phenobarbital'ические и телесные страдания

NC-17
В процессе
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написана 21 страница, 13 944 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

первая после бонга

Настройки
Примечания:
зима. в холоде дома на кровати лежит полу-труп; апатия не контактирует с ним уже с самого нового года. двенадцать дней радиомолчания и одиночества; апатия думает, что её мать мертва. иногда её пробивает на грусть, иногда ей плевать. иногда она думает, что может ткнуть её ножом или отрезать кусок от собственной матери, если дома станет нечего есть. иногда она слизывает с полок холодильника сок от фарша и ест сырые его куски. вполне нишевая диета для вполне нишевой анобабочки. она бездумно шарит по сети, проходит в одиночестве пару игр в стиме, поджимая под себя ноги от холода и изредка поднимаясь из-за стола семенит на кухню, наливает зеленый китайский чай с мелиссой и совершает незамысловатый путь обратно до письменного стола. это двенадцатое января. она пишет своему старшему брату очередную глупость, просит его скинуть ей денег на карту — у неё закончились её ноотропные вещества, но покупать их она не собирается. через пару минут ей приходит звонок от него же, где она уверяет его, что её не взломали. хотелось бы верить, что он ей верит. апатия выключает компьютер через кнопку питания, встает из-за стола и подзывает к себе собаку, мирно спящую в гнезде, где спит и она, и апатия. помесь лайки и немецкой овчарки по кличке 'джессика' потягивается, зевает, и соскакивает с дивана. апатия гладит её по ушам, пока та жмётся и перебирает передними лапами, скулит, снимает с крючка вешалки поводок и пристёгивает к ошейнику собаки, прежде чем снять с вешалки и одеть свою куртку. в зеркале она выглядит как труп. у неё запавшие глаза, костлявый силуэт, лицо бледное и невзрачное. ей почти что стыдно выходить в таком виде, но это её последний день. она открывает тяжёлую дверь, потом ещё одну, со скрипом распахивает калитку и не озираясь по сторонам идёт по улице. зимой всегда темно, но холода вечера апатия не чувствует. суровая сибирская жизнь. у крыльца аптеки сети 'здравсити' она садит собаку, с щелчком отстегивает карабин поводка и складывает его в карман, комкая в руках. — жди. — говорит она, тыкая собаку пальцем в нос, прежде чем подняться по ступенькам и приложить ладонь к стеклу двери. она открывается и несколько подвешенных колокольчиков звенят. в белом пространстве за витринами в окошке стоит бабушка, может, женщина, лет шестидесяти с белыми волосами и в белом халатике. апатия старается что-то сказать, но запинается, прочищает горло и жмурится, прежде чем поднять глаза. — у вас есть корвалол? — спрашивает красноволосая, наклоняясь вперёд. фармацевт поднимает глаза и апатии хватает двух секунд чтоб понять что она станет её любимым фармацевтом. захотеть и получить. — в таблетках? — апатия вроде бы читала про содержание капель в таблетках, общем объеме и так далее, но единственное что поняла, так то, что барбитураты это хороший ключ к смерти. — ну, давайте в таблетках, — с мычанием говорит она, прежде чем ей пробивают пачку корвалола и она прикладывает телефон к терминалу. она слышит 'звяньк' аппарата, что обозначает что оплата прошла, и, взяв с прилавка пачку крутит её в руках. одна таблетка содержит семь целых пять десятых милиграмма фенобарбитала. с алгеброй у нее всегда были проблемы, поэтому она тихо благодарит женщину, засовывает пачку в карман и поспешно выходит. её метис все ещё сидит у крыльца, но подрывается и подбегает к хозяйке, послушно давая пристегнуть себя на поводок обратно. реквием по мелкому городу в последний раз продолжается, и с каждой аптекой, что она обходит, смерть становится все ближе. единственное греющее и дарящее эйфорию ощущение и мысль. она снова сходит вверх по главной улице, минует много автобусных остановок и добирается до памятника, сворачивая к дому. здесь, в целом, уже можно отпустить собаку, что она и делает, садясь на одно колено и отщёлкивая карабин, а сука в свою очередь широкими скачками забегает в снег. апатия громко свистит, отдаёт команду 'ко мне' и, обернувшись вдали, силуэт собаки срывается к ногам хозяйки, кружась вокруг и прыгая. она гладит её, треплет ей морду и целует в нос, прежде чем продолжить шаг. кажется, ей стало лучше после прогулки за смертью, но отчего? смерть это конец этой правдоподобной симуляции и она эгоистка до мозга костей. она переступает калитку, запускает собаку домой и раздевается. снова целует в нос серую овчарку, потрошит таблетки и складывает в пакет, берёт его между двумя пальцами и взвешивает. ей плевать, сколько там, но примерно семьдесят таблеток. её гложет странное чувство, но она просто берёт телефон и скроллит до утра, обнимаясь с собакой. в девять утра она встаёт с кровати, идёт на кухню и наливает очередную порцию чая в грязную кружку. она высыпает из зип-пакета горсть белых таблеток и утрамбовывает их в рот. запивает оставшейся от матери водкой с горла. и корвалол, и водка на вкус отвратительны. при виде пустого пакета и ощущении невыносимого запаха корвалола с алкоголем апатия ощущает долю грусти, но она эгоист колфилд. выкидывая в мусорку пустой кусок полиэтилена она идёт в комнату, поднимает с пола собаку и тащит её в кровать. девушка утыкается носом в холку собаки и обнимает её за грудь, сворачиваясь эмбрионом. такой скучный и длинный сон. в печке упаковки таблеток, на столе разлитая бутылка водки и литровая металлическая кружка с водой. это пугает. много упаковок таблеток — почти убойная доза. мать тормошит её за плечо в 9:24 13.01.25. апатии нужно готовиться к огэ и поступлению в архитектурный колледж томской области. апатия не раскрывает глаз и почти даже не дышит. это пугает ещё сильнее и женщина садится на край дивана, смотря на дочь в объятиях собаки и смерти. ничего не предвещало беды. апатия просыпается 15.01.25 в 15:26. она садится в постели, пропахшей потом и корвалолом и поднимает руку — её пальцы сгибаются и разгибаются с бешеной скоростью. она может делать то, чего раньше не могла. дар божий за то, что она победила смерть, прямо как иисус христ. как в коротких данжеон-кравлерах, где получал каплю божественной крови за страдания. собаки уже нет и она перекидывает ноги через край, прежде чем клюнуть носом в палас и содрать с своего личика слой кожи в кровь, но боли не чувствует. фенобарбитал тупит её, как нож об наждак. она с трудом встает на одно колено и с непомерной тяжестью поднимается на ноги, собирает пальцами и цепляется за коробку двери на выходе из своей комнаты. она посмертно хватается в дверной косяк пальцами и её сворачивает до боли в порыве рвоты. из неё в несколько заходов выдаивается белая пена, желудочный сок и желчь, от вкуса которой на стенке горла её рвёт ещё раз. её мать — женщина с чёрными кудрявыми волосами и хмурым лицом заходит в прихожую и через дверь комнаты смотрит на заблёванную дочь. у апатии глаза как при катаракте бледные и как у новорождённых ягнят глупые. она поднимает голову и убирает левой рукой волосы с лица, прихорашиваясь, вытирает рвоту с губ и уже не видя смысла плюёт на пол. мать молчит и апатия молчит тоже, не зная, что ей ответить. — я думала, ты умерла. — вспоминай. наверное, они жили и умирали вместе, потом она была её верным псом. маленькой, хорошей девочкой на побегушках, что чрезмерно любила свою мать. мать, в свою очередь, таких чувств к ней не питала с тех пор, как её уволили из органов, не дослужив она до майора. её, беременную, вышвырнул начальник-урод из тёплого кабинета вместе с растущим скопищем клеток внутри тела. поэтому свои остальные пятнадцать лет она не выходила из дома и даже не работала. апатия быстро поняла, что мать ей не особо рада, но в отсутствии отца, убившего всех её любимых животных, больше никому не дарила своей детской и нерасторопной любви. — почему ты сделала это? — спрашивает её матческая, непомерно далёкая в этой прихожей, фигура. апатия выпрямляется полностью на дрожащих и подкашивающихся ногах, её лицо меркнет от любви и податливости до ненависти, труда и обороны. — потому, что захотела. — выплёвывает красноволосая леди и перешагивает через лужу рвоты по направлению в кухню, не бросив на свою матерь ни взгляда. она не позволит ей узнать, как много и как мало апатия в самом деле чувствует. чувствует ненависть, палящую боль, скулёж и детский крик внутри живота, но с плеча рубит всё это скайнесс в зародыше. жалкие и ничтожные для неё чувства; она не слабость ебучая. на кухне её снова вырывает в свою кружку с изображением io — её любимого персонажа доты второй. она ненавидит всё это и швыряет её об стену. в приступе избито-клишированного переживания малышку апатию словно пинают ногами туда-сюда как футбольный мячик: из кабинета психиатра к психологу, потом еще раз к психиатру, но уже другому. она ждет заведующую поликлиникой в кабинете педиатра и смотрит в пол. бежево-белая кафельная плитка заботливо выложена здесь еще два года назад. ей нечего сказать. врачу и медсестре тоже. все что можно было сказано еще вчера: объяснения парасуицида, никому совершенно не нужные. в выписке было написано о высоком риске суицида. что же с нашей девочкой сталось? спустя минут двадцать, или, может двадцать дней, дверь открывается и в косяке появляется женщина лет???. у нее красная «шлюшья» помада, коротенькие белые волосы, такой же изнасилованно-белый пиджак, который на удивление на ней сидит, несмотря на пухловатое телосложение. она парой длинных шагов достигает стола педиатра, берет черный кабинетный стул за хребет, переворачивает сиденьем к девочке и садится напротив, просит поднять на нее глаза и смотрит — даже пялится — говорит какая апатия хорошенькая, гладит по голове и от этого ей как собаке стыдно и напряжно смотреть. собака. зубы вместо оружия. она говорит что-то напоследок и быстро уходит, оставляя после себя горячий след на волосах и ещё большую усталость. теперь ее берут за руку и ведут дальше по множественным рекреациям, ничем не отличающимся от каждой прошлой; дети, их родители и редкие врачи изредка пялят и косятся. еще никогда не видели никого кого нужно было бы держать за руку чтоб он пошел. точнее, даже волочить за собой по пятам. с второго до третьего этажа ее встречает лифт и она даже не думает что можно было бы дойти пешком. в тесной блестящей кабинке ее неизбежно укачивает, или, наверное, она боится что упадет. падать не высоко, не так как с пятого этажа юзанного притона в котором уже долго никто не ебался и не кололся, значит не страшно. в очередной рекреации в кабинете та же самая дамочка: она с кем то говорит, позволяет себе грубый тон, хотя, вроде как, не злится. вскоре апатия сама заходит, сама хватает стул за гребень металической спинки со скрежетом волочит его по полу назад и говорят уже с ней. от заведующей поликлиникой фонит ядерно-сладкими духами, и она бы могла ей сделать комплимент что они приятные. могла бы, но не сегодня. они говорят о чем то несвязном и она подолгу молчит перед ответами, словно ей нужно прикладывать слишком много усилий на формулировку