Свет
13 ноября 2024 г., 16:48
Даже сам с самим собой Раскольников не всегда умел уживаться. Порой становилось совсем уж сложно понимать и принимать все свои помыслы, а навязчивых мыслей хватало сполна, только из них, казалось бы, и состояло всё его существо. Уж если какая-то идея поселялась в его разуме, то укоренялась надолго, если не навеки. Тут ему ни единожды доводилось даже позавидовать лёгкости и некой даже мудрости, коими наделён был единственный его товарищ. Разумихин отнюдь не являлся человеком глупым, напротив — умнее его, пожалуй, Родион никого бы и в пример привести не мог. Но было в нём так же и немало легкомыслия, простоты и, случалось, что даже наивности. Ничто он не воспринимал в достаточной мере серьёзно, не зарывался слишком глубоко в анализ собственного естества, не умел печалиться о чём-то дольше одного единственного дня. Митя всегда был будто рад чему-то, что ведомо оставалось одному лишь ему, и Родион долго пытался разгадать эту тайну, бдительно наблюдая за товарищем в любую минуту, когда тот оказывался в поле зрения, вслушивался в энергичные речи его, и однажды пришёл к выводу, что беспечная и неизменная весёлость Разумихина обусловлена одним лишь тем, что жив он, и жизнь его хоть сколько-то ещё, да продолжится. «Надо же, — насмешливо и почти нервно думал про себя Раскольников, — вот, ведь, каков болван. И что же с неё, с этой жизни-то, если в ней одна только грязь, труд и мучения». Стоит признаться, что изначально, в те дни, когда он ещё только-только сходился с Разумихиным, бессмысленная радость его казалась Родиону почти идиотической, но по мере сближения, точнее — по мере тех дней, когда видеться им по тем или иным причинам не удавалось — Раскольников не без ужаса осознал, что задора и пылкости Митиных ему не хватает. Удивительным образом этому человеку удавалось излучать некое тепло, подобное тому, которое солнце дарует земле, тепло это было всеобъемлющим, к нему хотелось тянуться, чтобы отогреться, наконец, после долгого скитания в вечном промозглом и мрачном январе. И Родион тянулся. Сперва бессознательно, невзначай даже для самого себя. Он сам искал встречи, становился поближе на каких-нибудь собраниях, не нарочно соприкасаясь плечами, придумывал поводы заговорить о какой-нибудь ерунде (впрочем, тут дело было нехитрое, ибо Разумихину самому всегда имелось, что сказать), сочинял пренебрежительные остроты для одного лишь того, чтобы услышать закатистый смех Дмитрия Прокофьевича… А затем пришло пугающее понимание. Раскольников не привык нуждаться в чьём бы то ни было внимании, оно — напротив — претило его персоне, казалось чем-то неуместным и совсем чуждым. Будь то сентиментальная и страдальческая забота маменьки, которую он любил, безусловно, но хотел бы гораздо меньше занимать её мысли, или непоколебимая преданность сестры, которую он и вовсе не заслужил, и стыдился, что Дуня так много об нём тревожится. О всех прочих и говорить не стоило, ничьё иное существование его не волновало, и Родион по справедливости полагал, что и они все думать что-либо про него не должны, и так даже лучше. Но в один момент Раскольников разгадал нужду свою в том, чтобы Митя думал о нём всегда, ежеминутно, точно так же, как сам Родион о нём думает. Он жаждал этого точно так же, как загнанные долгой и тяжёлой дорогой лошади жаждут напиться воды, и сие наваждение изо дня в день становилось лишь навязчивее. Родион делался от того раздражительнее прежнего, сердился на всех и вся без причины, но более всего гнев его проявлялся к самому себе. «Да что же я как помешанный, совсем с ума сошёл что ли… От скуки ли это, или от неумения как следует разобраться… Он-то, он со всеми такой, с кем даже хотя бы одни день знаком, вся душа у него нараспашку, а я… я возомнил себя индивидом, будто один лишь я достоин этого тепла, и мне одному он светит… Тьфу! До чего же глуп я стал, до чего же смешон…».
— Родя, да ты слушаешь меня или нет? — Раздосадовано уточняет идущий рядом Разумихин, легонько пихая совсем уж задумавшегося и насупившегося Родиона локтем в бок.
