – Сынмин, конечно, понимает Чанбина прекрасно, понимает его чувства, но все равно что-то под ребром колит, будто неправильно это все. — А как ты вообще к этому пришел? Как ты понял, что именно он? — Если бы я только знал. Никогда не мог даже представить, что буду убиваться из-за такого. – Глаза слезятся. Так некстати, перед младшими только плакать не хватало. У Сынмина взгляд такой сочувственный, добрый, полный нежности. Никогда таким его никто не видел, кроме Чанбина разумеется. С ним все более искренние, чем с самыми близкими людьми на свете. А по-другому и не получается, сам Чанбин такой же. Настоящий, наивный и добрый. Будто живет свою первую жизнь. — Вы точно помиритесь, не расстраивайся ты так. Он ведь тебя тоже невероятно ценит, ты с ним дольше всех нас и больше времени проводишь, не может же это все измениться просто из-за того, что он себе что-то там выдумал и расстроился. – Сынмин обнимает, поддерживает, как может, а от такого плакать хочется только сильнее. Уже не холодно, жарко и в комнате становится теснее, вместе с поздним временем ребята приходят спать. И Хëнджин, что искренне не понимает сути проблемы, и все еще веселый и смеющийся Феликс, веселящий Чонина, а в темноте в глубине комнаты знакомым кошачьим блеском мелькнули глаза. Минхо все слышал. День, второй, третий. Настроение не меняется, на общих практиках Чан выглядит слишком серьезно настроенным, обычно такого не бывало, особенно в последний месяц, он расслабился, получив возможность дебютировать, но сейчас снова держался строго и следил за любым шагом каждого и указывал на ошибку прошлым серьезным тоном. Не объяснял, не исправлял, а просто указывал и говорил Минхо доработать с отдельными мемберами их проблемы в хореографиях. Но про Чанбина не говорил ни слова. Ни разу. Даже не смотрел в его сторону, поэтому та вина, которую ощущал Чанбин за свои слова и несдержанность стала еще больше, разрослась как сорняк, въелась в подкорку и проросла там, как ядовитый плющ. Было сложно, но Чан кажется не собирался решать ничего из того, что произошло между ними. А Сынмин привычно сопровождал Чанбина своим тяжелым взглядом, каждый раз умоляя просто поговорить. Ни объятий, ни прощаний, ни совместной работы больше не было. Все растворилось в том снежном и морозном вечере, как снежинки на ресницах Чанбина. — Поговорить нужно. Идем. – Чан за руку дергает и вытягивает из толпы ребят, выводит за дверь, а на лице Сынмина легко появляется улыбка. Значит надежда есть. Чан строг, смотрит серьезно, сердце колотится так быстро, тук-тук, тук-тук. Руки дрожат, колени подкашиваются. — О чем поговорить? – Такого страха перед родным человеком Чанбин не испытывал давно. Мурашки от самого затылка до пяток, холод табуном ходит по спине, взгляд вверх, в глаза друга. — Прости, что я так серьезно, что так жестоко может быть. Ты не волнуйся, не надо. Я долго думал, меня эти мысли сжирали. Не мог просто вообразить, что дальше делать. Не дай бог кто-нибудь узнает, что будет тогда? С нами и с группой? Такой конфликт компании не нужен, ты понимаешь. – Чанбин как дурачок кивал, смаргивал слезы от переживания, растирал кожу на кисти ногтями, хотя еще совсем недавно эту руку нежно гладил и грел в кармане тот, от чьего ответа сейчас зависит будущее всей группы. – Тебе нужно уйти. Из группы. Из компании. Сердце застыло где-то в горле. Под ногти как будто загнали иголки. Чанбин поднимает голову и с таким неверием смотрит на Чана, словно он сказал что-то в духе "Земля плоская". — Скажи, что ты шутишь, пожалуйста. – Голос дрожит, очень сильно, холодом пробирает под ребра, бабочки умерли в этот момент. Вместо них розы, завявшие, не успевшие зацвести, сбросили лепестки и колкими шипами впились в то, что еще недавно называлось сердцем. — Я очень ценю в первую очередь тебя, я боюсь даже представить, что будет, если в компании узнают о твоих чувствах к кому-то. Мы все пострадаем. – Сынмин, нагло подслушивающий их, от такого удивления едва за дверь не выпал. Уйти? Чанбину нужно оставить мечту всей своей жизни, такую же, как мечту Чана, и просто уйти, потому что влюбился? — Ты уверен, что ценишь меня, а не дебют? – Чанбин расцарапанной рукой смахивает слезы с щек и уходит. Не оглядываясь, не прощаясь уходит и в тот же вечер собирает все свои вещи в общежитии. Каждую привезенную игрушку, с любовью вылаженную в изголовье, одежду, в которой снимались их первые клипы, все, что привез. Те вещи, что он купил из своего кармана для общего уюта оставил. Он делает это для группы.***
Он ничего не обсуждал с компанией, Чан должен решить это сам. Ни с кем не прощался и никому не писал, взял билет на ближайший поезд и под тоскливую, как настроение, музыку стоял на пероне. Непонятно, кто виноват, кто прав во всем произошедшем. Непонятно ребятам, которым Чан пытался объяснить, в чем проблема, но Сынмин оказался быстрее. Смотрел с отвращением, обидой. Чан собственноручно убил мечту самого близкого человека из группы. И для Чана, и для Сынмина. Каждому Чанбин был ближе всех, огромным клубом поддержки, любви и заботы. Такой надежный и нежный хён, которого так ценили. Холода уже не было, не было чувств и самых стандартных эмоций. Что чувствовать Чанбин тоже не знал. Обида? Злость? Грусть? Не было ничего из этого. Его не поняли, его не услышали, или он сам не смог донести это так, чтобы его поняли и услышали. Ничего не произошло, каждый день случаются вещи и серьезнее, но пыль от растоптанной мечты о дебюте, о когда-то самой нежной любви и восхищении следовала за ним по пятам. Когда он собирал вещи, когда ехал в такси на вокзал, когда стоял в очереди за билетом, когда ждал прибывающий поезд и боролся с желанием шагнуть под него. Вагон качается от количества людей, садящихся в него, внимание заторможено, как способность мыслить, говорить, чувствовать. Осознание, что он действительно потерял все накрывает когда проводница объявляет отправление через пять минут. Последние секунды в Сеуле, последние мгновения, перед тем как пыль от растоптанной надежды перестанет преследовать его. Он смотрит в окно, не плачет и не грустит уже, это давно ушло. Улетело вперед поезда вместе с пылью. В окне провожающих он видит знакомую черную макушку, затем знакомое веснушчатое лицо, слышит крики, но все это кажется такой глупой игрой фантазии, что Чанбин натягивает шапку на глаза, пряча непрошенные слезы под ней. Его будто подхватывает, несет с течением, он надеется, что течение самостоятельно, ведь ноги не слушаются, ватные, дрожат, болят и замерзли. Некому ведь больше греть. Чужие руки поднимают шапку с глаз, убирают челку и нежно оглаживают щеку. Знакомый шлейф парфюма, знакомое теплое тело, знакомые объятия, все такое знакомое, болезненное. Глаза не решается открыть, так тепло стало и звуки вновь стихли, исчезли, ни гудка поезда, ни звука колес, ни криков провожающих. Только слезы застывшие на щеках, семь родных лиц, родные теплые руки и нежный поцелуй в макушку. — Чан?