слов. снова молчит и смотрит под ноги. ей всегда говорили смотреть под ноги, хотя с десятилетнего возраста она никогда не падала и не спотыкалась. ее матери кратко объясняют в каком районе находится больница. она спускается самостоятельно — с мерзким скрипом потных ладоней по перилам размеренно ступает на каждую последующую ступень и ее лёгкие кеды стучат подошвой по метталическим пупырчатым пластинам подле квадратной меры высоты для слепых. бедняжка отпускает перила, делает пару почти неконтролируемых шагов с ощущением падения и резко поворачивает к такой же новенькой двери как и сама поликлиника, снова мокрой кожей трётся о сталь и на размах открывает ту, оставляя в таком положении до следующего человека. на первом этаже регистратура, множество приятных бежевых диванов, колонны, кулеры с водой и, на удивление, стаканчики для них, медсестры-часовые и темноватый гардероб совсем рядом с постом охраны. апатия протягивает поцарапанный номерок с жирафом и цифрой тринадцать бабушке за стойкой, забирает сразу две куртки и наперевес с награбленным разворачивается на пятках на сто-восемьдесят. обе недостаточно тёплые для зимы куртки небрежно кладутся на пеленальный столик, чёрная — чуть потолще и по-короче тут же налезает на вечнохолодное тело: подросток наспех хохлится, одергивает рукава, но не надевает капюшон; папа в детстве ее пугал что однажды ему хотели сверлить череп из-за воспаления ####-##-###, но она вполне себе осознаёт что все это хуйня. отца было жалко, себя — ни капли. ее мать говорит ей что-то о рекомендациях от заведующей, потом от обоих психиатров и психолога, поспешно по-цыплячьи перебирает ногами и хорошо маскирует усталость с ненавистью, толкает рукой входную дверь на крыльцо поликлиники и встаёт, только чтоб закурить. апатия пошатываясь подходит к ступеням и смотрит на сероснежный горизонт, кирпичные пятиэтажки, металлические прутчатые заборы, тупомордые тойоты и ниссаны, далёкую и пустую дорогу и по ее плечам слазит горячая кровь вперемешку с ещё одной новой волной усталости. дальше — больше, раньше не было. она думает о таком же снежном переезде, красных глупеньких поездах на подножках и на выдохе слабо улыбается, кривя облезлые, бледные губы. позади вечно уставшая мать докуривает вторую сигарету в пачке, мажет свой пуховик пеплом, упрекает ее, что им придётся собираться, снова что-то говорит, говорит и говорит, выбрасывает за перила ещё недокуренную вторую сигарету и медленно спускается, наступая на пятки чтоб не упасть на накатанной обеспокоенными родительскими машинами дороге и молчит. все так же молча берет проблемную и явно больную дочь под руку, пока та разглядывает кровавые пятна под ногами. в паре дюжин метров их встречает синенькая автобусная остановка, бабушки в шубах, молодые девушки в коротких куртках и белых кроссовках и тётеньки за тридцать. все они ждут один и тот же автобус. всех их заберёт старенькая плосколицая машина с туповатым и странным рисунком на бочинах, все они с небольшим отклонением заплатят по двадцать три рубля за проезд, молча выйдут из повидавшей виды металлической булки, апатия прокрутит в голове как она ненавидит автобусы, как экзистенциальная неизбежность сгребает с ее лица мясо и как она в приступе прикольно-неприкольного настроения будет язвительно крутить что она ненавидит тупых, неудачливых водителей и их автоматические, неосознанные действия с подтекстом наеба, но потом свесит руки, сгорбится и автоматически пойдёт до дома. мёртвый второй автобус гремит, делает круг, подъезжает к остановке и раскрывает обе двери; из него никто не выходит. бабушки толпятся, толкаются, бранятся и одна за другой как в реквиеме заталкиваются внутрь, тетенька за тридцать задрав нос и подобрав сумочку под ручки, сложенные под грудью, цокает каблуками, неспешно заходит в автобус и садится в самый перед. грациозная гарпия. она заходит вслед за девушкой в коротенькой курточке и садится на самое ближнее сидение, переключая песню в наушниках. она бессмысленно смотрит в окно напротив и в лицо какой то бабушки. всяко лучше чем быть в социуме, и может быть так даже лучше. в течении ещё нескольких минут автобус нехотя пышет, рычит и, качаясь, отъезжает. ближе к одной из трех остановок «дружба» пару людей толпится впереди, она все так же молча смотрит в окно напротив, ее мать дергает ее за рукав к передней двери автобуса и она соскакивает со ступеней на лед, встает полной стопой чтоб наверняка не подскользнуться и шагает за матерью. она считает кирпичи небольшой площади, раздробленные каменно-бетонные плиты типа тротуара и выходит на привычную себе дорогу-дугу между пятиэтажным зданием и пятью крохотными домами. дойдя до расчищенного подхода к дому она загребает ладонью снег, комкает его в руке и заталкивает пальцами в рот. грязь. ее рот наполняется вкусом пищи, она толочит слюну туда-сюда по ротовой полости, раскрывает рот и вязкая слюна вместе со всей сажей и пеплом от снега капает обратно на снег. круговорот сажи, пепла, дыма и мерзости в природе. вытерев руку о джинсы она доходит до калитки, двумя пальцами аккуратно давит той на доски и заходит, оставляя ее настежь открытой. мама наругает. из кармана куртки она достает связку ключей: беловатая ключ-карта для школы с нарисованным подводкой божестком и надписью «emergency: это насилие. останки мира, extinction, обломки зубов и костей, музеи. неудивительно, что даже бог-выблядок от нас отказался», маленькая, полая металлическая звезда и основной ключ от дома. она крутит связку в руках, давит плечом на дверь и прокручивает ключ два раза. за второй дверью раздается скул и она, разуваясь, заходит внутрь. словно обожженная ее встречает глуповатая собака по имени джессика, и она прямо на пороге встает на одно колено, берет в две руки собачью морду и под рыдания радости чешет ту, перекладывает череп в руке, играется с ушами, улыбается, слащаво выдавливая голос словно говорит с маленьким ребенком и прижимает к груди через куртку; ее мать открывает входную дверь, матерится, на удивление мягко пинает носком ботинка с узкого прохода. скидывая куртку на стул кухни. апатия поднимается, идет к своему письменному столу и под все тот же плач сгребает со стола вещи: черный пенал с механическими карандашами, двумя ручками разных паст, такой же черный полупустой скетчбук с божествами и тварями. она снимает кольца с пальцев, с трудом расстегивает сережку на правом ухе и складывает на стол железные побрякушки. разворачиваясь на пятках она тащится к шкафу и определяет свою одежду на ощупь: черные джинсы с брюками, ее любимая футболка, тепловатая кофта и водолазка. все это остается лежать на изножье. девочка обходит кровать и шарится в тумбе, вытаскивает пару шерстяных носков и нижнее белье, все это неряшливо складывает и кладет в сумку. она подбирает телефон со стола, вводит пароль типа «mybelovedangelic», ничего не пишет в тгк и смахивает тот в архив прямо из закрепа, переходит в папку «shehehehehe»: там инфоtc, избранное, song of the siren и отдельный плейлист. по пути до вокзала у нее онемеют пальцы, запястья, нос, голени и язык. ей кажется что смерть была близка. либо она дура. скорее всего она и вправду дура. мир прекрасен и противен. она застегивает единственный живой замок на портфеле и впервые берет тот за ручку, поднимая его со стула. пару шагов и она снова у двери, пялит свои зимние ботинки, регулирует громкость наушников и пару раз бьет себя, или их, чтоб заработали оба динамика. ей нравится. печаль будет длиться вечно. максимум стоит и на наушниках и на телефоне — она всегда включает неебическую громкость потому что в такие моменты ее выветривает и особенно холодный мистраль выдувает ее разум. ее лобная доля слишком тонкая чтоб что-то противопоставить: взаимодействовать с ней в лоб легче легкого и она никогда этого не допускает. если не проебется. каждый проеб влечет за собой переварку личности и текущего «я». зачастую ее переваривает настолько сильно что она не понимает то, что было до. прошлую себя в частности. тринадцатое января уже напрочь переварило ее и срыгнуло новый мозг в новую мозговую чашу. что-то типа рагнарока, сущности растущей из хребта в обратную сторону. порой ей нужно все же иметь что-то в голове вместо мыслей и переживаний. что-то достаточно ангедоническое чтоб заменить собственные доводы. она одергивает рукава, одевает куртку и застегивает ту с характерным звуком. когда быстро и по-злому режешь бедро, дерма с таким же звуком обнажает себя. на крыльце ее ждет мать. они обе молчат, мать закрывает вторую дверь на ключ и идет сзади апатии к автобусной остановке. промежуточной автобусной остановке «дружба». снова по-блядски накатанная дорога, но уже от дома, частичка площади, делящая надвое фрагмент пути, сама площадь и остановка. на остановке выбито стекло на одной из стенок. когда она выпишется это стекло уже многовероятно вставят. она кажется ей туповставленной и глупо выглядящей, но спасибо за что-то… проекты высших людей отчаянно стараются сделать мелкий городок лучше. это тоже выглядит туповставленно. пока она не пошла в первый класс все было лучше. на их детской площадке год или два назад девочка распорола себе надвое руку. клево. она думает что у той девочки остался красивый шрам, если она не умерла. ну, а если умерла, то шрам не остался. рука осталась все такой же вспоротой и чуть менее красивой чем была или могла бы быть. шрамы это полуискусство. вниз по улице с изогнутого проспекта едет третий автобус; ей так кажется. они, зачастую, самые классные. типа иерархическая точка в маленьком городе. она отлипает от стеклянной стенки и подходит к остановочной площадке. площадки… в детстве она любила играть на их городской детской, но теперь там никто не играет. может и играет, просто она не видит. она помнит какую то классную тётю которая обращалась с ней как с дочерью. она скрипит зубами при упоминании что с ней обращались как с дочерью, но вся эта поебота ей искренне нравится. автобус с таким же зубным скрипом открывает переднюю дверь. он полон как всегда — никому не нравится зима. даже отдаленно теплая. может быть люди ровно так же не любят накатанные дороги, гололед, тошнотворные экскременты собак, кошек, реже — людей. когда она ходит по улицам старается не опускать глаза иначе ее стошнит. или смотреть только под ноги и стошнить туда же. она садится к печке, на место для детей, беременных и инвалидов. она эмоциональный инвалид, к тому же, еще и ребенок. это ее трон. в детстве она либо бредила, либо в автобусе стояло еще одно дополнительное сиденье куда она в силу возраста и роста не могла залезть, но подростки дрались за это сиденье как за последнее, что у них было. иногда ей хочется вернуться в то время и подраться тоже. может и нет… драться иногда круто, но смотреть на кровь на любых поверхностях для нее самой получше. те, кто провоцируют выливание крови тоже неплохи. ее лучшая подружка бьет ебальники не хуже no mercy, и наблюдать за этим даже в нынешнее время не хуже чем как в условном детстве. может быть, это все складывается вдвое, повторяя все раз за разом. как детям вводят прикорм. автобус