Седым туманом сознание затопил,
Куда ни глянь, ты мерещишься мне.
Смешались сон и явь,
В звёздах вижу твой свет,
Что не достичь никак
В полночной мгле...
Свет софитов, он пусть и слепил до сих пор, но всё же был привычен безобразно: в глазах давно не рябило от буйного разнообразия красок. Голос, хриплый и будто выцветший, еле-еле трясся, не желая покоряться вокалисту, уставшему и сбивчиво дышащему после очередного соло. Взгляд его блуждал по ревущей толпе фанатов, что, вопреки занудным выговорам менеджера, с каждым разом становилась всё больше.
Лишь одного человека там не было. Однако над всем украдкой витала его тень.
Сложно сказать, когда они столкнулись впервые: на людных улицах такого не заметишь, пока он сам того не пожелает. Наблюдая за миром издалека, он лишь изредка озаряет его своим светом — неровной, умилительно тёплой улыбкой и грустным, проницательным чересчур для молодого человека взглядом. Каждый день — даже самый пасмурный и промозглый — рядом с ним становится вполне себе сносным: столько спокойствия и уверенности таится в тихом голосе, что любая жизненная перипетия становится мелочью.
Делиться с такими людьми самым сокровенным — проще простого: они точно не воткнут нож в спину, не засмеют — не посмеют…
Не захотят. Им без надобности лишать близких полёта мысли и радостного мандража, оседающего в груди учащённым дыханием. Выгоды в этом нет совершенно.
И всё бы хорошо, но… исчезают они точно так же, как и появились: безмолвно.
Одинокая фигура в мешковатой чёрной толстовке с глубоким капюшоном, наброшенным на голову, облокотилась о перила. Будто марионетка, чей кукловод наконец-то опустил вагу, она свесила жилистые руки с задранными до израненных предплечий рукавами в горящую алыми и золотыми огнями бездну ночного города. Мигающие вдалеке билборды, окружённые ореолом городской пыли фонари и окна скребущих небо высоток совершенно потеряли чёткость — всё расплывалось от стоящих в глазах слёз, горько-солёных и горячих-горячих. Всё лицо стянуло неприятно, будто оно обгорело на солнце в особенно знойный летний день, а кожа вокруг носа покраснела от постоянного использования бумажных платочков.
Шрам на щеке зудел неприятно, будто на его месте снова оказалась сочащаяся кровью мелкая ранка, к которой бережно прижимали пропитанную перекисью ватку тёплые шершавые пальцы.
Больно. Язык резким движением прошёлся по треснувшей нижней губе, отчего она заныла, а перед внутренним взором встал живой взгляд чёрных глаз, изрезанных багровыми реками. Дрожащая от холода рука сама собой потянулась к меченой щеке — огладила её знакомым, заученным даже движением. Коснулась едва ощутимо челюстной кости, двинулась выше, пока тонкие пальцы, покрытые полыми и сухими мозолями, не коснулись виска с выступившей на нём пульсирующей венкой, прошлась по выступающим скулам…
Когда за спиной раздался протяжный скрип несмазанных дверных петель, впрочем, тут же утонувший в воющем шквале сырого ветра, рука дрогнула, и наваждение, напавшее на воспалённое сознание, схлынуло. Разбушевавшаяся не на шутку стихия — мелкая ледяная морось била прямиком в лицо, заставляя ёжиться и щуриться, — отрезвляла: перед глазами снова стояло чернильное сердце ночи.
— Тилл, это ты?
Фигура в капюшоне обернулась, но так и не смогла никого разглядеть: на крыше недостроя, что призраком возвышался над городом, давно не появлялись люди, а тусклый свет вокруг — подавно не горел, так, лишь вдалеке мерцал в такт биения сердца. Должно быть,
просто показалось. Не мог этот хриплый голос звучать за спиной — его владельца след простыл одним солнечным летним днём, и незачем воскрешать в памяти то наивное лицо, ту неидеальную улыбку, те крепкие,
тёплые объятия…
За секундным спокойствием —
наконец-то воцарившимся в душе миром — последовал внезапный толчок в грудь, заставивший Тилла упасть на спину в полуметре от края пропасти.