— Что? А, да-да… — Опомнившись, угрюмо отвечает Раскольников, хотя последние минут десять вовсе ничего из сказанного не слышал, ушедши слишком уж глубоко в себя.
— Да ты здоров ли?
— Да, здоров. Что ты там болтал? Опять о переводах?
— Ты, брат, не обессудь, но дурной ты сделался какой-то…
Замечание это Раскольников игнорирует, будто снова прослушав, а про себя думает, что стоит быть осторожнее, если он хочет избежать неприятностей, Разумихин, ведь, рано или поздно додумается до чего-нибудь. Каков будет позор… А впрочем, пусть бы и был, и на этом кончено. Хотя нет, никак нельзя. А маменька? А сестрица? Что люди скажут… Какой-то точной, сформировавшейся мысли Раскольников и для самого себя не допускал, уж слишком это дико было и страшно… Но в образах давно всё стало для него понятно, дальше даже в разуме своём он заходить боялся, морщась болезненно со стыда и страха.
Исключительно морозная в тот год была зима. Раскольников нехотя достаёт из карманов пальто продрогшие тонкие пальцы и, ёжась под порывами ледяного ветра, выше поднимает воротник.
— Руки-то, Родя! Совсем уж синие! — В ужасе вскрикивает Разумихин, останавливается резко, хватает его ладони и заключает их в свои, пытаясь размять и разогреть.
Раскольников наблюдает за этим в бессильном оцепенении, не хочет и не может вырваться, а стоило бы. С благоговением он наблюдает за живостью и расторопностью своего такого внимательного, такого заботливого и чуткого товарища. У самого Разумихина руки всегда горячие. Сам того не зная он каждым своим прикосновением оставляет ожоги на теле Раскольникова, будь то приветственное рукопожатие, случайно опущенная на плечо или локоть ладонь, или импульсивное объятие, в котором несчастный Родион буквально плавился. И всего этого хотелось больше, гораздо-гораздо больше, но Раскольников смущался, как девица, и всегда торопился оттолкнуть, вопреки истинным своим желаниям вцепиться в Дмитрия мёртвой хваткой, да покрепче, и никогда уже не отпускать. Раскольников с блаженным упоением позволил себе дольше положенного любоваться на небритое лицо разволновавшегося Мити, на его приятные черты, на взлохмаченные волосы, которые так хотелось бы ещё больше растрепать, пропустить локоны сквозь пальцы… Да и не только того хотелось бы Родиону. Порой навязчивые помыслы его становились совсем уж неприемлемы, неприличны настолько, что в некоторые минуты он пулю себе в висок был готов пустить, лишь бы угомонить весь тот срам, кишащий в его больном рассудке. А не иначе, как болезнь, расценить это невозможно. Особенно мучительно было видеть Разумихина в одной лишь тонкой рубахе почти нараспашку — так его не единожды заставал приходящий в гости Родион. А он, будто на зло, непременно обнимал, брал за руки, вёл к дивану и обязательно садился слишком близко, горячо и одухотворённо в привычной манере повествуя о чём-то, внимать чему становилось решительно невозможно, потому как все органы чувств заняты были совсем иным. Его широкие плечи, фигура почти богатырская, басистый голос, неизменно сияющие необъяснимым восторгом глаза действовали на Раскольникова так же опьяняюще, как вино, или, может быть, даже водка, и он лишь сглатывал тяжело, пытаясь отодвинуться. А Митя снова льнул ещё теснее прежнего, наклоняясь при этом так близко, что почти касался своей колючей щекой впалой щеки Раскольникова, и тыча пальцем в книгу на коленях гостя, дабы подчеркнуть важность какой-либо написанной фразы. «Да что же ты творишь со мной, окаянный….», — страдальчески думал Раскольников, проклиная и себя, и его.
