***
Нахождение в кругу множества ужасных приспособлений было хуже любого наказания. Он был готов молиться, не вставая с колен, разбивая лоб о холодный каменный пол, целыми днями и ночами, лишь бы не видеть это помещение. Этого человека. Он расхаживал по проклятой комнате как по своим владениям. Он соответствовал её духу. Вписывался так, что идеальнее некуда. — Взгрустнули, святой отец? Он стянул капюшон, демонстрируя немытое, лишённое всякого намёка на святость, лицо. Воскресенью ещё сильнее захотелось скорее удалиться. Он коротко покачал головой. Не взгрустнул. Не имел на это права. — Из-за авгина? — его лицо перекосила неприятная улыбка. — Не лезь не в своё дело, Галлахер. Хриплый порочный смех разнёсся по помещению, отразился от стен, от чего казался громче, чем на деле. Воскресенью стало не по себе. Он не видел здесь ничего смешного. Воскресенье сложил руки вместе, крепко их сомкнул. Он делал так не только в молитве, но и в повседневной жизни. В последнее время всё чаще. — Это и моё дело тоже. Пока вы не можете решить, что делать, жрать мне на что прикажете? — Не думаю, что проблема в этом. Ты просто снова пытаешься учить меня делать мою работу. Ты знаешь, как я этого не люблю. Галлахер не отводил от него пристального взгляда. Действительно считал, что сможет заставить Воскресенье изменить своё мнение? Будто не предпринимал самонадеянных попыток сделать это уже по большей мере сотню раз. На протяжение многих лет. Он был рядом с Воскресеньем с самого его юношества. Не так долго, как Гофер, но срок был достаточным, чтобы поводов для разногласий становилось всё больше. Он не нравился ему с самого начала. С первой секунды их знакомства. Гофер только принял его в стены монастыря, разделив их с сестрой, попутно горделиво рассказывая прочим святым отцам о его больших перспективах. О том, что Воскресенье подходит на роль его преемника лучше, чем кто-либо другой. Воскресенье кивал головой, не понимая, о чём говорит Гофер, но будучи уверенным в том, что тот не может желать ему зла, не противился. Он молился утром и вечером, заучивал слова молитв наизусть, не понимая даже их смысла. Слушал проповеди Гофера, понимая в лучшем случае половину. И всё равно о нём говорили как о хорошем наследнике. Единственном, кто годен на эту роль. Он не понимал, чем заслужил такой почёт, особое отношение. Галлахер появился в его жизни позже. Когда молитвенная книга была выучена наизусть, когда Воскресенье стал понимать в ней намного больше, чем раньше, когда он сам с каждым днём становился всё выше и нескладнее. Он появился из темноты подвального помещения, держа в руке единственный факел. Фигура выше Воскресенье на пару голов минимум. Широкоплечий, огромный, безликий. Воскресенье сделал пару шагов назад, не в состоянии отвести взгляда. Ему понадобилось время чтобы понять, что лицо у него есть, что оно всего лишь было скрыто капюшоном. — Ага, так значит это ты. Его голос напомнил рычание пса — дьявольского создания, которого хотелось выгнать из своего храма. Жаль, что пока Воскресенье такими полномочиями не обладал. Власть здесь принадлежала настоятелю Гоферу. Оставалось лишь учтиво кивнуть в ответ на не самое уважительное приветствие. — Вперёд, — он отошёл в сторону, приглашая войти первым. Тогда юный Воскресенье и не думал, что переступая порог, навсегда оставит прежнюю беззаботную жизнь. Он не сразу заметил его — человека, распластанного на деревянном плато, как распластывается тонко сотканная скатерть по деревянному столу. Человек забился, заметался по плато. Воскресенье встретил знакомый взгляд из тёмного угла. Гофер смотрел на него, привычно лишённый каких-либо эмоций. Будто они встретились за завтраком или на службе. Воскресенье хотел спросить, почему Гофер не останавливает происходящее, но не мог произнести ни слова. Тогда жизнь стала иной. и он понял это почти сразу. Под звуки чужих болезненных стонов и лязг железного механизма. Под голос Гофера, спокойно говорящего что-то то Галлахеру, то их общей жертве. Причастен к ереси? Покайся. Для твоего же блага. У Воскресенья подкашиваются колени. Ему кажется, что лучше бы он умер ещё тогда, будучи брошенным на улице. Рядом с сестрой. До встречи с Гофером — своим страхом. Вместо этого он умер сейчас. Был казнён палачом по имени Галлахер, пусть он к нему и не прикасался. По приказу Гофера, хоть он и по-прежнему смотрел на него взглядом полным гордости и надежды.***