Тень того дня, что горечью осела на корне языка, она каждый раз заставляла рвано сглонуть вязкую слюну, комом вставшую в горле. Призраки прошлого преследовали Тилла: ему всюду виделась
мгла. В песнях, которые они слушали, прогуливаясь по парку. В американо со льдом и двойной порцией яблочного сиропа в кофейне у офиса. В миниатюрном букетике высушенной лаванды, перевязанной лиловой лентой, что стоял дома, на полке с ключами, и пах терпкой горечью. В мерцающих августовских звездопадах, что меркли в сравнении с сияющими изнутри чёрными глазами…
Каждый прохожий, хоть сколько-нибудь напоминавший Тиллу Ивана, дарил надежду на мимолётную встречу: хотелось убедить себя, что
тот жив, просто исчез с радаров, как когда-то сделала мать артиста.
Сами собой, руки обхватили дрожащие — не то от холода, не то от смутной печали — плечи. Беспомощность холодила внутренности и заставляла живые глаза, отливающие бирюзой даже в ночной мгле, стекленеть. Снова и снова Тилл винил себя в том, что не был достаточно внимателен, что повёлся на яркий образ солнечного мальчика, готового всего себя отдать — лишь бы другим было хорошо.
Точно так же окружающие его люди не замечали —
не хотели замечать— того, что с ним творилось. Тилл словно перестал отражаться в зеркалах, а на фотографиях, сделанных именитыми репортажными фотографами, только его блеклая тень и осталась: в сравнении с другими членами группы, чьи глаза горели первобытным огнём на сцене, вокалист выглядел жалко и потеряно. Весь бунтарский дух куда-то подевался за ненадобностью — вряд ли артист смог бы затопить чьё-либо сознание седым туманом поредевших от недоедания волос, ставшими острыми, совсем как у скелета, скулами и дрожащими от антидепрессантов руками с обгрызанными ногтями.
Дождь прекратился так же внезапно, как и начался, но тёмное небо осталось затянуто тучами. Тилл, до этого глядевший в зовущую его бездну, заторможенно поднял голову и часто заморгал: даже мечтать не стоит о том, чтобы увидеть звёзды. Лицо его опухло — не то от недосыпа хронического, не то от слёз, не то от аллергической реакции на съеденные часом ранее мандарины. Дышать становилось тяжело, нос сопел шумно, а из горла то и дело вырывался хриплый кашель. Ночь, вместе с тем, погрузилась в тишину, прерывающуюся только редким шелестом колёс общественного транспорта о мокрый асфальт: если закроешь глаза, можно представить, будто вдалеке, наперебой с сочной листвой, шумит прибой.
Хотелось насладиться дыханием мглы и в последний раз вспомнить человека, что одним только своим взглядом мог распалить огонь в душе. Мандраж — когда дыхание сбивается от осознания незначительной ошибки, а где-то в животе сворачивается тугой комок ни то слабого страха, ни то больного восхищения — его больше нет.
Ивана тоже больше нет.
Вздохнув едва слышно, Тилл оттолкнулся от перил, потянулся, отчего затёкшие конечности захрустели.
Пора.
Артист забрался на парапет — мокрый, а от того жутко скользкий. Один только шаг, и…
— Ну и куда ты собрался? — Снова знакомый голос за спиной.
Ох, именно этот голос мерещился Тиллу во снах.
Сами собой, глаза распахнулись широко, и заступивший на парапет артист взвизгнул: запутавшись в собственных ногах, он поскользнулся и завалился вперёд, за перила. Ощущение опоры пропало, ноги налились свинцом. Сталь перил давила на внутренние органы, но Тилл продолжал остервенело хвататься за ледяной металл. Сердце забилось, как бешеное — так-так-так-так-так, — а в ушах зашипел белый шум. Перед глазами встала тёмная пелена, но стоило ей схлынуть, как голова закружилась.
Тёмная пропасть перестала манить, она разверзлась пастью голодного чудовища, готового сожрать с потрохами очередную наивную жертву. В глазах Тилла встали непролитые слёзы, и он закрыл глаза. Обмяк, смирившись с тем, что этой ночью он сам превратится в тень, что украдкой витала в жизни Ивана.
Интересно, будет ли Иван искать его в толпе?
