Часть 1
9 ноября 2024 г., 02:42
«Ома-кун грустит в последнее время. Ты чего, Ома-кун? Улыбайся чаще, твоя улыбка красивая. Сразу светишься. Как солнышко».
В углу листка издевательское треугольное солнце, нарисованное даже не жёлтым фломастером, а теми же синими разводами, которыми было нацарапано остальное. Приторное и частое «Ома-кун», сердечки вместо точек на конце предложений. По бокам однотипные цветочки. Ома бы радовался, если бы почерк был осторожным, женским. Не психопатично размашистым.
А откуда у него доказательства, что рука принадлежит психопату?
«СДОХНИСДОХНИСДОХНИСДОХНИСДОХНИСДОХНИСДОХНИСДОХНИСДОХНИСДОХНИ»
Пожеланиями смерти исчеркана обратная сторона. Их даже не удалось спрятать, потому что листок просвечивает. Каждое «сдохни» выводилось куда старательнее и с бо́льшим нажимом, в паре мест разорвавшим бумагу. Еще и чернила, лишь бы лишний раз доказать свою неуравновешенность, красные. Ома представляет, как его недоброжелатель вываливает из пенала разноцветные карандаши и ручки, а потом долго сидит над ними, выбирая, как запугать Ому сегодня. Монохромно? С ярким акцентом? Наклейка с котиком в середине листка. В этот раз ему не проткнули глаза иголкой.
Надоело.
— Хорошо всё, Ома-кун?
— Иди, Амами.
Скомканная бумажка ничего не весит и сама по себе бесшумна, но ее удар о стенку школьного шкафчика почему-то звучит куда громче, чем попытка Омы огрызнуться. Амами всерьез не воспринимает слова даже самые грубые, а сейчас и вовсе смеется, пытаясь потрепать Ому по голове. Приходится отшатнуться.
— Опять тебя достает?
Без разрешения рука в браслетах залезает в глубину ящика, расталкивая редкие учебники и пустые банки из-под содовых. Амами разворачивает бумажку бережно. Куда более бережно, чем к ней стоило бы относиться.
— Я ждал момента, когда за тобой начнут бегать девчонки, Ома. А это не совсем девчонка, м?
— Без разницы. Психопатка.
— У девочек в подростковом возрасте крайне специфичные представления о любви.
У Амами самые высокие результаты в классе за каждый из тестов, но рассуждает все равно иногда как тупица. Пусть его тезис верен, но зачем говорить Оме это в лицо? Такие гадости.
— Мне до потолка теперь прыгать?
Амами мягко подталкивает его к выходу, помогая затеряться в толпе коридора. В вечерний час школьники отчаливают стаями, замыкая круг животной, удушающей давки. Сюда не нырнуть без причины, проще отстояться у шкафчиков. Пережить бурю. Но Амами, целясь в спину Кокичи ровно между лопаток, толкает его сильнее, принуждая протиснуться между кем-то не очень худым и кем-то довольно потным.
Уговорил, не тупица. Ома понял не сразу, а извиняться будет не к месту. Амами опускается не до шепота, но явно склоняется у Кокичи над ухом, чтобы, не дай бог, больше никто не услышал.
— Твой дражайший поклонник явно не хочет быть обнаруженным. Иначе оставлял бы письма в конвертах с полным обратным адресом.
Амами затолкал его в толпу школьников, чтобы сбить поклонника со следа. Вот так просто, как у собаки из-под носа забрать улику. А потом по носу пнуть. Они ускоряют шаг, чтобы вынырнуть из здания школы в шумной толпе среднеклассниц и в их же массовке добраться до остановки. Амами любезно садит Ому в трамвай.
Записки с пожеланиями сдохнуть появились давно, но походили больше на шутку, чем на угрозу. А потом в руках Омы оказался сверток, полный разбитого стекла.
«Угощайся».
Кеды Омы в луже осколков. Их грохот стал приветствием вместо имени и пустующей подписи.
Но он знает, кто шлет записки. Знает, кто подкладывает в его пенал небольшие бритвенные лезвия. Наблюдает, как Ома достает наружу окровавленные дрожащие пальцы.
Амами знает не всё. Знает о пластырях на непреднамеренных ранах, знает, почему Кокичи ходит злой и взъерошенный. Знает, что личность, стоящая за множественными подарками, щедро приправленными любовью, не желает Оме ничего, кроме неосторожной расправы.
Кокичи известны другие вещи. Он не будет ими делиться.