Вот и теперь Разумихин подносит озябшие руки Родиона почти в плотную к своим губам и дует на них, пытаясь согреть своим горячим дыханием. У Раскольникова сердце замирает, начинается головокружение, сулящее обморок. Такой, казалось бы, пустяк, ведь в этом добродушном простаке не может водиться ни одной кощунственной мысли, всё, что он делает и говорит лишено и малейшей подоплёки. Если бы он только знал, что значат все его жесты для Раскольникова, как истязают его, то разве бы посмел? Нет, конечно. Всего вероятнее, что Дмитрию сделалось бы противно даже рядом с ним встать…
Родион порывисто высвобождает свои руки и почти бегом устремляется прочь, спрятав всё ещё пылающие ладони поглубже в карманы. Разумихин в недоумении окликает его.
— Родя, ты чего?
— Я? Я ничего, совсем ничего… Теперь я спешу, оставь… Дела, дела… Надо идти.
— Так завтра идёшь ты со мной на именины или не идёшь? Ответь уже по-человечески!
Родион не ответил. Да и что тут скажешь, до праздников ли ему теперь, когда вся жизнь его — одно сплошное помешательство. Ни есть, не спать он нормально не может, если не видит Разумихина, а если видит — дело и того хуже. Одно Раскольников видел для себя спасение — абсолютная изоляция. С глаз долой — из сердца вон. И пусть бы было больно, но прошло бы со временем, непременно прошло, существует масса иных вещей, о которых стоило бы больше думать, например — бедственное положение его. Но всё же следующим вечером он подобно лунатику бредёт по известной дороге к жилищу Разумихина, чтобы быть с ним весь вечер, видеть его, слышать… Родион застаёт Митю почти готовым к выходу и удивлённым появлению товарищу, но обрадованным настолько, что с порога заключает в объятия, да в столь крепкие, что у субтильного Раскольникова едва ли не хрустят рёбра. Он щурится от плохо скрываемого удовольствия, сожалея лишь о том, что сейчас на них обоих слишком много слоёв одёжи…
Вечер тянется неимоверно долго, квартира именинника кишит разношёрстным и разновозрастным народом, все галдят наперебой, льётся неиссякаемое шампанское, звенят бокалы, разносят закуски. За все-то долгие часы Родион выпивает две только рюмки водки, алкоголь претит ему, а есть и вовсе не хочется, хотя с раннего утра во рту ни крошки не было. Всё то время он, позабыв об осторожности, не спускает строгого взгляда с Разумихина, который говорит и хохочет как будто громче всех, с каждым заводит беседу, любому уделяет время, дружески хлопает кого-то по плечу… Раскольников негодует. Он и сам понимает, сколь неуместна и нелепа его злоба на всякого, кто точно так же, как он сам, тянется к теплу Мити. «Если бы было оно только моё, только мне бы светило солнце моё непутёвое, только ко мне было бы милостиво, но не бывать тому», — с величайшей душевной мукой думает Раскольников, и страдание его, несомненно, отражается и на выражении бледного лица. Родион и сам понимает, что нельзя так, не имеет он на это права. Воспользовавшись моментом, пока его товарищ совсем уж увлечён разговором с неким господином, Раскольников незаметно покидает душную комнату и выходит в коридор, чтобы тихонько одеться и ретироваться, наконец, домой, во избежание долгих уговоров остаться ещё хотя бы ненадолго. Но побег не удаётся, Разумихин почти сразу обращает внимание на его отсутствие.
— Ах вот ты каков! Всё под шумок, да втихушку!
Интонация его больше задорна, чем сердита. К удивлению Раскольникова, Митя не останавливает его и не тянет обратно, он снимает с вешалки пальто Раскольникова и со всей своей учтивостью, будто лакей, помогает ему одеться.
— Ладно уж! Что с тобой поделаешь, знаю я, что тебе такие посиделки не в радость, одно то, что вообще пришёл и столько пробыл — уже достижение! А в знак поощрения, так сказать, позволь тебя, братец, проводить. Мне и самому освежиться бы, я пьян уже достаточно, а завтра уроки ещё!
Родион сконфуженно молчит, но позволяет взять себя под руку. На улице метёт и темень уже непроглядная. Разумихин чуть не падает, поскользнувшись, и хохочет, когда Раскольников, пытаясь его удержать, сам едва стоит на ногах, а потом вдруг как-то слишком внезапно делается неестественно притихшим. Митя ловким, но в то же время совсем ненавязчивым движением перехватывает ладонь Родиона, перекрещивает крепко их пальцы и в таком виде запускает обе сомкнутые руки в свой карман.