— Покайся. — Зачем? Авгин склонил голову набок, рассматривая лицо Воскресенья. — Прошу. — Это не ответ. Ты уже несколько дней кряду требуешь от меня какого-то покаяния, ничего не объясняя. Покаяться в чём? — В принадлежности к ереси. Воскресенье старался оставаться строгим. Хмурить брови, смотреть на своего пленника так, как обычно смотрел Гофер. Получилось плохо. Ему в глаза бросалась разорванная по краям белая рубашка и россыпь сине-красных отметин по открытым шее и груди. Они напоминали синяки. Воскресенью никогда прежде не доводилось видеть синяки от ударов на шее и груди. Этой странности он постарался не придавать значения. Он корил себя за то, что жалости в нём было больше, чем покорности воле Гофера. Он не хотел выполнять его указание — добиваться раскаяния любой ценой. Сильнее всего он хотел привести его к истинной вере мирным путём. Чтобы не видеть того, что делал Галлахер с теми, кто отказывался каяться добровольно. Ему не отвечали. Только продолжали пронзать взглядом глаз, казалось, светящихся в темноте. Об авгинах ходили разные поверия. Воскресенье не удивился бы, узнав, что их глаза действительно обладают таким свойством. — Пожалуйста. Вас ведь убьют. — Не думаю, — он натянул улыбку, но Воскресенье видел, что ему вовсе не радостно. — Я знаю, что так и будет. — Вряд ли вы, росший в стенах монастыря, знаете больше моего. Не переоценивайте себя, святой отец. Он обращался к нему без намёка на общепринятое почтение. Но и не грубил. Говорил сдержанно, будто был где-то обучен искусству красноречия. Удивительно для язычника, не умеющего даже читать. Воскресенье думал. Бесконечно пытался принять окончательное решение, прокручивая в голове все детали. — Авгины славятся языкастостью. Не слышали что ль? — Не думаю, что дело только в принадлежности к народу. — А в чём же ещё? — Галлахер сел рядом, Воскресенье поспешил отодвинуться от него подальше, чтобы снова почувствовать себя хоть немного безопасно. Не ощущать такую близость бескрайнего порока. Воскресенье не нашёл ответа на вопрос. Он не хотел верить в порочную сущность его народа, не хотел принимать, что заговаривать людям зубы — дар, присущий всем им от рождения. Он хотел найти истинные причины. — Ты видел его, Галлахер? — А как же. Лично за шиворот в клетку тащил. — За что его поймали? За одну лишь принадлежность к сообществу язычников? Лающий смех отразился от сырых каменных стен. Зазвучал у Воскресенья прямо в голове. Он был и без того встревожен. Галлахер делал лишь хуже. — Я думал, вы сообразительнее, святой отец. Шею его видели? — Да. Кажется, там целая россыпь синяков. Должно быть, его били? — Конечно. Били, — нехорошая, злая усмешка исказила его рот. — Что же тогда? — Не будьте таким наивным, — Галлахер поднёс широкое смуглое запястье к своему рту, вгрызся в него так, будто это был его первый кусок хлеба за долгие недели голода, после чего продемонстрировал руку Воскресенью — она была украшена пурпурной отметиной. Правда, далеко не такой яркой, как на шее пленника. — Хочешь сказать… — Ага. Содомит. Он бросил это так буднично, будто встречал нечто подобное чуть ли не каждый день. Воскресенье поморщился. Действительно. В таких местах зачастую не появляются следы от ударов. Это метки, оставленные ртом. Он прерывисто вздохнул. Что-то не давало сделать глубокий вдох. Собственные чувства окончательно перестали быть понятны. По всем правилам и законам его должно было захлестнуть отвращение. Сильное желание поскорее отправить подсудимого на пытки, а после — сразу на костёр. Но… это было больше похоже на неизменную глубокую жалость. — В последний раз говорю, святой отец… — Можешь даже не начинать, — Воскресенье оборвал его на полуслове, поднялся из-за стола и вышел, не попрощавшись. Здесь можно позволить себе пренебречь вежливостью. Они с Галлахером квиты. Когда монастырь накрывает ночная темнота, когда вокруг стихает суета и шум, он привычно опускается на колени и поднимает сложенные в молитве руки вверх. Сегодня он просит отчаяннее обычного. Никогда прежде он и не думал просить чего-то для себя. На первый