резко качается, сворачивая на кольцевую и в заднем окне она видит автовокзал. ей нужно выходить. она соскакивает в заднюю дверь, не волнуясь об оплате проезда и тянется в сам вокзал. мать покупает два билета на междугородный автобус, апатия елозит по полу, сидит на одной лавке, на другой, выходит на улицу и сидит уже там, всматриваясь в утрамбованный ботинками снег под ногами и крутит ступнями, вырисовывая полукруг. апельсин. до приезда автобуса минут тридцать, наверное. когда-нибудь он обязательно приедет, ей стоит только дождаться. маленький красный молеподобный вагончик идущий прямым рейсом в психиатрическое счастье и чистилище от всех смертных расстройственных грехов. теплой водой с нее смоет весь экзистенциальный ужас. она, вообще-то, очень рада — внимание, пусть и негативное, гораздо лучше чем совсем ничего. чёрная дыра внутри головы и живота. ощущение вроде возбуждения, но гораздо болезненнее. как ложный гриб — легко спутать. громкий голос громкоговорителя «совершается посадка на рейс триста три 'асино-томск'». три раза. люди подходят, встаёт контроллер, проверяет билеты и апатия, вставая, прячется за спину матери. в салоне холодно, она садится на самое переднее место и сбрасывает рюкзак, подпирая им ноги. у неё болит голова и её укачивает, рвота ходит от грудной клетки до пасти и обратно. мерзко. она моргает, держит паузу и ложит руки на колени, прижимаясь копчиком к спинке кресла. горячий лоб и холодные руки. согнутый позвоночник болит, но иначе спать в междугородных автобусах она не умеет. ее пару раз покачивает, автобус рычит и выезжает с кольцевой на трассу. в мыслях у нее ничего нет и она знает, что когда-нибудь заснёт. так и есть. большой взрыв, формирование тел, охлаждение магмы, зарождение жизни, виды первых рыб, ступивших на сушу, динозавры, смерть динозавров, мамонтов топот и их хобота звуки, огонь, лук, копьё, плуг, вино, водоём, акведук, агроном, гутенберг, телефон, роберт муг, рэп-альбом. бум. мир буквально за пару секунд скатился. ее раздевают в какой то сомнительной проверочной комнате до низа — у нее отчего то шрамы на спине и бедрах и ее спрашивают били ли ее в детстве. maybe. ей всегда говорили что эти шрамы от того, что она не понимала, но искренне верила что это то существует и действительно кусало между лопаток самым болезненным образом. каннибализм. может быть даже эротический. это ей о многом напоминает. на спине у нее продольный разрез как от скальпеля; уродливый выступающий шрам, который можно нащупать пальцами если расстегивать застёжку нижнего белья. кто-то вдавил кончик брюшистого лезвия в ее спину с характерным звуком разрезал плоть. дополнительный позвонок, дар божий. нет, такого не было. ее отец не резал ее двадцать вторым лезвием скальпеля, ее отец пиздил ее первым, что попадалось под руку. медсестра грустно вздыхает и говорит что ее могли ударить шнуром и рассечь кожу. она в это не верит. ее родители любили свою дочь и тваребойню. тварью время от времени считалась сама апатия. её выгоняют в коридор, она садится на черный диван и нервно дёргает ногой. пока ее документы заполняют и проверяют направление она заглядывает в открытую дверь — по ту сторону бегают маленькие дети. глупые, громкие, сопливые. мерзкие. дети. строка синонимов. ее лечащий врач ведет ее под руку в кабинет — она чувствует себя ребенком. здесь детские рисунки, мелки, два стола и черный диван, садясь на который можно было увидеть как твои колени поднимаются выше таза. возможно, это не потому, что она высокая, а диван низкий, а потому что она нервничает и ее дергает в агонии. она не обращает на это внимания, потому что, вроде как, все так делают. да, все так делают, поэтому не имеет значения. нет, все так не делают. наверное. обычно дети грызут ногти, зевают, теребят что-то в руках или просто зависают на месте, словно их никогда не было и быть не может. она грызла ногти до крови и вырывала их зубами, так что один пункт точно есть, но в ее окружении не было никого кто дергался в предсмертных конвульсиях. возможно не было, она просто не смотрела особо. ее предсмертные конвульсии записывают на лист, ксерокопируют через сканер и кладут еще относительно теплый лист в мультифору к остальным тестам и направлению. это могут использовать в плохих целях и ее тошнит. когда все эти бумаги остынут вскрыть ее станет в шесть раз легче. ее руки снова осматривают — там гниющая плоть, алиса, смысл. она снимает штаны — на ногах тоже есть остатки мании и эйфории в виде гипертрофических шрамов. врач, женщина с кудрявыми рыжими волосами и круглыми очками, кивает, но сложно понять почему. апатия или не видит, или ее лица никогда и не существовало. абстрактный по сути человек. клавиши клавиатуры клацают словно зубами, пока что-то снова записывают и печатают. снова записывают. она осматривает комнату еще раз — бездушные детские рисунки все так же распяты на стенах. их здесь достаточно много чтоб подумать что у врача есть дочь или сын, а может и несколько. может, она сама сможет стать ее «дочерью». странно видеть в чертах того, кто поднимает твое тело из лужи крови на кафеле черты своей матери. ее мать бы никогда так не сделала. ее выводят из кабинета и психолог уходит — непонятно куда и зачем. теперь она сама стоит за дверью и является единым целым со всеми синонимами. глупая, #######, ########. мерзкая. ребенок. внизу, в конце длинного и обшарпанного коридора столовая. её встречают две девочки, примерно ровесницы, быть может старше. она садится к ним, они о чём-то говорят, апатия называет свое имя и откусывает булку. чай в металлической кружке горький и она смотрит, как на дне танцуют чаинки. мерзость. ей не нравится, когда ей в рот попадает что-то мелкое. девочка называет своё имя, но апатия его быстро забывает и просто кивает. она засовывает остаток хлебобулочного изделия в рот, прижимает языком к нёбу и глотает, не жуя. вкуса еды не чувствует. вообще ничерта. красноволосая встаёт, крутит кружку в руках и ставит её на стол возле выхода. за своими новыми и временноуважаемыми знакомыми она поднимается вверх по лестнице и с порога двойных дверей её ловит высокая женщина, подхватывая под руки. апатия хмурится, наклоняет голову, пока её обнюхивают, и всем видом показывает, что ей это не нравится. она говорит апатии, что та грязная, и чтоб она шла мыться и переодеваться. чего они ожидали от человека с затяжной депрессией, длиной в четыре года? хотя, все они здесь думают, что это шутки. она вырывает руку из чужой хватки, потирает красное запястье и под взглядом медсестры, как мученик, ведомый на гибель, идёт в ванную. дверь открывают ключом и ей в нос бьёт запах затхлости и духота, от которой у неё болит голова. так грязно и так мерзко. ей ставят капельницу, несмотря на предупреждение что у нее тонкие вены, прокалывают насквозь и все же ставят капельницу снова, но уже в другом месте. ей приходится спать прямиком в кабинете медика на кушетке, куда заботливо принесли ее постельное из палаты. кушетка твердая и трупнохолодная. похожа на ее собственные конечности после парасуицида. смешно. содержимое капельницы ее пугает: она не может прочитать что написано на подвешенном пакетике, так что там может быть что угодно. это, конечно же, бред. туда не могут поставить что-то, что сможет ей навредить, но она все еще думает что она, наверное, умрет. она почему то невольно думает обо всех порезах, ожогах, таблетках, принятых далеко не для медикаментозных целей и глубоко отличающихся от тех, что ей дают здесь. она уже не знает, сколько капельниц было или сколько еще будет, но она помнит все потолки, которые видела во время этих капельниц, словно это было единственное, что помогало ей помнить, хоть и временно. потолки достаточно непостоянны, и информация, увековеченная в них не может быть правдивее чем когда либо. здесь не так холодно как могло бы быть, но белое бельмо обоев достаточно холодное чтоб перехотеть касаться его руками. изогнутый узор колет пальцы если по нему провести достаточно долго, отгоняя от себя любопытство. стыдливая мимоза. столько людей — кишаших, странных и невскрываемых как вены при боязни, она еще не видела. рубцы, укусы, ссадины ака обозначения каждого отличного куска мяса и крови, растворимом в молоке здесь. думать о том, что они все мертвы так же абстрактно, как смотреть в зеркало, когда холодная вода утром касается лица. стекающие по запястьям и пальцам струйки помогают оправиться и вернуться в желанную реальность. в реальности нет мяса и крови с молоком вместо мозгов; в реальности есть люди. люди имеют достаточный моральный порог чтоб не съесть ее, и это гладит по голове, успокаивая. хотя, если она задумается сильнее, то она поймет что успокаивать еще сильнее ее незачем — здесь как в утробе тепло, безопасно и здесь тебя уже ни за что не поранят. если не захотеть. странные мысли. ей улыбаются неровными зубами, хватают за руку и кружат, пока медсестра злобно не прикрикнет что так делать нельзя. на месте чужого прикосновения словно появляется ожог, и апатия думает о том, что ей нужно будет постараться отмыться от этого злоебучего контакта. ее тут же хватают снова, тянут в угол, где мурена-медсестра не видит. другая девочка садит ее на диван, молча показывая на запертый шкафчик с замком, в который можно просунуть руку если постараться. апатия наклоняется к двойным дверцам, тяня пальцами за ручки и заглядывая внутрь. там лежат игральные карты мафии, пара ножниц, обертки от конфет и разноцветные снэпы. спутница по несчастью кивает на карты, словно предлагая красноволосой просунуть туда руку и достать. больно и тесно. запястье неприятно трется об острые углы, пока пальцы еле касаются картонной коробочки, подтягивая к себе. ссадина типа маленький, новый порез на запястье и достигнутая цель. девочка поднимает руки, словно ударяет в гонг, потому что кричать, вообще-то, нельзя. апатию мало что удивляет. маленький, круглый стол, что более походил на беспорядочный паллет оживился, притягивая к себе других обитателей, словно угол комнаты мог их всех защитить от глаз врачей. карты раздает самая старшая — вероятно, она знает все это лучше всех. нет, апатия, конечно, тоже знает это неплохо. когда то она уже играла в мафию, но она совсем не помнит когда. спорить с чужими умственными способностями сейчас - пресно. рядом сидящие что-то выкрикивают наперегонки — она остается самой последней уже в одиннадцатый раз. наверное одиннадцатый раз. ей говорят что-то и она охотно верит, даже если сначала не хочет. ей дают сок на ночь и провожают в палату — там все это время были ее вещи и кровать. она раздевается вновь, даже если сначала вновь не хочет. ей нельзя спать на спине, поэтому она послушно утыкается носом в стену и прижимает колени к груди, закрывая голову руками. утроба. со спины слышно конфликт — кто-то громко хрустит пальцами. понятно. она молча смотрит в свои колени, думая о чем то; медсестра разнимает двух девочек и вскоре все утихает. спасибо. с утра ее трясет та самая девочка, апатия неохотно садится на край кровати и замечает что она выглядит счастливой — ядовитая мразь, noxious plague — она