Привычка озираться загоняет его в конец трамвая. За спиной нужно держать не плохо просматриваемую толпу людей, а широкое окно, на каждом метре вбирающее куски неба и ветки вишен. У Кокичи усталый взгляд под ноги. Пол трамвая в следах от весенней грязи.
Ничтожные улики не донести до полиции. Кокичи избавляется от писем при первой возможности. Но каждое все равно дочитано до конца. Считан каждый знак, каждый намек, выскребенный ножичком. Каждый отпечаток костлявого пальца, который тянется к Кокичи только с одной целью.
Разрушить.
— Все в порядке. Я же тебе говорил.
Он набирает номер матери каждый раз, когда приходится преодолеть несколько лестничных пролетов до своего этажа. Неважно, если она не ответит, пока будет добираться домой или заканчивать офисную работу. Кокичи громко, заставляя голос долетать до потолка, отвечает на выдуманные реплики, имитируя разговор. Если кто-то ждет его за перилами, то будет осведомлен о свидетеле.
Он обещал себе не поддаваться паранойе. Каждая из записок вызывающе пошлая, неприятно нелепая, исковерканная по-детски. Тот, кто хочет произвести на него впечатление, справляется не лучше дешевого хоррора. Кокичи искаженно усмехнулся и над стеклом, рухнувшим ему в ноги.
«Это ты, Ома-кун».
Письмо пришло на электронную почту. На ящик, который Кокичи использовал для регистрации в играх. Никому и незачем о нем знать.
«Нравится?»
Единичный случай можно списать на ночной кошмар. Но письма приходят каждые несколько дней, не подчиняясь расписанию.
Несколько беспонтовых отписок, которые глаза игнорируют по привычке. И огромный, в ширину экрана компьютера, безобразный рисунок эротичного содержания. На рисунке Кокичи. Чаще в девчачьей матроске и короткой задранной юбке. Под юбкой — каракули, призванные напомнить кишки, выпадающие из его заднего прохода от попытки просунуть внутрь бутылку.
Он продолжает открывать письма по одной причине. Каждое проигнорированное дорисовывается неутомимым сознанием, жаждущим запомнить до мелочей то, как над Кокичи хотят поиздеваться в очередной раз. Только так он узнает, к чему быть готовым. Только так возьмет на вооружение куда большее, чем нервозный смех. Чем меньше он рассматривает новый рисунок, тем больше страшно. Нужно, забывая моргать, пялиться в экран минимум час, изучая почерк художника до тошнотворных подробностей. Никогда не прорисовывает пальцы ног, потому что не умеет. Изгибает тельце Кокичи в позах, которые смертельны для живого человека, и засовывает ему в каждое из доступных отверстий предметы крупнее и опаснее, чем в предыдущий раз. С последствиями более страшными, чем банальные лужи крови. Представления об анатомии у художника смутные. У чертового поклонника, как его нежно зовет Амами.
Кокичи закрывает дверь квартиры на два замка и опускается на дрогнувших ногах вниз, упираясь коленками в коврик прихожей. Он в безопасности. Впервые с утра.
Может, Амами нашел бы более умное решение, чем пялиться на картинки с изуродованными изображениями самого себя, но Кокичи в жизни не заикнется при живой душе, что какой-то псих рисует кровавые порно-арты с его участием. Реплики Кокичи на них подписаны в белых облачках.
«Ещё! М! Прошу!»
Слова застревают в голове, гнилью размякая на корке мозга, пока Кокичи, встав перед зеркалом, не повторяет их в точной последовательности:
— Ещё. М. Прошу.
Голос, лишенный любых эмоций. Проживающий то, чему не бывать в реальности. Только так отступит заедающий бред, а рвотный позыв, поставленный прежде на паузу, наконец доберется до горла.
«У тебя проблемы с головой. Лечись. Оставь меня в покое», — Кокичи постоянно думает над ответом и каждый раз останавливается, понимая, что лучше не писать ничего вовсе. Не раззадоривать, не поощрять, не приглашать к диалогу. Не становиться объектом внимания куда более пристальным, чем прежде. Если бы это был сетевой извращенец, решивший поиздеваться над Кокичи после пары найденных фотографий, относиться к случайным атакам было куда легче.
Но это был кто-то, имеющий доступ к его рюкзаку и личному шкафчику. Тот, кому не было сложно добраться и до еды Кокичи. Вода, которую он забыл в раздевалке после физкультуры, была непривычного мутного цвета, когда Амами возвращал ему бутылку.