Боль почему-то ни в какую не прошибала тело, а попутный ветер не визжал в заложенных от частого сердцебиения ушах. Голова кипела от переполнявших её мыслей — перед глазами вся жизнь пронеслась…
Дрожащие руки обхватили корпус случайного самоубийцы, крепко прижимая к часто вздымающейся груди оголившуюся поясницу — толстовка задралась, утягивая за потяжелевшим от влаги капюшоном в пропасть. Затянув Тилла на крышу, некто резким движением развернул артиста к себе лицом.
Иван.
Встревоженный взгляд — нет, на дне зрачков, что сливались с радужкой, горел праведным огнём гнев! — наискосок пробежался по лицу Тилла. Следом за этим горячую и потную от избытка в организме кортизола ладошку сжала ледяная и трясущаяся рука — изящная, с коротко остриженными ногтями, привычно выкрашенными в чёрный.
Найти в себе смелость на что-то большее не получалось решительно.
Повисла пугающе звонкая тишина; они могли долго стоять на мокрой крыше, глядя друг на друга и так и не находя сил сказать хоть слово. Хотелось кричать, ругаться, но… Много воды утекло с тех пор, когда им в последний раз довелось поговорить по душам — быть открытыми, честными и
услышанными.
Собрав всю оставшуюся волю в кулак, Тилл спросил сипло:
— Где тебя н-носило? — Подумать только, он несколько минут назад чуть в лепёшку не расшибся! Но голос всё продолжал трястись — хотя, казалось бы, вопрос задан, действительно, важный.
Иван промолчал, всё ещё сканируя вокалиста тяжёлым взглядом. А потом вдруг резко сделал шаг навстречу Тиллу и заключил его, опешившего, в крепкие, тёплые объятия.
— Прости меня, — пробормотал шелестящим шёпотом Иван, опалив дыханием алеющее от смущения ухо Тилла (благо, в темноте такого позора не видно). — Думал, тебе будет лучше без меня…
Крупно вздрогнув, Тилл обмяк, наконец-то дав себе волю выплеснуть всё, что сдерживал. Его плач был воем — на одной ноте, фальцетом, до боли в горле. Но постепенно он становился глуше и тише. В прерывистом дыхании чувствовалась усталость, как будто долгие годы молчания наконец отпустили его. Иван — тот же привычный аромат лаванды и спокойствие в движениях — молча прижимал вокалиста к себе, безмолвно соглашаясь разделить это горе. Его руки были словно чужие, не знающие, как теперь прикасаться к этому человеку. И, всё же ласково водя ладонью по дрожащей от избытка эмоций спине, он так и не находил в себе сил напеть строки из песни, что давным-давно заставила его сердце сбиться с привычного ритма.
Куб технического помещения возвышался над гладью крыши, а дверь, которую так никто и не закрыл, то и дело поскрипывала, бродя туда-сюда по велению ветра и норовя захлопнуться. Поскуливая на одной ноте, Тилл громко всхлипывал. Сценический макияж потёк, оставляя пятна на белом пальто Ивана, но артиста это мало интересовало, как и, впрочем, ожившего призрака прошлого.
Сложно сказать, сколько прошло времени, прежде чем Иван, оставив целомудренный поцелуй на макушке Тилла, расцепил объятия и потянул опустошённого и замёрзшего артиста подальше с крыши. То, как тот крепко вцепился в мягкую ладонь — без единой царапины, — вселяло надежду на лучшее. Им многое предстояло обсудить, но слова в этом моменте были излишни: они вряд ли достигли бы Тилла, погружённого в собственное безмолвное отчаяние. Иван только крепче сжал ладонь вокалиста, позволяя этой тишине заполнить разорванное пространство между ними.
Гулкие шаги отражались от стен, покрытых облупившейся и грязной местами штукатуркой; холодный аварийный свет коридора тускло мерцал.
— Иван, я… — Голос Тилла звучал хрипло, едва слышно. Он заболевал — уже чувствовал озноб.
Иван остановился и взглянул на замешкавшегося Тилла через плечо, после чего усмехнулся знакомо — сердце вокалиста точно пропустило удар — и потянул его за собой, подальше от тёмной пропасти.
Шагаю в пропасть я к тебе,
Чтоб утопить печали
В чернильном сердце ночи.
Прошу лишь не молчи,
Финал кровавый предрешён,
Я опустошён,
Но знаю, ты будешь сиять
Во мгле, мгле ночной…