не хочет заразиться этой позитивной эмоцией, но провожает соседей по палате взглядом и переодевается. не научили как не стесняться. в коридорах холодно, но удивляться особо нечему. эта зима была самой холодной для нее. их ведут как в детском саду — люди строятся по двое и берут друг-друга за руки. непонятно зачем. ее руку хватают, и она отрывает взгляд от пола, вырвавшись из мыслей о том, что ей бы хотелось немного согреться. слева от нее стоит все та же девочка и улыбается. ее ладонь достаточно теплая и напоминает апатии собственную мать когда она была совсем маленькой. с первого класса все пошло под откос. ее мягкие тапочки не издают ни звука, защищая ее от еще большего холода и она считает ступени до подвального помещения. здесь голые стены, трубы, на поверхности забетонированного пола неровно торчат углы поломанной плитки — синей и красной. кто-то запинается об металлический лист, неряшливо прибитый к полу и четырхается. она не задается вопросом по типу «почему?». почему кто-то четырхается? или почему лист прибит к бетону? тоже не знает. ее руку отпускают и она видит перед собой старенькую дверь, приветливо раскрытую настежь. в самой столовой ей даже не противно — в школе она блевала каждый раз когда ела там и не ходила туда с третьего класса. таблетки ей еще не давали, но она вполне себе спокойна. так непривычно и легко. она сидит на чем то отдаленно напоминавшем медицинскую кушетку и смотрит на кашу: обычная, пресная каша без любви. здесь не заставляют есть и не спрашивают, почему же. очередная медсестра обходит стол старшей группы с какой то деревянной коробкой: подходит к каждому и дает таблетки. она гладит кого то по голове, и сама самоубийца следит за ней. главное не оставить где-нибудь лаза. она выпрямляется и прижимается спиной к стене, когда ей в ложку высыпают какой то порошок — крупные ошметки чего то похожего на яичную скорлупу кишат в черпале и она загребает рисовую кашу, пытаясь скорее проглотить блядство современной медицины и не сплюнуть все обратно в тарелку. теперь ее тошнит еще сильнее и остатки порошка неприятно скрежечут на шестерках-. таблетки приходится раскусывать, обнажая еще больше уродства и мерзости. около двенадцати. она это запомнит. старенькая бабушка в круглых очках подходит к выходу и что-то говорит. первыми поднимаются все те же дети, которых она видела. у них был отдельный синенький столик и расписные цветами, такие же маленькие синенькие стулья. кукольный домик без кукол. их ведут впереди только чтоб старшая группа их не затоптала. миленько. она опускает плечи и втупую пялится на проходящих около длинного стола детей. ей это напоминает о садике и она вдруг хмурится, обнимает руками сама себя и сутулится, вспоминая то, что не хотелось бы. ее пробивает холодом: здесь холодно, но не холоднее чем при анемии или низком давлении. липкая кожа от передозировки, дезориентация в пространстве и кабинет педиатра. «ну, да, я видела что руки порезаны.» eww. после того как строится первая и вторая группа поднимают третью, она ложит свою тарелку в кастрюлю к полсотне других таких же и встает за чужую спину. ее снова берут за руку и она вновь хмурится, вновь опускает плечи и смотрит в пол. почему? ей высадно и странно. забота. огромная рана. она вздрагивает и машинально сжимает руку сильнее, шагая вперед. лестница вверх, ламинат, комната с стыдливыми белыми обоями и черный диван, на котором все так же холодно. она снимает тапочки и поджимает ноги, поднимая взгляд к телевизору на стене. по нему крутят мультики на канале. она смотрит в экран, наблюдая за каким то не особенно интересным мультфильмом для детей шести+. классика ведь. снизу телевизора есть старенький проигрыватель или «что это вообще такое?», прямо как из ее детства; диск с ужастиками и диск с более старшим мультфильмом. включать его запрещает тетя в халате, сидящая по ту сторону дверного проема и изредка отрываемая от дисплея старенькой сенсорной раскладушки красного цвета только чтоб громогласно гаркнуть на кого то. девочка рядом клюет носом, поворачивая голову к настенным часам, отстающим на пару часов, и поежившись жмется ближе. апатия разучилась злиться и сейчас не может выдавить из себя ничего изнутренно-злобного, словно питалась кровью своей богини-матери и сейчас расцвела кровавым цветком только чтоб укусить ее побольнее. она кривится и сжимает рукав кофты, ощущая себя совсем маленькой. ей кажется что сейчас она неизбежно расплачется и прятаться некуда. впереди одиннадцать часов, две капельницы, три приема пищи и столько же приемов таблеток; несколько листов с тестами у психолога, один внутримышечный укол и может быть один поцелуй в щеку или объятие, ради которого придется переступить через себя. может ей не стоит переступать через себя, стоит оттолкнуть ее и отсесть подальше? она, вообще-то, не знает что делать. ее не научили. eww, такая тупая отмазка «не научили», словно в этом виноват еще кто-то. виновата мать, виноват отец, воспитательницы, учителя, невролог, дюжина профессий с двумя корнями, первый из которых определенно псих-: детских и недетских, и все их блядские разновидности. mea maxima culpa. девочка рядом с ней оказывается теплой и, она, наверное, не против этого. она ведь объебана транквилизаторами до клювания носом и узких зрачков типа аптечного героина. poor thing. она жмется боком и плечом, ощущает тепло и вспоминает еще декабрь; прижимает колени к грудной клетке и тупо пялит в телевизор с стрём мультфильмами. пару дней назад она казалось ей странной и навязчивой и слишком горячей и идите-ка вы все вместе нахуй. наверное, она стареет. желание жаться как птица на морозе к намного более теплому телу у людей обосновано тем, что их общая открытая площадь уменьшается и циркулирующая кровь может эффективнее согреть их. у нее низкое давление и анемия, и, дай боже ее тело поднимет температуру выше тридцати пяти. паразитизм. когда-то им придется расстаться — она упоминала что скоро выпишется, пока апатия делала вид что слушает. при воздействии тяжелых видов нейролептиков и противосудорожных организм входит в состояние седации и крошечное сердечко дремающей на ее плече качает кровь намного медленнее, подвергая саму апатию риску умереть от холода. ложь: ее мозг параноит потому-что она уже несколько раз умирала от холода, но в помещении ей холодно только потому, что у нее мало крови. или мало железа в крови. или. она поднимает голову к белому потолку и ей становится трудно дышать из-за выпрямления спины. этой зимой у нее взяли кровь пятнадцать раз и пятнадцать раз было заключение «железодефицитное малокровие». железо это минерал, который является важным компонентом гемоглобина. оно вырабатывается в печени. гемоглобин это клетки белка в крови, которые доставляют кислород к органам. «без кислорода метаболизм замедляется вместе с выработкой тепла». весь монолог проходит в ее черепной полости серым шумом и безэмоциональным голосом диктора. у нее отказывает печень. пиздец. она так и не сходила на узи брюшной полости, желчного пузыря, поджелудочной, печени и почек потому что в кабинете сидит старый мудак, который заставит ее раздеваться. старый мудак, который говорит ей типо «все нормально» когда водит по лобку акустической линзой. нет, она не вернется в тот кабинет. страшнее умереть от желания к детскому телу, чем умереть от гиардиаз’а. разве так бы вел себя нейт диаз? она поднимает руку, кладет ее на голову спящей и перебирает темноватые волосы. мягкие. между безымянным и средним пальцем она пропускает прядь словно галстук, параллельно думая о своем восьмилетии и каком то еблане. люди пытались найти что-то семь лет спустя в ее теле. ты думала что ты это скажешь — и тебя по голове погладят? успокоят? у меня тут таких как ты — людей десять в неделю, но у них, вообще-то, есть все доказательства и основания. ты просто пятнадцатилетняя девочка, желающая внимания. аутогенное состояние выливается ей на голову как ведро крови и она не моргая тупит в облезлые, побеленные небеса. мама смотрела фёдоровы порезы. он ей рассказал все, но она не верит. внутренне на уровне нервов и грудной клетки она кипит и бездумно крутит прядь на палец. порой голос переходит в крик и кипеть она начинает еще сильнее: шипы из души растут в обратную сторону и вылазят подобно короне ледяных виверн наружу. она называет это purple haze, люди называют это гниением мозга и биполярным расстройством личности. с ее плеч по спине слазит холодный пот без запаха, она кривит лицо и отворачивает голову к настенным желтым часам. они уже не работают. после еды она полтора часа тупила в потолок и думала о множестве. она проводит пальцами по затылку назад, очерчивает череп и, задумавшись еще на пару секунд встает, спихивая с плеча девчонку поближе. она, назло законам физики и упавшему на голову ньютона яблоку не падает. сидящая в проходе медсестричка зыркает на апатию, шиперится как зверь и нахмурившись спрашивает; не из-за какой то особой нужды, ей просто нечем заняться. — и куда ты? — апатия тупит, пару раз моргает и ее тихий голос прорезается сквозь глотку, — в туалет. — коротко бросает она, шагая в белый длинный коридор. что и требовалось доказать: медсестре нехуй делать. она не оборачивается через плечо или не сворачивает к туалету — через еще одну группу и пару столов находится ее палата. на высоте второго этажа в коридоре дует достаточный ветер и ее рваные волосы развеваются самым белым, кровавым дымом, обнажая шею под черной водолазкой. она ощущает себя безмятежной, spectr'альной тварью: ее челюсть как у китайских драконов и демонов раскрывается, в зубах появляется большой зазор и она раскрывает пасть, втягивая воздух. спиритическая мразь. в самых высоких рекреациях ее школы было что-то наподобе. сквозь белизну стен и нередкие дверные проемы она доходит до шестой палаты и ее кровать стоит самая первая к выходу. она цепляется за косяк, шкребет тот недавно отросшими, тонкими ногтями и c пустой бошкой подходит к тумбе, вставая на колени и ища в ней свой скетчбук. ее стопка вещей разворошена и она кратко думает что-то типо «блять?», поднимая взгляд выше. на нее изредка пялит девочка с бар и порой старается схватить ее за руку. если бы она пришла к апатии в период капельни из капельниц на вены и на голову она бы многовероятно устало стерпела или пизданула ее наотмашь. сейчас апатии просто плевать на украденные трусы. кража в ее жизни проецируется достаточно эпизодно и часто. порой вещи возвращаются к своим хозяевам. кража тоже возвращается. кража девочки апатии, оканчивающаяся всякой аптечной хуетой и похуизмом на камеры в торговых центрах и супермаркетах ей же не кажется близкой к желанию лизать и нюхать ношенные трусики подростков. она скользит по своей щеке пальцами, с подбородка ногтями сдирает пыль кожи и подбирает черную книжонку с язычком. она бережно берет тот, словно это последнее что у нее осталось, ложит на подставленное колено, прижимает локтем и достает из пенала карандаш. ей хочется посидеть здесь чуть дольше и она садится на край своей еле еле заправленной кровати, что скрипит под весом. у нее дрожит веко и слеза