раз… он прощает себе эту вольность. Насколько эгоистичным было его желание сохранить жизнь этого грешного человека? Было ли то милосердием или личной привязанностью… неважно. Это было самым искренним желанием, которое он чётко различал в череде путающихся друг с другом неясных мыслей. Он не просил о чуде. Лишь об удачном стечении обстоятельств. Чтобы этот человек смог уйти живым. Убежать, скрыться в другом городе и дожить жизнь в спокойствии. По щекам потекли горячие слёзы. Они капали на каменный пол. Он, как всегда, не мог остановить себя. Оставалось только радоваться тому, что этого никто не видит. Ни настоятель, ни Галлахер, ни другие братья.***
— Прошу, скажи своё имя. — Зачем? Он натягивает улыбку. Как у него ещё хватает на это сил? Улыбка его недобрая, невесёлая. Зубы удивительно белы. — Я помолюсь за тебя. Он тяжело вздохнул и сверил Воскресенье недоверчивым взглядом. — Или передашь моё имя кому-то из своих? — Нет. Воскресенье крепко сжал зубы. Он мог понять. Прекрасно понимал, почему ему не верят. Он и сам бы не поверил, окажись на его месте. — Пойми. Я не палач. В моих целях нет истязать тебя. Я хочу помочь. — Поэтому держишь меня в клетке? Воскресенье даже слишком шумно выдохнул. Слишком много эмоций скопилось. Слишком горько было от осознания того, что все усилия, возможно, напрасны. К горлу подкатывала болезненная тошнота. Теперь не только от голода, но и от переживаний. — Это временно, — Воскресенье оглянулся вокруг, понизил голос до шёпота и наклонился ближе к металлическим прутьям клетки, — я сделаю так, чтобы ты смог сбежать. Подожди ещё немного. В мгновение ему показалось, будто глаза засветились ещё ярче, чем прежде. В мгновение он необычно посерьёзнел. — Зовите меня Какавача.***
В следующую встречу авгин — Какавача — молча смотрел на него неясным взглядом. Галлахер охарактеризовал бы его как «типичный авгинский», в котором нельзя прочитать намерения. Дорожка следов, оставленных чьим-то ртом,неустанно притягивала к себе взгляд. Даже сильнее, чем лазурные радужки глаз, чем золотые волосы, померкшие от темноты и грязи. — Расскажите, святой отец, что вы знаете о свободе? Поначалу Воскресенье растерялся, но быстро вспомнил проповеди и нашёл ответ. — Бог даровал людям свободу, чтобы они стремились к добру. Это есть испытание силы воли. Ведь свободу можно использовать во зло. — Поэтому вы сами себя её лишили? — Я свободен. То, что я делаю — моя воля. — Вы сами заточили себя в стенах этой общины? — Настоятель, господин Гофер, помог мне и моей сестре, когда мы были детьми. — Так значит, это воля другого человека? — Почему ты спрашиваешь об этом?.. — Из интереса. Хочу понять ваши мотивы. В принципе… вас. — Не нужно. Мне положено быть обезличенным. Пламя факела заиграло бликами в двух парах глаз. Из-под двери подвального помещения потянуло еле-ощутимым холодом. Воскресенье не понимал, как Какавача не мёрзнет, находясь здесь практически без одежды. Воскресенье чувствует такой стыд, будто он — прямой виновник его нахождения здесь. Будто сам заточил его в это подземелье. — И вы дадите свободу мне? Воскресенье окинул взглядом его, одетого в разорванную в нескольких местах простыню, наделённого красивым, но опороченным грязью и увечьями, лицом. От жалости сжалось сердце. Голову посетила идея, прекраснее которой Воскресенье вряд ли мог бы что-то придумать. — Если вы покаетесь, я договорюсь с господином Гофером о том, чтобы вы присоединились к нам и жили в монастыре. Смех Какавачи отдалённо напомнил знакомое хриплое подобие лая, что издавал Галлахер. Такое же горькое, насмешливое. Моментально окунающее в ощущение безнадёжности. Воскресенье бессильно расслабил руки и опустил голову. — Нет уж. Пообещал свободу, значит давай свободу. — Но ведь… я и предлагаю тебе свободу. — Заблуждашься. — Значит… тебе не нужно спасение? — Мне нужно, чтобы меня оставили в покое, святой отец. Ваша община в том числе.***
Воскресенье не сказал Гоферу ни слова, когда тот снова задал уже знакомый вопрос о состоянии дела авгина. Лишь тихо мотнул головой. Он давно понял, что не умеет врать ему. В этот раз не стал даже пытаться. «Сохрани, Боже, раба твоего, авгина по имени Какавача» — шептал он до последнего, пока утомлённый разум не погрузился в сон.