— Родь, ну что с тобой творится, а? — Очень серьёзно и нежно спрашивает Разумихин.
Чужие пальцы где-то глубоко в чужом кармане крепче сжимают его ладонь, а он и пошевелить ей боится, будто желая сделать вид, что она ему и не принадлежит совсем, или что нет её там, или что и самого Разумихина, идущего рядом, тоже нет. Щёки его заливаются краской, но это можно списать на мороз. Раскольников сурово хмурится, не решаясь даже взглянуть на своего спутника, и упрямо молчит, словно вопрос и не ему был задан, а кому-то другому.
— А вот если я сейчас в сугроб тебя спихну и закопаю там до макушки, то скажешь тогда?
— Да чего тебе?
— Да ничего! Думаешь, я слепой или дурак совсем? Ходишь, как в трауре. Смотреть на тебя тошно.
— Ну так не смотри.
— Вот всегда ты так! Жуть, до чего горделивый! А не думаешь ли ты, Родя, что такой твой характер очень обижает тех, кто тебя любит до безумия, кто к тебе тянется, а ты их едва ль не пинком отталкиваешь от себя, как собаку бродячую и вшивую?
— Ты что ли меня любишь-то?
— Люблю! Как брата единокровного любил бы — так и тебя люблю, а то ты и не знаешь!
— Ну конечно… — Родион раздражённо и обречённо усмехается.
— Да ты неужто сердит на меня за что?
— Нет, отстань с глупостями.
— Ну, Родька, — почти жалостливо продолжает Разумихин и жмётся плечом, и снова ниже наклоняется. — Ежели случилось у тебя чего, так ты скажи. Я ведь только рад помочь.
Раскольников внезапно останавливается, вырывает свою руку из кармана Митиного пальто и становится напротив него, преградив путь. Разумихин смотрит на него удивлённо и почти напугано от того выражения, которое приобрело вдруг лицо Родиона. Оно стало как будто рассерженным, разгневанным почти, словно Митя сейчас неслыханным и непростительным образом оскорбил его.
— Рад помочь, говоришь? Что ж, помощь мне и в самом деле нужна, пожалуй. Да вот только вряд ли тебе по нраву придётся то, с чем мне требуется помогать.
— Так ты объясни толком, а там уж разберёмся.
«Сам напросился», — утишает себя Родион, тем самым как бы снимая с себя всякую ответственность, а сердце у самого колотится так часто, что аж грудь вся болит, и воздуха будто не хватает. Раскрасневшийся, запыхавшийся от волнения, он с минуту пристально и строго смотрит в широко раскрытые, бесхитростные глаза Разумихина, будто надеясь отыскать там какую-то подсказку. Взгляд Мити становится обеспокоенным.
— Родя, — настороженно говорит он почти шёпотом, — да не жар ли у тебя?
«До чего же дурак!», — пуще прежнего сердится Раскольников. Он мельком окидывает взглядом совершенно пустую улицу, даже в окнах нигде не видно света. И наплевать, будь, что будет! Родион порывисто хватает Митю за воротник, тянет на себя и подаётся сам вперёд всем телом, а затем с жадностью, со звериной какой-то ненасытностью впивается неловким поцелуем в горячие губы Разумихина. Митя застывает в полнейшем недоумении и непонимании происходящего. Спустя несколько мгновений Родион так же резко отстраняется, но воротник из своих рук не выпускает. Он смотрит на товарища долго, испытующе, почти с укором, а ошарашенный минутой ранее Разумихин вдруг широко улыбается, и на этот раз удивляется Раскольников.
— И в этом-то проблема? Ласки тебе захотелось? Так я тебя хоть тысячу раз расцелую, если попросишь.
Раскольников моргает пару раз в смятении, а потом догадывается, что товарищ его ровным счётом ничего не понял. Да и как тут поймёшь, если сам Родион боится до смерти окончательную мысль для самого себя сформулировать и огласить. Вид его становится совсем зловещим. Он нещадно мнёт в дрожащих кулаках ворот Разумихина и снова тянет на себя.