с трудом скапливается в уголке. … . похожий звук издавал ее сосед по парте на уроках. бульк. вода и неорганические вещества капают прямо на лицо нарисованной пифии. она вздрагивает и растирает глаза костяшками. несмотря на свою склонность к бесконтрольному слюновыделению, он также имеет склонность к чистоте. purple haze. некоторые вещи и повадки у нее приходили с возрастом — она с трудом может понять почему привыкла делать вид что спит по утрам, высовывать язык на фотографиях и завязывать шнурки. ее никто не учил бояться слез и вздрагивать если плачет. порой у нее слезятся глаза. один. порой у нее слезится левый глаз. ее лицо расколото надвое. психика сдает и ей нужно проветрить разум. она берет карандаш, пару раз жмет на кнопку сзади и закатывает рукав. она трет грифелем кожу. трет снова, потом еще раз, еще раз, еще раз. под кожей блестит глянцевое соединение кожи. ком рвоты подкатывает к горлу и у нее в голове трещит, но ей желательно очистить свою голову и желудок. пять продольных линий выглядят по уродски и тянутся шлейфом по венам. кровь не течет. дерма вскоре блекнет на уровне кожи и она свешивает руки, почти сбрасывая с колен скетчбук. карандаш катится и падает на ламинат. даже сейчас ее что-то грызет под одеждой и она ведет головой, смотрит на руку. все то же самое. она одергивает рукав, спускается, цепляет карандаш и выходит из палаты. если слишком долго засиживаться то тебя найдут и отпиздят, если причинить себе вред в стенах тебя отпиздят и привяжут. перед этим трижды зальют руку фукорцином. фукорцин клевый. по пути в туалет ей приходит мысль о том, что она могла бы выпить бутылек фукорцина залпом. ее глотка, желудок и кишки окрасятся в кислотно-розовый, маленький кадык как мячик для пинг-понга два раза подпрыгнет, она приставит пальцы к горлу и пропальпирует его. у нее ребристая трахея. пальпация напоминает ей о пике веса: сорок пять и двести грамм; больнице, чрезвычайно высоком уровне тревоги, крови из носа и еще паре тупых вещей типа ручек окон, развода родителей и красивых, но пыльных жалюзи. тогда она была еще тем ребенком-блядью. она доходит до туалета, включает свет и закрывает за собой дверь. три кабинки туалетов, две раковины, зеркало, тридцать два стаканчика с зубными щетками, пастами и расческами. у нее номер тринадцать. в зеркале она выглядит не так и плохо, горбится над раковиной и включает горячую воду. в той больнице был реально пиздец. она ненавидела людей в четвертой и шестой палате и часто уходила из своей — после этого ее регулярно запирали. запрут ли ее тут? вопрос ее мразотного поведения. она достаточно хорошенькая чтоб ее не привязали если ее маленький секрет не вскроется как гнойный нарыв. по ладоням в раковину течет почти кипяток. на запястьях и сплетениях вен это ощущается вполне логично и естественно. она смотрит в зеркало напротив: в ответ на нее смотрят крупные глаза с вырванными на верхнем веке ресницами, широкими зрачками как у торчка и она тупит. она все такая же красивая как и в январе. она опирается мокрой ладонью о ребро раковины, наклоняется к зеркалу и прислоняет пальцы к левому глазу, проводя вниз. кончики пальцев впервые очень теплые — прикольно. если она проснется ночью от гипотермии ей стоит вернуться к этой раковине. или к батарее. батарея здесь тоже есть; совсем близко к керамическому беленькому потребителю блевоты и изнасилованной пищи вместе с отходами тела. сидеть у параши ей не особо нравится. лучше по ночам лазить в группу и садиться под окно, прижиматься спиной к батарее и обжигаться. хладнокровные твари любят греться. зимой маленькая апатия жалась к грудной клетке радиатора. когда она стала старше она выкинула радиатор и перестала греться. она опускает голову и руки; фаланги, костяшки, суставы слабо ударяются о металл и ладони немеют. онемение самое ужасное ощущение и она через силу сгибает и разгибает пальцы, зачерпывает воду и умывает лицо. горячо и больно. глазам в особенности. только болью и только теплом можно выгнать ангедонию из самого очага ада — головы, но выгнать сам ад из человеческой головы невозможно. бегать не совсем хорошо — главное, помнить что печаль всегда будет бежать быстрее. ей не найти сил чтоб вырваться из оков. она выпрямляется, гасит кран и поворачивается к тринадцатому крючку. шаг. вытирает руки и лицо. все ещё тепло. она закрывает первую дверь, выключает свет в туалете. вторую дверь закрывать запрещают просто потому… или не запрещают вовсе? она не знает. просто никто и никогда не закрывал. не на ключ. просто не закрывал. две небольшие арки разделяют третью группу, дверь вниз, палаты, женский туалет и выход из этого рая. стоп, выход? тогда что внизу, на периодичном этаже, если не выход? так как она в итоге сюда попала? она останавливается, оборачивается назад. да, там двери. две двойные двери закрытые на ключ. двери. у нее отъезжает крыша. надвое, но чуть выше глаз срезанная половина с частью мозга. шлëп. на полу могла бы оказаться кровь и красные волосы если бы она вовремя не отвернула голову и не пошла в третью группу. медсестре плевать что она так долго была вне группы. она обходит маленькие столики, переступает через ещё один круглый и садится обратно, подтянув ноги. она прижимается хребтом к спинке и раскрывает скетчбук, оставляя тонкие зарубки на некоторых местах рисунка. все это потом можно будет исправить если она захочет. очень грустно что исправить можно только то что находится на бумаге. она не верит своему психологу что исправить можно все, только если ты не летишь вниз головой с моста. смерть и есть изменение всего что происходит. изменение в ключе что тебя это не ебет и ебать не будет. она придерживается версии выхода из системы раз и навсегда. рай и ад для нее попросту антонимы друг друга. белое и чёрное. ее мать ей с самого раннего возраста толдычила дрянь про карты таро, веру и заставляла спать с иконами под головой. теперь она терпеть не может все это: религию с матерью вперемешку. теперь она рисует божеств, но ее божества не те, в кого ей нужно было верить. бог ее матери должен был спасти ее. ее богиня ей ничего не должна и не будет. она улыбается при мысли что ее страдания не опорочены рукой выдуманных людей, а может и не людей вовсе. боги это люди или нет? у нее подкосились ноги и она не может на них даже стоять, но то что она позволяет себя поднять не вере, а врачам, ее успокаивает. врачи обычно носят белые халаты. белое присуще ангелам. в ангелов она не верит тоже и в своём разуме переварила их до уровня своей, понятой божественности. из своего окружения с ангелами у нее ассоциировались только двое. ее мать бы ее отпиздила за пренебрежение тем, чем она так дорожит. если бы она была чуть младше она бы испугалась, крупно задрожала и заплакала. ей крупно повезло что она перестала бояться боли иначе не дожила бы до своих пятнадцати. возможно боли она все еще боится раз не решила вскрыться раз и навсегда. раз и навсегда можно перешагнуть через перила. она бы перешагнула если бы у нее была гарантия смерти. самой оптимальной версией самоубийства было выстрелить себе в голову, но для этого ей стоило повзрослеть. с возрастом к ней может прийти осознание и она перехочет, а значит и взрослеть незачем. почти каждый принцип ее жизни приходит к парадоксу. парадокс ожидания занимает в ее жизни самое важное место. сама создала и сама выжила. процентов в бесконечности не существует. а существует ли эта бесконечность? ох, если бы она умерла. если бы она умерла она бы не считала проценты, вероятность, таблетки, капельницы, уколы. на ее тельце была бы подпись «был (а) тринадцатого января дветысячи двадцать пятого в девять утра двадцать четыре минуты», если бы ее похоронили, ее эпитафия была пропитана чистой ненавистью. ненависть это — яд. на входе в группу называют ее фамилию и она поднимает голову. зовут с собой. без б. ей уже нет особого дела куда же ее поведут. лучше на бойню, а ещё лучше на ТВАРЕбойню. зверобойня это второй сорт. она откладывает карандаш и накрывает его —, поднимается с места и идёт к высокой девушке. свои вещи она доверяет как собака. пока что ее ещё не подозвали и не ударили. эй, апатия, ко мне, сука больная. психолог берёт ее под руку и апатия вздрагивает. они заходят в разгромленный изолятор. странно, здесь реально пиздец. в первичном помещении аке гостиной стоит кровать, но матрас скинут прямо в проход. она переступает, перебирая ногами как цапля и заходит в сам изолятор, садясь за стол. психолог садится слева на кровать, даёт ей пару тестов и кладет на стол книгу. страницы сорок шесть-сорок семь. таблица два.один: опросник депрессии бëрндса* инструкция: отметьте частоту проявлений у вас из каждого этих симптомов в течении последней недели, включая сегодняшний день. пожалуйста, поставьте отметку напротив каждого из двадцати пяти пунктов. «мысли и чувства, деятельность и личные отношения, физические симптомы, суицидальные побуждения**». она останавливается на последнем. кажется, ей это что-то напоминает. определённо. «имеются ли у вас суицидальные мысли?» — четыре. «хотели бы вы окончить свою жизнь?» — четыре. «планируете ли вы навредить себе?» — четыре. восемьдесят восемь из ста. она поднимает голову от книги: психолог смотрит на опросник, потом на нее и ничего не говорит. все ли плохо? могло бы быть хуже, как думает сама апатия. хуже это глубокая дерма, жир, может быть мясо, может быть ринуться под поезд или выжрать два-два с половиной грамма вместо одного, может быть припять себя к одной из страниц мкб как досье, чтоб там нарисовали ее лицо. что-то около подписи о ее весе, росте, привычках, темпераменте, образе жизни, внешности. может быть, описали бы печальные голубые глаза. что же там в многочисленных досье писали подобные хелене или мэй инь? что-то краткое и по делу. у нее там было бы написано о нулевой социализованности, никчемности и всеобщему чувству вины. она живёт в пурпурной прозе мыслей и событий. психолог из-под её рук достаёт книгу и рассматривает ответы. всё это кажется ей фальшивым нахуй. психологу так не кажется. ей очень сложно понимать старается ли она быть искренней и как именно этим быть. наверное эти ответы ненастоящие вовсе, просто попытка погладиться о чужую руку. постоянное предлагание себя людям, но моментальное осознание что ты не под прицелом интереса. порой она ощущает себя как в клетке на птичьем рынке и за пятнадцать лет её ещё никто не выбрал. порой присматривались. она молча утыкается носом в следующие тесты и заполняет их, лишь изредка полубоком думая о чем либо. интересно, в какую статистику внесут эти тесты? она кладет ручку на лист бумаги, свешивает руки, зажавшись на стуле и смотрит на них. почти всё в её жизни было фальшивым. наверняка. ее гладят по голове; мелкие и привычные сколы на ногтях на удивление не вырывают волосы. удивительно. у психолога их попросту нет. это и есть их жизнь без депрессии? вау. когда ей помогут у нее перестанут выпадать волосы, слоиться и откалываться ногти, скалываться пломбы и зубы. все закончится, выйдет солнце. пока что за окнами психиатрической больницы бесконечно темно и ее кожа бесконечно