Его террористом был не Рантаро. Кокичи узнал об этом против своей воли.
— Сайхара, вставай.
Кокичи старался подопнуть его носком обуви, чтобы тот отлип от стены. Сайхара шарахается по углам и тенькам, затравленный своими же мыслями. После каждого похода на улицу у него брюки в траве. Сидит, нычется.
— Еще минута, и тебе влетит, как отсутствующему. Мне тоже.
Сайхара не поменялся в лице, а глубже спрятался носом в коленях, лишь бы Кокичи его не трогал. Хотелось пнуть вбок. Проверить, свалится ли, как неваляшка.
— Отойди, Ома.
— Чего? Не слышу.
В тот раз Кокичи уселся перед ним на корточки, а над своей головой занес школьную сумку, чтобы солнце не пекло сильно. Сайхара отобрал себе единственную тень от уличной раковины.
— Я попросил отойти.
У Сайхары в голосе мольбы, а не угрозы. Выпрашивает, а не приказывает. После такого хочется только еще раз ткунть в бок и рассмеяться. Кокичи это и сделал. Спросил, в чем дело. А Сайхара зажмурился, сложил на голову руки в замок, воображая из них, может, кепку, которую в тот день не надел. Задышал так часто, словно пытался выплюнуть из груди сердце.
Говорил тихо.
— Мне кажется, я делаю страшные вещи. Рисую отвратительные рисунки и пишу мерзкие записки. Но никогда не нахожу их у себя. Это похоже на сон. Такой детальный, что меня тянет блевать.
К тому моменту у Кокичи в корзине скопилась десятка электронных писем, идентичных друг другу в разврате и ужасе.
Сайхара молчал, потому что договорил. Кокичи молчал, потому что его взгляд застрял в участке травы около ладони Шуичи. Там полз крупный чёрный жук.
— А что в этих рисунках? Записках?
— Не помню.
— Совсем-совсем?
И непонятно, почему наклонил голову. Сожалеет или бессовестно врет.
— Сходи к врачу, Шуичи, если такие провалы в памяти.
— Я состою на учёте. У психиатра.
В тот день свистел ветер. Свистел, а все равно жарко. Вокруг ни листочка. Спортивное поле, очерченное искусственным газоном, и стоптанная множеством ног трава. И травинка, пожираемая рогатым жуком. Кокичи хотелось его прихлопнуть.
— Не хочу говорить. Не хочу в психушку.
Сайхара Кокичи очень нравится. Не от влюбленности, но до какого-то трепета и желания всегда находиться под рукой, как необходимый предмет. Романтика — это слово, тысячу раз использованное неправильно. Кокичи Сайхару этим не опошлит. Но иногда выловит в коридоре после занятий и заставит пройтись хоть немного вместе. Останется висеть у него на руке, как большая, едва нужная сумка. Кокичи не виноват, что при взгляде на Сайхару у него, как от щелчка пальцев, что-то внутри трепещет. Трепещет и тянет ближе.
Тянуло?
Он сказал, что пишет мерзкие записки. Рисует отвратительные рисунки. Кокичи читает мерзкие записки. Разглядывает отвратительные рисунки.
Сайхара Шуичи — скромный мальчик с вечно опущенной головой. Лицо с прятано в тени от козырька кепки, но и на нем лишь сведённые от удивления брови. Удивляется всему миру и знакомится с ним трудом, когда сквозь коридоры и кабинеты, начиненные мебелью, словно перегоняющими кровь внутренностями, Кокичи протаскивает его, крепко держа за руку.
У Сайхары симпатичная молчаливость и очень безвредный взгляд.
«Сдохни, Ома-кун. Разлагайся у меня на глазах. Я мечтаю, чтобы ты сдох. Я хочу запустить руку в твой вскрытый живот и зашить его обратно, чтобы моя ладонь приросла к твоей печени. Ты будешь одет в ципао с золотой вышивкой и раздвинешь передо мной ноги. Тогда я возьму…»
Кокичи дочитывает до конца и шумно сглатывает.
Это написал Сайхара Шуичи. Человек, который зовет людей по фамилии в знак уважения.
Грубо сказать, что Шуичи настаивает. Он, слегка заикаясь, намекает, что не помнит ни содержания, ни адресата своих посланий. Он не может найти анонимные аккаунты, если с них когда-то что-то было отправлено. И не помнит траекторию своих движений. До чьего рюкзака крался и чью еду снабжал поломанными булавками. Кокичи и не узнал бы о иголках в банане, если бы паранойя не взяла вверх. Банан ножиком превратился в пюре. Иголки нашлись.
