Уотсон был удовлетворён работой, проделанной со своим небольшим стихом. Но на смену удовольствию, пришла навязчивая мысль, как карамель, что не тает на языке, катающаяся из стороны в сторону — что это вдруг на него нашло, что он решил отойти от привычной прозы? Почему она вдруг показалась сухой и недостаточной для выражения…
Доктор пришел к открытию — он дал волю своим потайным чувствам и мыслям, ранее приглушаемым здравым смыслом и убеждением себя в том, что это всё — благодарность Холмсу за его заботу и терпение. Стоит заметить, что отчасти это действительно было так, но всё равно ощущалось, как нечто большее. Открытость их диалогов и доверие друг к другу Уотсон считал в своей жизни уникальными, некоторые тактильные взаимодействия и вовсе казались интимными. А особенное отношение Холмса к нему, тем более в сравнении со всем их окружением, Уотсон ценил больше всего. И больше всего не понимал, почему именно он заслужил видеть такую уязвимую сторону детектива. Не понимал, но принимал как самый ценный в своей жизни дар.
И однажды Уотсон осознал, что тянется к Холмсу всё больше и хочет быть ещё ближе.Но не зная, как это выразить, как сказать и показать — держал в себе, перебивая дурные мысли в голове, отгоняя всякое минутное наваждение. Варил в собственном соку всю нежность и волнение, пока они, наконец, не нашли своё место в рифмованных строках. Он сублимировал всё надуманное и прожитое и, запечатав в словах, ощутил после этого небывалую легкость и душевный подъём. Однако, это лекарство не оказалось панацеей, что было вполне ожидаемо. Уже спустя две недели Уотсон почувствовал, что «рана» снова кровоточит. И, сам того не зная, Холмс эту рану растравливал сильнее. И лечил лучше всего прочего, но только чтобы снова заставить её зудеть.
В один из вечеров катализатором для нового извержения вулкана чувств и стеснений послужила рука Холмса, ненароком оказавшаяся на колене Уотсона. Доктор покраснел пуще прежнего — растопленный камин и распитая на двоих бутылка бренди начали дело, а горячая ладонь Холмса — феерично завершила. Волна мурашек, разбежавшаяся от коленной чашечки по всему телу, заставила Уотсона выпрямиться в кресле и тяжело выдохнуть. Ему пришлось покрепче стиснуть зубы, чтобы сохранить выражение своего лица беспристрастным, словно ничего не произошло. Холмс убрал руку спустя несколько долгих секунд, не просто отпрянув, нет — сначала его пальцы описали аккуратную дугу чуть выше колена и только затем, огладив ногу сбоку, Холмс подался назад и в тугой повисшей тишине раздался бархатный смех детектива. Наверное, он просто искал опору, когда легкость головы и тела сподвигли его наклониться вперед, а Уотсон едва не разучился дышать.
Доктор уже и забыл, о чем они говорили. Опустив взгляд на свои колени, и старательно рассматривая фактуру твидовых брюк, он успокаивал разыгравшийся в голове хаос. А Холмс, как ни в чем не бывало, продолжил диалог:
— Я дам вам свои заметки по этому делу, дорогой. Может у вас получится что-то выбить из этого.
Уотсон поймал его непонимающий взгляд, когда осмелился поднять голову. Мысль о том, что он сильно выдаёт себя реакцией, утонула в последнем глотке напитка. И вместе с этим глотком явилась новая мысль — держать себя в руках и принимать всё, как должное. Не придавая этому большего значения, чем оно несёт на самом деле. Сейчас это получалось очень скверно.
— Вам дурно? — спросил Холмс, поднимаясь с кресла. У кухонного стола он налил себе ещё бренди и стоял, ожидая ответа.
— Нет, Холмс, — смущенно улыбнувшись, ответил доктор. — Наоборот. Мне хорошо.
Расценив это, как зелёный свет, Холмс с бутылью горячительного, подошел к Уотсону и наполнил его пустующий стакан.
— Так-то лучше, — поднимая грааль, как бы чокаясь, сказал Холмс.
Поставив пустую бутылку недалеко от своего кресла, он вдруг заявил:
— Я не хочу мучить вашу ногу сквозняком, поэтому позвольте мне… — не закончив фразу и виртуозно играя стаканом в руке, попутно борясь с рукавами, детектив снял с себя пиджак
Уотсон смотрел на это, завороженный. Снятый галстук и расстегнутая после снятия пиджака верхняя пуговица рубашки была выстрелом на поражение. Пускай Холмс и стрелял вслепую — попадал в самый центр мишени. Доктора обдало жаром, но он как мог, держался, и тихо рассмеялся, дивясь своей дурости.
— Вам не жарко, Уотсон? — учтиво спросил Холмс, присаживаясь на корточки аккурат напротив камина.
— Жарко, — кратко кивнул доктор, ослабляя душащий галстук. Душил, конечно, и не галстук вовсе, но всю вину пришлось принимать ему.
Поправляя кочергой обуглившиеся дрова, Холмс улыбнулся каким-то своим мыслям и сказал:
— Так снимите пиджак. Или мне всё же открыть окно? — борясь с упрямостью соседа, предложил детектив.
— Откройте, пожалуйста, — с трудом проглотив комок в горле, ответил Уотсон.
Расправившись с углями, детектив вернул кочергу на место и отправился исполнять просьбу друга, при этом напевая что-то себе под нос и поигрывая стаканчиком бренди. Уотсон выдохнул всё, что было в его накалившихся лёгких. Взгляд на секунду затуманился и поплыл. Сфокусировался уже на приближающихся очертаниях фигуры Холмса, на удивление довольного и даже какого-то игривого.
«Этот вечер никогда не закончится» — подумал Уотсон, ещё не понимая до конца — приговор это или жалобная мольба.
Всё стало ясно, когда Холмс, усевшись в своё кресло, снова приковал доктора к месту одним лишь взглядом. Всё-таки приговор.
— Мы столько раз были в турецких банях, а вы сейчас стесняетесь сидеть в рубашке, — лукаво хмыкнул детектив.
Доктор не хотел говорить, о том, как он неловко себя ощущает последние двадцать минут от этого тесного контакта, спонтанных улыбок Холмса и его нарочитой фривольности. Если бы Уотсон встал, чтобы снять пиджак, он наверняка бы уронил свой стакан, его рука застряла бы в рукаве, пальцами он бы зацепился за цепочку часов и в конце, наверняка оказался бы растянутым на полу гостиной от того, что запнулся об собственную ногу и упал. Он ощущал этот исход событий очень явно и предпочел не делать лишних движений.
Когда Холмс повернулся в профиль, чтобы насладиться горящим огнём, Уотсон заметил на его бледной щеке чёрный мазок сажи, благодарность за который предназначалась кочерге.
— Холмс, вы, кажется, немного замарались, — Уотсон провёл пальцем по своей щеке, показывая соседу, где именно тот запачкался.
Детектив провел пальцами по лицу и взглянул на совершенно чистую руку.
— Нет, чуть выше, — вновь подсказал доктор.
— Уотсон, право, у меня ведь нет зеркала. Поможете мне, или так и будете смотреть на мои безуспешные попытки привести себя в порядок? — наигранно обиженно произнес Холмс, раскинув руки.
Уотсон отставил стакан бренди на столик и подался вперед, упираясь левой рукой в колено. Как же близко стояли их кресла. Не как в первый день, когда они только сюда заселились. Ближе. Гораздо ближе. Достаточно близко.
Хотелось бы ближе.
Уотсон достал из нагрудного кармана платок, больше для своей безопасности — только бы не кожа к коже, иначе он и сам превратится в пепел. Провел шёлком мягко, но старательно, по острой скуле Холмса, возвращая ей былую бледность и чистоту. Он фокусировал свой взгляд на щеке, пальце, платке, но всё равно видел, как серебристые глаза неотрывно смотрят на него, и как, подобно бездне, были расширены зрачки Холмса.
— Что бы я без вас делал, — благодарно опустил голову детектив, когда Уотсон отодвинулся и откинулся на спинку кресла.
Разговор дальше как-то не шёл. Друзья обоюдно молча глядели в камин, не решаясь нарушать тишину. Минут через десять, Холмс сдался первый и, пожелав спокойной ночи, удалился в свою спальню. Уотсон медленно и тяжело расправился с подъемом по лестнице к своей комнате. Опустившись на кровать, понял, что изнутри его рвёт на части одновременно прекрасное и ужасное чувство, гудящее в ушах, ноющее в сердце, разлитое терпкой оскоминой во рту и завязавшееся тугим узлом внизу живота. И вызвано это чувство, увы, не выпитой бутылкой бренди, а хмельным и перепачканным Холмсом.
Записная книжка, покоящаяся на прикроватной тумбе, была взята чуть дрожащей рукой и открылась там, где уже был вырван один лист. Чистая, и ещё принадлежащая этой книжке страница, приняла всё, что лежало на сердце Уотсона этим вечером. Затем её настигла участь той, первой страницы, и обе, вырванные и сложенные, легли в стол. Изречено на втором листе было следующее:
«Вдоль тела всего
Разливается лава,
Касаний секундных
Рук нежных его.
И взор устремляется в пол,
Чтобы скрыться,
не выдав секрета,
Боясь одного:
Боясь не почувствовать
Больше касаний,
Не встретить чарующий
Взгляд серых глаз.
Молясь всем Богам
И себя заверяя,
Что это уж точно
Последний был раз.
Что больше не будет
Струиться наружу,
И выпятив грудь,
Всем своим существом,
Коварное чувство
Являться некстати,
По сердцу и телу
Разлившись теплом».