бледна. когда-нибудь эта болезненная бледнота спустит руки с ее выпирающих тазовых костей и вместо этого утянет в бесконечность ее депрессию. снимет дрянь вроде cheap trick'a с ее спины и спинного мозга. шорох бумаг слабо дополняет ее мысли. вот бы хоть раз увидеть на оголенных нервах отличный цвет оболочки. ахуеть ведь можно. она запрокидывает голову, чуть вытягивает губы и тут же стягивает их обратно в отрицательную улыбку. не болеющие люди? сложно… с такими, какими она их считает, сложно. проще молчать как в вату, игнорировать каждого человека в своей жизни. с людьми по другую сторону этих стен она знакома только наполовину, с теми, кто в них она знакома на все полтора. периферическим зрением она видит как психолог смотрит на нее, потом раскрывает рот. секунды две. — иди в группу, скоро обед. — она переводит на нее взгляд и садится прямо. апатия кратко кивает, вставая со стула. обед? скоро. скоро обед, они говорят. она снова переступает через матрас, снова выходит из «гостиной». она смотрит на двери и порыв воздуха сгребает ее волосы обратно. интересно, почему в коридорах образовывается ветер? что-то печальное корежит ее насчет этих дверей и она снова отворачивается, уходя в другую сторону. на черном диване нет никого кроме той девочки. она садится рядом, кладет руку ей на плечо, чуть тряся, и вспоминает свою мать. -??? -, спрашивает сама она, молча как в вату. им скоро идти. девочка смотрит на нее и кивает. апатия убирает руку и садится полубоком. да — медсестра встает, поправляет очки и окидывает всех лечащихся. что-то говорит. апатия рукой шарит по кожаной обивке — ищет ладонь — как слепая; она не хочет смотреть ей в волчьи глаза. пальцами она цепляется за ее руку и сглатывает. точно ли ей можно так делать? перед ее глазами мелькает силуэт и она поднимается тоже, волочась позади и стараясь нагнать. типа, ей бы не хотелось доставлять неудобств даже в простом держании за руку. очевидно жалко. перед попаданием сюда ей очень хотелось чтоб ее имя запомнилось, и хоть кто-либо посмотрел ей в глаза и сказал, что останется. маловероятно, что даже она останется. маловероятно, что даже взяв ее номер с постера на стене и набрав его пару раз, кто-либо позвонит ей в тринадцатый раз. ее заебало пытаться понравиться всем. здесь она, увы, растеряла всю свою обаятельность словно с нее, как с идеально выбеленной стены молотком сбили всю штукатурку. со стен здесь тоже сбита штукатурка. она вполне подходит этой больнице. если бы в томскую область канула с небес термоядерная бомба, она была бы похожа на эту больницу еще больше. но пока что ее кормят, держат за руку и все хорошо. пока что в разговорах с ней есть это тринадцатое слово. поэтому она даже не крутит головой и не смотрит на стены, на потолок, на повешенные на оголенных проводах голые лампочки. она садится между этой девочкой и вполне милым, забавным парнем, но жмется плечом только к первой. потому что она теплая и она правша, потому что как бы может найти время чтоб прижать своей ладонью холодные пальцы к псевдокушетке. апатия держит металлическую кружку в левой руке. в ней дешевое какао без плёнки и она крутит его, подставляя под свет. на мгновение там мелькает ее же отражение. такое мутное оно мало ее пугает и она пьет его, печально складывая брови. на дне осадок и она останавливается на половине. еще минут десять она смотрит вперед — на стену, на маленьких, уже почти милых людей и в ее голове скользят антонимы. они уже не сопливые и не мерзкие, но она — все еще. девочка кладет ложку и поворачивает голову к апатии. — знаешь, апатия, ты мне нравишься и я начинаю тебя ценить. меня завтра заберут. можно я возьму твою футболку? — какую из??? апатия прикладывает палец к своим губам, смотря на нее в ответ. — хорошо. — она уверена, что та найдет на ее полке то, что хочет найти. главное не в ней. ее настигает сансара: дети, вторая группа, третья. она не чувствует запаха сырости и холода — наверху намного теплее. у нее на языке вкус таблеток, в голове полученный с помощью эхолокации приказ пойти к медсестре. какой из? она зрачками, как маятником, маячит туда сюда, стоя около белой двери, ведущей вниз. к какой из? она не знает, но поворачивает налево. там типа медпункт и там типа должны быть они обе. или их больше? в кабинете занято. там сиреной и sonic wave'ом кричит маленький мальчик за ширмой. она садится напротив, опять поджимает ноги. ей холодно, и она так и не забрала свой скетчбук с группы. ей ничего не будет за то, что в нем могут найти. каждый человек роется в ее нутре и она стискивает задние зубы. они же все взрослые люди. ну конечно, ничего не будет, ей ничего не будет. ни допроса, ни угроз, носящих характер рекомендации, и свою группу ей придется покинуть. самое главное это лечение. ей нужно будет подчистить все, как только она выпишется. здесь уже чистят ее. крик оканчивается. она могла бы громче — всегда кричала громче всех. крик растущих голосовых связок в ее глотке не привлекал внимание, он был настолько громким, что отцу приходилось оторваться от матери. в такие моменты он старался ее не бить. их обоих. потом в ее настройках кто-то сменил параметры на «без предупреждения» и она пусто брала то, чего раньше не могла и ломала ему ребра. интересно, кто же это был? крик и плач и тёмный омут прекращается и просят зайти ее. она раздевается до трусов — запястье прижимает к бедру. она старается сделать вид что просто так стоит. ее пальпируют и осматривают — на шее, на бедрах, на плечах и спине у нее ничего нет. ее шарниры в суставах крутят. она ложится на настоящую кушетку и ее левое запястье осматривают, протирают. нет, не то, — ее локоть стараются провернуть, переходят к плечу. зачем плечо? медсестра берет новую спиртовую салфетку и протирает внутреннюю сторону локтя — вены там уже почти нет. тонкой иглой ей прокалывают пропальпированную пальцами полувену и вставляют. теперь она, голая и обесчещенная, подключена к мировой сети. ее голова не набита бреднями и вопросами о точном значении капельницы. она много о чем думает. ей никто не звонит ей уже почти две недели и две недели ее не зовут к телефону. ни отец, ни мать, ни старший брат. каждый вечер кто-то слазит с старого, черного дивана, если садится к ней с ее первой подругой, или с черных практически что лавочек. как они называются? интересно… каждый вечер эти люди пьют апельсиновый или яблочный сок, сидят минут пять около второй группы и разговаривают со своими кровными родственниками. у нее и вправду никого нет. она непонятно для чего живет и в ее голове ей не рады. она закрывает глаза. ей снова приснится что кто-то крикнет ее имя и это имя она услышит с расстояния одной трети дюжины тысяч километров. крик сильнее ядерного взрыва. во сне она хихикает и ее брюшина рывками прилипает к позвонкам. эти мысли ни о чем. ее тело никто не накрывает одеялом как всегда и просто гасят свет. ее кровь поднимается по капельнице, вены пульсируют и вгоняют в пакет еще больше крови, но она не умрет. умирать сложно. так кто все-таки кричит ее имя? и почему? утром запястье ей лижет розоватый кончик ушной палочки. она притворяется что спит как всегда. «просыпаться сейчас небезопасно», ей говорят. слишком долго лижет. слишком больно. она открывает глаза с уверенностью в том, что ей слизали оболочку до кости. рассосали желатиновую кожу таблетки. ее запястье держат в руке и обрабатывают потёртости. — почему ты это сделала? — …она молчит и смотрит как ей втирают розовую кровь в ее собственную. — я не знаю. — она моргает. — мне просто захотелось. — медсестра на нее не смотрит. — почему тебе захотелось? — в голове полностью пусто. — я не знаю. — ворошат и потрошат белые выдвижные полочки, ножницами сдирают эпидермис с эластичного бинта. — так значит, ты мазохистка? — мазохистка. — разве я не буду ей, если вы так скажете? — ей с половины запястья мумифицируют руку. — нет, не будешь. -… — почему? — она опускает глаза на нее. — потому, что я не могу вешать на тебя ярлыки. — понятно. но разве так сложно повесить еще хотя бы один? чтоб не задавать вопросы кем она является. ей действительно нужно досье. она садится на кушетке и смотрит на пол. холодно. она одевается за закрытой дверью под присмотром, и ее берут за руку. цепко. пальцы и ногти вот-вот войдут ей в мышцы. ее волочат за собой как машинку на веревочке и оставляют около второй группы. под «смотри, что наделала», на нее смотрит их смотрительница. возможно, теперь ее смотрительница. ей прикладывают руку ко лбу и она невероятно холодна. нева подо льдом. словно она уткнулась в холодный письменный стол лбом при головной боли, в надежде на то, что это поможет. в коридоре никого нет. разве ее подруга не должна была прийти к ней? хотя бы попрощаться. ее же выписывают. наверное мир за этими стенами просто чуть интереснее, чем она. она теперь одна — её идиллия. она бы не хотела об этом думать. люди уходят, умирают, теряются, и все это одно и то же. их не существует. апатии уже тоже давно не существует — никто ее не помнит и не верит в нее. ни в одном из смыслов. теперь теплота чужих рук всего лишь отпечаток на границах лобной и височной доли мозга. под широко расставленными ногами она не замечает ничего на полу. плитка плюется люминесцентным светом и ни в коем случае ее не отражает. лучше бы отражала. сложно не растерять себя тогда, когда нет никого, кто знает твое имя с твоих губ, а не с твоего паспорта и направления от квалифицированных врачей к абсолютно таким же. если бы к ней подошёл кто-либо и заглянул в персональный ад на дне глазниц, она бы все равно молчала. даже после того, как ее имя назвали бы в третий раз. потому, что она не знает, откуда они узнали ее имя. с документов легко слизать языком чернила принтера или ручки, и она совсем не верит этим чернилам вперемешку с людьми, что запечатывают себе в мозг все эти предрассудки. она сжимает зубы, плотно прижимает костяшки правой руки к губам и бесцельно смотрит на младших. им вымоют мозги как размывает ландшафт река в приливе. как канула империя и ее первые законы. потому, что за этими стенами совсем небезопасно. потому что их всех съедят. потому что в душных кабинетах любой деятельности вскрывают череп и ирригатором вычищают весь шлак, по их мнению. откалывают самое важное. она уже почти выросла и она в два раза старше своих лет. ей уже промыли мозги по устаревшей системе: у нее был лидокаин вместо ультракаина. ей было больно и так было даже лучше. этих же, наверняка, хоть бей, хоть трахай. откликнется ли хоть один если она тыкнет его пальцем в голову, а не станет качаться как неваляшка? нет. у них слишком теплые тела. что-то не так с ними, наверняка. она чиста и безгреховна. любимая дочь икон над изголовьем ее постели. ее осматривают с самого рождения. сразу после рождения она впала в кому, и было бы лучше, если бы ее неудачно сочли мертвой и отправили в печь. ее медицинская книга толще ее бедер — она многолетняя секвойя с полторы-тысячей колец внутри. она молча наблюдает со стороны за чужим размеренным счастьем. по ту сторону дверного проёма пространство напоминает ей о её детском саду. приятных