— Нееет, Митенька, — угрожающе протягивает он, а у самого поджилки дрожат от страха, — не угадал ты. Ласки-то я хочу, это правда, но только от тебя одного, и не шуточной, не дружеской. Я дни и ночи о ней думаю, о том, как бы ты меня обнимал, по-настоящему, долго и с желанием, Митя. Понимаешь ты, что такое желание? Когда мыслей других нет, кроме этой жажды безумной, чтобы смотрел ты только на меня, и улыбался только мне, и чтобы руки твои только меня одного касались. Говоришь, расцелуешь меня, если попрошу? Ну, так целуй! Только так, будто я жена твоя. Понял теперь? Сможешь? Не отвечай! Знаю, что нет. Потому что это даже не грех, это преступление, а я тебя соучастником сделать не могу, нечестно это. До такой подлости даже я не опустился бы. Единственное, о чём попрошу — не проклинай меня. А впрочем — и проклинай! Заслуженно это полностью и безоговорочно! Вот! Доволен ты теперь? Каково, а? Зато уж знай наверняка, с кем имеешь дело, потому что не мог я больше, понимаешь? Знай, что я тебя л… лю…
Надрывный голос Раскольникова предательски срывается, он уже давно едва ли не плачет, а теперь вот и вовсе кроме всхлипов ничего не смог произнести. Родион не опускает затравленный взгляд, ожидая вердикта, и с изумлением отмечает, что на душе как-то вдруг полегчало до дикости, до неправильности, и страх куда-то весь вышел. Разумихин ни разу не попытался перебить его, глядя сперва с удивлением, но без тени неприязни или испуга, а теперь — с болезненной, нежной тоской. Вдруг Митя сам начал склоняться вперёд, но медленно и очень осторожно, словно опасаясь спугнуть. Родион ожидал совсем не такой реакции, потому смутился и сам рефлекторно попробовал отстраниться, но не вышло. Разумихин одну руку опустил на его локоть, а вторую — на затылок и подтянул к себе. Короткий вздох вырвался из уст поражённого Раскольникова прежде, чем губы их снова соприкоснулись, но на этот раз иначе — чувственнее, мягче и глубже. Родион упёрся ослабшими вдруг ладонями в крепкую грудь Мити, словно пытаясь оттолкнуть его, но сил для того не обнаружилось. Ноги вдруг стали слабыми, он и чувствовать их перестал, глаза закрылись сами по себе, и весь он беспомощно обмяк в руках, которые уже обнимали его за слишком тонкую талию. Расслабленный и млеющий от блаженства разум затуманился, так сладки и дурманящи были эти секунды, растянувшиеся в целую, необъятную вечность…
— Родя, ты в уме ли сейчас?
Руки Разумихина легонько встряхивают его за плечи. Очнувшись, ошеломлённый Раскольников обнаруживает, что так и стоит перед ним, а тот улыбается беспечно и пьяно.
— Застыл, как статуя, и смотришь сквозь меня, будто и нет никого перед тобой. Пугаешь ты меня, братец, ой, пугаешь! Точно ли ты пару рюмок-то всего выпил, я, может, проглядел?
Мечтательный взгляд Раскольникова сменяется на привычную холодность, он резко разворачивается и торопится вперёд, а Разумихин, вновь расхохотавшись, широким шагом следует за ним.
— Так расцеловать тебя что ли, а? Я могу!
С того злосчастного дня Раскольников твёрдо решает для себя перестать ходить к Разумихину и всеми возможными средствами избегать свиданий с ним, пока есть ещё возможность как-то сдерживать себя, иначе непременно быть беде. Неважно, сколь долго времени ещё терпеть ему эту агонию, но пусть она останется только при нём. Если любовь его способна навредить тому, к кому она направлена, то лучше и не давать ей волю, зарыть поглубже, и ждать, пока она оттуда, из-под земли не перестанет выть, наконец. Замолкнет же однажды, непременно замолкнет, лишь время и терпение тут ему в подмогу. Долгих четыре месяца удавалось Раскольникову не сворачивать на знакомую улицу, угрожать самому себе, всячески унижать и укорять, но в итоге, когда случилось непоправимое, он инстинктивно устремился к тому единственному свету, который видел в своей жизни.