Их не назвать друзьями. Кандидаты в друзей. Кокичи предлагает дружбу, а Сайхара смотрит на нее осторожно, каждый раз дегустируя, не вдаваясь во вкус. Но Кокичи кивает, готовый ждать. Готовый день за днем пытаться разговорить Сайхару. Даже успешно.
Зачем навязался.
— Ты больше со мной не здороваешься.
Заметил. А обвинение не маньячное. Такое горькое, словно Кокичи — главный ублюдок в комнате. А в комнате их всего двое. В большом кабинете, вместившем пять рядов одиночных парт.
— Что я сделал не так?
Неправда. Кокичи хочет быть рядом. Кокичи дрожит от разряда тока, готовый отдаться на привязь электрическому стулу, когда Сайхара снимает кепку и бросает на него грустный взгляд. Кокичи хочет ластиться и проводить время вместе... Чаще. Было бы неплохо почаще. Как-нибудь в другой раз.
Разве что-то менялось.
— Не подходи.
Любой замрет, когда ему угрожают шваброй. Кокичи готов защищаться, невидимой рукой прижатый к меловой доске. Бежать некуда. Он догадывается, что голос дрогнул предательски, что прикрываться длинной палкой — это совсем не по-дружески. А еще он не хочет, чтобы палка, подобная этой, торчала из него насквозь, как он наблюдал это на многочисленных рисунках.
Рисунках Сайхары.
Несколько мерных шагов.
Это Сайхара пятится, не оборачиваясь. Наизусть помнит, где дверь. Уносится прочь. Шаги нарастают, превращаясь в оглушительный бег на лестнице, и исчезают вообще. Большое расстояние. Не долетают.
Зато швабра падает на пол беззвучно.
Я хотел это вытерпеть.
Разве это больно и страшно? Мне больно, потому что тебя нет рядом. А я никогда не хотел глупостей вроде цепи и замочка. Вроде наручников без ключа. Вроде верёвки, которой связаны четыре руки, чтобы два тела пошли ко дну. Вроде парных цепочек, которые от ёрзанья во сне превратятся в удавки. Вроде тех дорогих колец, которыми связывают судьбу фигурки на торте под алтарём. Мужчина и женщина. Переоденусь, хочешь?
Хочу отшатнуться, а некуда. Амами, прижимая к шкафчику, говорит на ухо, что можно отправить в больницу письмо. Он бы не стал. Не дойдет.
Как это было? Ты упал перед родителями? Ты сказал: я хочу ему навредить. Я хочу засунуть в него разные предметы. Я хочу, чтобы он корчился часами от боли, а больше не выдержал. Я хочу всего этого, а потом не помню. Ты показал им рисунки? Врачу? Ты показал им записки? Ты показал, как незаметно прорезает еду лезвие, застревая в начинке? У тебя порядочные родители, раз упекли в дурдом. Так бы сделал любой. Так сделал ты сам, чтобы меня не мучить. Ты всё понял за пару секунд.
Я пытаюсь проткнуть десну иголкой, разинув рот перед зеркалом, но надо было брать остриё диаметром меньше. Ты всегда выбирал что-то едва заметное, а я вытащил первое, что попалось у матери в швейном наборе. Воткнуть страшно. Я сую иголку в первый попавшийся кусок хлеба, будто в руках ее никогда не было. Мне не поможет укус. Зубы рвут мякиш, я проталкиваю язык вперед. Игла протыкает его сбоку.
Видишь? Я сделаю так, как ты хочешь. Мне несложно. Я стащу мамино платье. Я столько тренировался. Я помню слова наизусть.
Ещё.
Любой предмет из твоих фантазий. Любой длины и любой шершавости, с любым количеством граней. Если бы я согласился сразу. А ты выйдешь однажды и все увидишь. Тебе очень понравится.
М.
Мне нигде не больно. Без тебя больнее. Я люблю только те дни, когда ты рядом. Только те моменты, когда мы вместе. А тебе сотрут мозг таблетками. Или выпустят завтра. Тогда ты будешь по-настоящему счастлив. Я счастлив тоже, потому что смогу быть с тобой. В том виде, в котором ты хочешь. В кровавой луже. В бордовой субстанции. В комке органов, похожем на крупный букет или чудный шар. Я не знаю. А ты мне расскажешь, стыдливо опустив голову. Или с безумным смехом. Мне очень понравится.
Прошу.