воспоминаний не навевает. первое воспоминание нелепой масляной каплей поднимается на поверхность воды: она болтает ногами, сидит за большим столом из двух сдвинутых вместе и смотрит куда то вниз. воспитательница где-то далеко и апатия не знает, где. потому, что она никуда не смотрит уже почти час кроме своих ног. потому, что если она заплачет или закричит, то ни воспитательница, ни мама не придут. точнее, мама не придет быстрее. у нее расширяются зрачки. она, уже взрослая, уже почти не ждущая мать с работы, уже осознающая, что её мать никогда не заберёт её и она останется сидеть на стуле, будет болтать ногами, будет долго думать. и никого не будет. её мать не звонит ей уже пятнадцать дней. у неё течёт с носа. не красным. она ведет взглядом дальше. под рукой стена кажется особенно колючей и она растирает суставы в кровь. она не смешивается с белой побелкой и не становится на стенах розовой, пачкая истинно-красным. ей хочется стереть кости, дойти до мелких венок, оставить себя всю на этой стене. «я стал мебелью в этой комнате, хотя так хотел стать солдатом». и она мается трением, пока смотрительница её не окликнет, смотря прямо в глаза. та делает неоднозначный жест, пожимает плечами, и кладет ладонь себе на плотно прижатые друг к другу колени. разгибать пальцы больно, но лучше знать, что она все еще жива. жалеть о последствиях ее никто не научил и она, соответственно, всегда принимала последствия как должное. вид перевязанной руки у нее создавал только вопрос «почему?», потому что перевязывать раны её тоже никто не учил. при виде бинта в руках апатии мать говорила, что она похожа на отца, и лечить раны желание пропадало. вскоре оно пропало совсем и бинтов в руках апатии мать не видела уже лет шесть как минимум — свежие порезы с мыслью «похуй» кровоточили на одежду, пачкая нижнее белье неменструальной кровью. вопросы о крови ни её, ни её мать не интересовали; их разговоры никак не начинались и не кончались. на черной ткани не было видно крови, но она как бы особенная, и отсутствие крови на её одежде не означало что кровотечения не было. потому что здесь могут пронюхать абсолютно всё, отсутствие глаз не означает безопасность. она ожидала что ее привяжут, или разобьют ей нос о прикроватную, палатную тумбу, или заставят сожрать то, что вызвало кровотечение. в мысли пессимиста редко входит перебинтовка ран вместо большей волны насилия. медсёстрам, наверное, тошно от нее. мимо нее скользит высокая фигура — она под дуотином. ее не трясут и не потрошат, при поднятии глаз на женщину в синем халате у нее не высвечивается ответ ни а, ни б, нет никакой реплики. мурена. му-ре-на, мягкая кличка странной последовательницы электрофорусов. она злая как собака, но апатии не страшно. ее подружка старалась оттащить её, словно та могла ей навредить пару дней назад. теперь она гола и одинока; защитить её очевидно некому. ладонь у нее достаточно большая. вау. теперь она держит за руку самую злую медсестру. измена. из-ме-на, слово которое впилось ей в рёбра. она снова встает, снова идет за, снова медкабинет. кушетка всё такая же холодная и ладонями она упирается в нее. ей суют градусник и поднимают голову, руками пальпируя ей горло. на все вопросы она отвечает отрицательно. всё в порядке. назвала бы та ее изменщицей, увидев что за руку она держит другую? наверное нет. наверное. май две тысячи четвёртого ей приходит в голову, потом она скоро вспоминает об осени две тысячи пятнадцатого, потом об январе две тысячи двадцать третьего. как ей хорошо. ее нижнюю челюсть больше не тискают и она запрокидывает голову к потолку. лучше никуда и ни на кого не смотреть. лучше закрыть глаза, уши, лучше лечь на спину, расправить плечи. транс, неореальность, кома. как в детстве. ее, наверное, зовут. рука зависает перед грудью. она смотрит вниз, достает градусник, отдает вместе со своим теплом. тридцать восемь. классно. у нее рекорд — в ее доп. медицинской книге спустя пятнадцать лет впишут статистику с температурой. она всех проучит, с изнутренно-язвенным желанием укусить докажет, что она как бы реальна. страдания приносят людям значимость. снова-снова-снова потрошат полки, тумбы, так странно. горькие таблетки со своей ладони она старается положить поближе к корню языка, сглатывая те без слюны. сложновато. ей очень даже сложновато глотать еще, и еще, и еще; once again and again and again. она руками берет себя за шею и пальцами в судорогах смещает себе кадык до боли, стараясь продавить застрявшие жаропонижающие и противосудорожные, потому что пока что это может ее спасти, и спасения она жаждет. с де-реализации-кабря в ее tgc были мысли о спасении, как насаживанию на нож сзади. здесь ее не кормят с ножа и не кормят ножами, за что она бесконечно благодарна и сняла бы воображаемую шляпу, прижав ладонь к груди и слабо, неученно поклонившись. на сцене она была один раз, и тот под фенибутом. смешно — было, страшно — почти нет. здесь почти не страшно и почти страшно — мурена ей не взывает особого страха и визга, друзей у нее было мало и отобрать их ей ничего не стоило. она пожимает плечами, катая в глазницах глаза с высокого тела на окно; оно всё еще открыто. встать и закрыть мыслей не возникает — взрослые знают лучше и живут дольше. колец в их позвонках намного больше. о своих друзьях она не думает. убитый лекарствами насмерть, второй, третья и четвертая. как же их было дохуя. — голова кружится. — на словах про головокружение ее голос тихнет до невозможного и ей нет дела, услышали ли ее. она ложится на спину, ложа руки вдоль тела и сгибая ноги в коленях. ей всё простят. XYX — на двух листах, приклеенных к западной стенке их группы есть такое сокращение. она не знает что оно значит. это вроде наименование их чрезвычайно мелкой компашки из трёх из пяти. верующий, крайне сексуальный парень с шизофренией и девочка с красными волосами и изрезанными во имя богини конечностями по своей буковке не получили. ну и в компашке их соответственно было только наполовину. она поворачивает голову, оглядывает белый кабинет. шкафчики, столы, замки, иглы. наесться бы всего этого, только чтоб здесь ее не спрашивали, есть ли порезы глубже. глубже. больше. выше. мозг размазан по стенкам. мурена на нее смотрит. она высокая и плечистая, и глаза у нее злые такие. как у ее матери. в детстве апатии болеть нельзя было. мама говорила, что… апатии становится так неудобно и она рывком поднимается, горбится, складывает руки на коленях. наверное, она снова не соответствует. мама снова бы поругала за что-то. ей делают жест рукой и она как собака поднимается, идет следом, точнее, берет его. отсюда несколько длинных шагов до изолятора. она крутит головой и заглядывает в свою палату — там ничего не видно. первый дверной косяк она задевает рукой, второй тоже. они тоже колючие и ахуеть какие реальные. впасть в дереализацию здесь страшнее всего. странно. здесь был бедлам, насколько она помнит. теперь ноги поднимать не надо, и так даже лучше, быть может. слишком больно двигать головой. белое постельное на больничной койке заправлено не её руками. она садится на самый край, прижимает ноги к холодной и белой металлической ребрине каркаса. холод чувствуется даже через брюки. она поглаживает белое одеяло рукой. это теперь мой дом, ты уж меня прости. она ворочается, смотрит вниз на ноги, закидывает их на койку и ложится, перекладывается с бока на спину. распятая. она раскидывает руки, правая трётся тыльной стороной ладони о белую шпаклёвку, левая неприятно свисает с края от локтя и немеет. прямо как у её матери. интересно, что же там с её матерью… здесь пусто, для неё почти привычно, типа самое место. изолятор, изоляция — самая больная сука из отделения; на голову и ментально. она смотрит в потолок, моргает, думает то о матери, то о том, что за этими стенами и поворачивает голову. в середине изолятора между двумя койками стоит тёмный стол, за ним белая тюль и окно с решётками. там уже совсем темно и страшно, но сейчас почему-то всё равно. решётки для того, чтоб отсюда никто не убежал и не забежал тоже; у психиатрического стационара не хватит финансирования чтоб приютить ещё одну тварь. мама говорила что те, кто не являются людьми могут лишь напугать. они не могут её убить, а как хотелось бы. хотелось бы умереть, правда. — наверное… мне стоило умереть. — голос тихий до невозможного, никто и так не услышит, незачем скрываться. она обрывает саму себя, словно даёт ногой в солнечное сплетение. — я должна была умереть. — слишком много тем и насущных проблем. но уснуть можно всегда — за окном непременно будет то, что её напугает, но не убьет и она совсем не знает, что ей делать. так страшно спать одной, правда. она не знает, отвернуться ли ей, или нет. правда очень-очень страшно. ей не хочется отворачиваться, но и встретиться глазами с глазами того, что её найдет в этом богом забытом изоляторе ей тоже не хочется. и знать, что кто-то у тебя за спиной, но не знать кто, the same. прямо как в две тысячи восемнадцатом. апатия ложится на бок, прижимается спиной к стене и закрывает голову руками. мама всегда говорила держать руки и голову в сохранности; отец апатии и так оставил ей после себя слишком много черни. прямо как в noragami. если слишком много думать мозг начинает выгнивать и это очевидно неприятно и страшно. ей бы не хотелось. ей вообще мало чего хочется. быть сепарированной — меньше всего. в одиночку ей здесь точно не выжить. no way. «если бы меня в одиночке заперли без всего, то я бы точно в кого-нибудь влюбилась от безысходности, я не выжила бы.» ей снится сон про распятое ангельское существо. его вскоре мучают и убивают. она режет себе тыльную сторону ладони бритвенным лезвием «спутник тм»; под кожей на удивление провода и соединения. синие и красные, синие и красные и жёлтые и… какой-то твинк пальцем ей тычет в далеко нечеловеческую систему тела, она поднимает голову и встает, наотмашь ударив возбуждающего в её воспоминании худшие годы человека. наверное. её тянут за волосы, словно вырывают их, и наверное у неё по голове течет кровь. не видит. слышится громкий рёв машинноого клаксона и всё лишь белое. смерть после смерти. в своей койке она просыпается почти на спине, ей суют градусник и она на одной руке загибает и разгибает пальцы, считает от одного до пяти четыре раза и тупит в потолок. ненавидит религии. градусник под чёрной водолазкой она гладит пальцами, оттягивая ворот. просто пиздец. напоминает ей оральный секс чем-то. типа как самоотсос. скользкое от пота стекло уже тёплое и наверное это означает пиздец. она садится на край, держит градусник между указательным и большим пальцем, смотрит в пол и наверх. в окне никого нет. это называется выжить. если я выживу сегодня, то завтра уже буду свободна. по коридору снова шаги, она даже не знает чьи и сколько сейчас времени. в проёме девушка в синих перчатках и маске. она ставит на стол с подноса тарелку с кашей, чай в всё той же кружке и манит апатию пальцем. апатия встаёт, достает градусник и осторожно протягивает его, как нож. пораниться стеклом легко; она могла бы уже вскрыть свою сонную артерию осколками. медсестра стряхивает его после небольшой оглядки, лицо у неё морщится, как дональд трамп. апатии вообще плевать, она пожимает плечами, слабо разводит руками и садится на чёрный стул как в конференц-залах. ей в ложку высыпают содержимое мелкой мензурки и она загребает кашу. во рту с переизбытком слюны всё это перемешивается и её дёргает, она рывком отпускает ложку, та с звоном ударяется об керамический край белой расписанной цветами тарелки и она хватается за бока, за свои же руки, поднимаясь со стула с характерным скрипом и вылетая в проём. дверь в туалет остаётся открытой и она раскрывает кран полностью. желчь и желудочный сок на пару с порошком и рисовой кашей оказываются в раковине. она хватается за край, наклоняется ближе и её выворачивает ещё раз. жёлтая, горькая желчь в белизне. вскоре все это смывается ледяной водой и она утирает рот рукой. вид у неё такой виноватый. её раздавили катком как только положили сюда и выписали ту странненькую деву. как ей жаль. по возвращению её ждут основные таблетки в размере четырех штук и их она уже выпивает спокойно. медсестре нечего сделать, рвота несдерживаема в большинстве случаев и пиздануть апатию по затылку — лишь вызвать сотрясение мозга. её оставляют одну, она доедает кашу и она на удивление вкусная. чай она брезгует и оставляет в кружке недопитым. она оставляет стул точно так же, идёт обратно к койке и ложится. в изоляторе совсем нечего делать. пустое пространство её никтофобии, ледяной шпиль за решетчатым окном. она прижимается спиной к холодной бетонной стене, прижимает одеяло к груди руками и накрывает голые ступни куском простыни. сбитое и разбитое одеяло. она наверное не двигалась во сне. её полдник стоит на столе, обед она проспала. да и есть не хотелось, правда. глотка болит. в злом окне темно и она поднимается, выдыхая студение синего кита. и голова болит, и глотка, и вообще ничего не хочется. её не зовут на ежедневный обзвон как шестнадцать дней. она смотрит под ноги, делает круг по изолятору и тянется рукой к выключателю; в проёме между коридором и изолятором на койке лежит маленькая девочка. пальцы ложатся на грань выключателя и она долго смотрит на девочку, уткнувшуюся в стену носом под белым одеялом с звёздочками. апатия моргает. очень много моргает. её рука со скрипом слазит по пластику и она стоит ещё пару секунд и садится есть свой полдник в темноте. булочка с сахаром и кефир без. но всяко ведь лучше. девочка на кровати тоже очевидно очень больна односторонней пневмонией и апатия отпускает из рук булочку, ложит на стол и опускает руки на чёрные брюки, с пустым выражением лица смотря вниз. она закатывает рукава такой же черной водолазки, закрывает лицо руками и начинает плакать. ей это всё кажется таким неправильным и странным. таким странным. горячие слёзы идут, идут, идут. она пальцами сжимает передние пряди длинной чёлки, давя на переносицу и глазные впадины ладонями, горбясь еще сильнее, ставя ступни на опору стула и прижимая колени к тыльным сторонам ладоней. она и не заметила, как опустела. тёплый коридорный свет из дверного проёма в изолятор льётся чуть левее её спины, в изоляторе и холодно, и душно, и у неё в голове ебучий ураган милтон. в висках становится так больно, что она скрежещет зубами, сжимая до внутричерепного давления. её руки расслабляются, она прижимается спиной к спинке стула и снова смотрит в пол, смотрит на стол и ощущает всемирную вину. так быстро закончились слёзы, так быстро закончилась злоба. лучше было бы пошло, злость осталась бы в ножнах. она двумя пальцами поднимает булку и подносит по рту, откусывая кусок и жуя. теперь она со вкусом крови и чего-то относительно странного. боли, вроде того. она глотает и масса комом встаёт в горле. металлическую кружку она цепляет средним пальцем, поднимая на уровень глаз и подносит края к губам, задевая нижними зубами и запрокидывая голову. здесь всем не плевать на то, ешь ты или нет. типа это всё может плохо кончиться. больными суставами она стирает с уголков губ кефир и думает о сперме. hypersexuality. кружка с глухим стуком ставится на стол и она крутит её за ручку по оси, влажное дно с царапаньем скользит по дереву. она оглядывается назад: на тумбе у койки её относительные вещи. типа расчёски и её скетчбука, пенала. спасибо. она встает, делает пару шагов к койке и в проходе изолятора солнечное затмение. когда она была маленькой видела лунное затмение, но мама не пустила на двор. жалко так. чёрные колесики высокой сатиры-капельницы крутятся в воздухе, на ветвях плакучей ивы прозрачный раствор в донорском пакете. она ворочает голову, стоя прямо над своей белой тумбой. она поднимает брови, руку, подушечкой пальца утыкается себе в грудь. на сучье висит перетяжка. наркотики. она садится на край кровати и выпрямляет спину, становится трудно дышать. ей закатывают рукав черной водолазки до плеча: там много мелких шрамов от лезвия; на ней можно было бы играть в шахматы или в крестики-нолики. перетяжка защелкивается и она смотрит в окно, сжимая и разжимая кулак. локтевую вену лижет спирт и становится больно. крупная игла торчит у неё из вены и она смотрит на медсестру. — всё хорошо? — апатия слишком боится за свои вены — нет, больно. — её рассматривают как авангардный арт-объект и уходят. другая игла. старую вытаскивают и перематывают чем-то отдаленно малярным локоть. в ещё более мелкие вены на тыльной стороне ладони ставят бабочку и плотно приматывают. тёплые руки скользят ей по спине и она ложится на спину, сгибая ноги в коленях. из проткнутой вены сочится кровь ручьями: она не согнула руку, ей что-то вроде слова «плевать». по мрамору кожи на белое стекает кровь. белое и красное. её оставляют в почти что одиночестве и один на один с потолком. пустота. капельница звоном стекла скапывает в хрустальные вены. стекло в кристаллы. она считает секунды, каждую каплю и неотрывно смотрит на свою блёклую, полупрозрачную и животную вену, с которой скатываются хрустальные слёзы вниз. липко. струи засыхают — три длинные полосы на руке. она поднимает руку от матраса и смотрит на неё, крутит и игла больно упирается в края вены. слияние искусственных вен. она тянет её, ложит на впалый от стресса и лекарств живот и запрокидывает голову. в промежуточном помещении девочка возится, стонет и становится слышно как она ногами подтягивает по полу к себе тапочки. шарканье по кафелю. у девочки русые волосы до лопаток и её кудрявая голова высовывается в комнату. она как оленёнок заглядывает и смотрит на койку апатии. апатия смотрит на неё в ответ сквозь раздвинутые ноги. милая. девочка быстро шмыгает дальше, садится на койку рядышком. глаза апатии безучастно следят за новоиспечённым фавном, который горбится на скелете койки рядом и пялится. — можно я посмотрю твою книжку? — зрачки катаются по глазной впадине. фавн выглядит слишком удивлённым, испуганным и забитым. забитым на мясо, ведь оленину и человечину можно есть. апатия думает о том, как она хотела бы есть и не хотела сразу. — смотри. — она отводит башку к стене; за затылком шуршит макулатура, словно разворачивают и потрошат еду. колпачок ручки клацает и скребëт по бумаге. быстро пишут в еë бархатном записном блокноте. когда еë тянут за лямку лифчика и она вздрагивает, глубоко хмурится и в не менее глубоком шоке привстает на локте, девочка выглядит слишком уж виноватой. она извиняется одними лишь бескрайними оленьими глазами. на клетчатой бумаге написано: 'я — я визоляторе и я уебусь с девятнадцатого этажа я хочу домой я лягу в гроп с мамой и я задушу себя и здохну к ебеньей матери я должна ебнуца и к хуям взорвать психушку я сйбусь с этого милого света и мне похуй я ёбнусь в колодец и закрою люк'. имя девочки зачëркнуто много раз. 'ненависть' — думает апатия, читая. ненависть слишком сильно ей знакома. ненависть — это что-то кровавое и болезненное, шторм в голове, плач на соседней койке в попытках заснуть или бежать. попытка бежать от самого себя без осознания, что выше головы не прыгнуть. она берёт ручку, расставляет точки и запятые, подписывает рядышком 'я в этой комнате умру, как лео, в титанике'. — жалко тебя. — говорит красноволосая так, словно у нее хватит жалости на кого-то, кроме себя. у нее, несмотря на весь пиздец и сочувствие, нету желания как-то утешать больную девочку или кормить ее своим мясом с ладоней. всё равно всё это временно. скоро апатию куда-нибудь переведут или выпишут. в их отделении карантин. она закрывает книгу и ложит под подушку, отворачиваясь к стене. она закрывает глаза и обвивает пульсирующую голову руками, снова засыпая. она ёрзает, переворачивается в полусне с бока на бок, мнёт одеяло и вскоре поднимается на кровати. в изоляторе совсем темно и она встает босыми ногами на пол, ища свои тапочки под койкой наощупь, проводя стопой по ламинату. волосы спутались в клубы дыма на плечах и она еле натягивает тапочки, расправляет чёлку, прикладывает к раскалывающейся вулканом голове ладонь. она пылает, как цеппелин. поднимается на ноги и щеголяет до игровой комнаты третьей группы первого отделения. дверь закрыта и по пути, пока она задерживает дыхание и шаркает ногами, оглядываясь на спящих по койкам и привязанных детей всех возрастов, у неё в голове пылает собственный лёд, цеппелин. lead zeppelin. у них шрамы на спине, рёбрах, ногах и руках. они, как личинки в плоти, ёрзают и плачут в полутьме коридора. апатия отводит взгляд и медленно и целеустремлённо шагает в конец коридора, преследуя дверь. там ножницы. там спасение. там конец её психоза из-за несмерти. поэтому она ложит потную ладонь на ручку двери и проворачивает её, с мягким и чрезмерно громким щелчком отпирая скрипящую дверь. за собой она её закрывает намертво и тянется к выключателю света. здесь пусто и холодно теперь - открыто окно с решётками на нём и она, не будь она так безотчаянна, обязательно бы босой выбежала по снегу в ночную темень и темя томска. кабинета медсестры. он закрыт и напротив, на больничной койке спит медсестра, что трепала её, как петух = курочку в одном галлоне. она подходит к койке, встает над ней и смотрит. может, если она обшарит её карманы, у неё будут ключи от кабинета медсестры и она сможет сожрать пару пачек аптечных наркотиков. апатия встаёт на носки, наклоняется над ней и тянет руку к карману, выуживая ключ. медсестра ёрзает и жмурится, открывает глаза и с ужасом смотрит на девочку. — я не могу уснуть. больно. — без тени совести говорит апатия, отводя глаза и всё ещё как статуя стоя над постелью медсестры. она — горгулья беспокойствия в этом отделении и самый худший из кошмаров здешних. психически нездорова до коры мозга и готова идти на крайности. она прижимает холодную от пота и низкого давления ладонь к своему лбу и второй рукой подкладывает под полы халата медсестры её ключи. садится тут же рядом ей в ноги и прижимает колени к груди, ложит на них голову. мурена встаёт и лапает её голову и горло, проводит пальцами по опухшим от односторонней пневмонии гландам и апатия вертит головой, как животное, невзлюбив боль от чужих рук. шесть, четыре, три, одна, две.
4 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник