.
17 ноября 2024 г., 13:46
Толик раздраженно хлопает дверью комнаты. Сбрасывает шумно улетающие в стену промокшие насквозь кроссовки. Роняет, бряцнув надрывно всеми значками сразу (и жестяной банкой энергоса на завтра), рюкзак на пол.
— Не шуми, поздно уже, — сипит от освещенного одной лампой стола, заваленного тетрадями и учебниками, скрючившийся за ним Хмурый.
Толик взрыкивает коротко, забираясь на уже почти неделю пустующую отдельную кровать Кири и сворачиваясь болезненным клубком:
— Отъебись.
Его лишь едва-едва не срывает в неконтролируемую почти злость. Он старается держаться. Старается сбрасывать агрессию безопасно, но это не помогает.
Против него будто весь мир. Преподы начали ни с того, ни с сего лютовать, и только упорное везение еще помогает выкручиваться. Зима резко ударила в начале ноября гололедом и снегом — хотя еще слишком рано, какого хуя?! Из-за этого постоянно холодно.
Даже в сером свитере Хмурого. Тот ходит в одной водолазке и не парится, будто ему вовсе нипочем, и почему-то это тоже выбешивает. Еще и нудит над ухом постоянно. Будто то, что они все же начали встречаться (естественно, никто об этом не знает из чужаков, все же… они, блять, братья, это ненормально!), дало ему право вести себя как мамочка.
— На кухне есть котлеты с мака…
Ну вот, снова.
— Я сказал — отъебись!..
Толик чувствует, как в груди собирается боль.
Ему не нравится злиться на брата, но тот будто специально ведет себя так, словно…
Словно хочет выбесить.
Говорит и поступает, будто ему не все равно, но уходит от прикосновений, даже во сне отталкивает. Не спрашивает никогда ни о чем — только ворчит, нудит и раздает указания, даже от хуйни своей на пять минут не может отвлечься, чтобы обнять, узнать, что случилось.
Вот тебе и «апельсины», вот тебе и «солнце вместо лампы».
Толик рычит, прикусывая подушку.
Все летит в тартарары: и учеба с тяжелыми заданиями, и отношения со Хмурым, и работу найти никак не выходит — пять собеседований, и везде отказ.
Было бы лучше, если бы он просто отчислился и уехал домой.
Плевать, что старшим это не понравится.
Пойдет работать на стройку, благо, руки растут не из задницы. Как-нибудь вытянет. Да, вау, позор семьи!.. какое необычное чувство, ммм, что это? Ах да, привычка.
Толик чувствует, что окончательно вскипает. Вскакивает с постели, бросает сквозь зубы:
— Я в душ. Есть не хочу.
Ему даже котлеты эти уже оскомину набили. Ужасно. Надоело.
Как все надоело.
Горячая вода льется из лейки душа на голову, но не уносит ярость, кипящую комом в горле. Толик бьет кулаком в стену душевой, рассекая костяшки о сколотый кафель. Еще, и снова.
Нет. Мало.
Ему хочется под ударом что-то живое ощутить. Чтобы застонало и захрипело матом от боли.
Странно, голова кружится…
Толик не замечает, как в клубах горячего, почти обжигающего пара оседает на пол.
Приходит в себя уже в комнате. Едва не обожженную кожу саднит, но тонкое одеяло — специально купленное Хмурым для себя, чтобы не беспокоить шрамы — окутывает его мягким, невесомым, теплым коконом. На лбу — холодная тряпка. Еще и тошнит, как от похмелья.
Хмурый выглядит так, будто не вставал даже из-за стола. Небось, даже не шелохнулся, когда его…
Стоп.
В руках-то у него — гитара. Снова.
Его, Толика, блять, гитара.
И он на ней, спиной к их сдвинутым кроватям, что-то набряцывает.
Толик уже хочет возмутиться, какого хуя этот зануда вообще потянулся к его девочке без разрешения, но даже попытка шевельнуться заканчивается, не начавшись — от выворачивания наизнанку спасает не иначе как чудо. И обнаруженный у постели тазик.
Блевать в тазик как-то некомильфо. Особенно под скептичным взглядом Хмурого.
Но тот даже не оборачивается. Лишь бьет по струнам.
— Мой милый друг, скорее убери из пепельниц сугробы, и зажигалкою не режь ночную тьму на мелкие куски…
Анатоль морщится и кривится, но даже закрыть уши не может.
И — слово за словом, но… вслушивается.
И слух его цепляется за разрозненные в белом шуме в голове строки, продолжая их своими спутанными мыслями.
«На всей земле нет почти что ничего такого, что могло бы быть адекватной причиной твоей печали и тоски». Ага, конечно, а что ж так хреново тогда? Пусть еще не совсем плохо, но как-то не похоже, чтобы это все не было критичным!.. или, все же…
«Когда беда, словно темная вода, огромною волною на горизонте покажется, шипя, как злобная змея, ты можешь твердо рассчитывать на то, что спиною, как стеною, тебя укроет от яростных штормов…» — ага, что, допеть не хватает смелости? Боишься ответственности?
Горький ком застревает в горле, когда Хмурый все равно допевает. Тише, с таким сарказмом, с таким отчаянием, что Толика пронимает.
А что, если… что, если он чего-то в своей вечной слепоте и глупости не замечает?..
Хмурый оборачивается и отставляет гитару.
— Как ты? — сипло, севшим низким своим голосом спрашивает он, поднимаясь, совершенно привычно — и Анатоль вспоминает, как он за всеми ними в отрочестве в болезнях ухаживал, когда матушка… когда они остались без нее, — не глядя, меняет ему полотенце на лбу на новое ледяное. Становится легче… — Ты потерял сознание в душе. Когда ты последний раз ел?
— А когда ты последний раз меня чем-то там пичкал? — огрызается было старший… и замолкает.
Хмурый смотрит на него прямо, болезненно, беспомощно почти, без тени гнева или насмешки.
— Ты не ел дома три дня. Хоть в столовой что-то брал?
— На какие шиши?
— …я же положил тебе в понедельник в кошелек коса… куда, а ну лежи!
Толик и сам жалеет о том, что рванулся — проверять кошелек. Голова взрывается болью, и его все же выворачивает.
Хмурый успевает каким-то чудом и таз подвинуть, и длинные светлые волосы поймать. Укладывает обратно, дождавшись, вытирает ему губы ладонью — без капли омерзения.
В воздухе отвратительно-горько пахнет желчью.
— Почему ты не сказал? — шипит старший. — Думаешь, у меня есть привычка смотреть в кошелек так уж часто?..
— Хотел, чтобы ты удивился.
Толик накрывается с головой. Потом все же скидывает одеяло. Жарко.
— Извини, что от песни… оторвал, — надсадно легкомысленно как-то говорит он. — Знаю, что это неприкольно.
— Я… все равно не очень люблю дальше, — отводит взгляд темноволосый и смуглый его да-кто-только-не. — Это немного печальная песня.
— Тогда допой для меня? Я не слышал никогда.
Толик чувствует, что вряд ли Хмурый выбрал бы, что учиться играть, просто так. С Земфирой так уже было. И потом… один раз. И теперь вот.
Тот кивает, тянет к себе гитару — их общую гитару, говорит себе Толик, почему вообще пришло в голову их ревновать друг к другу?.. — и снова разыгрывается, усевшись в ногах у брата и парня.
И запевает, так же ложно-хвалящимся тоном:
— …ведь я умею бороться и искать, найти и не сдаваться…
Голос его хрипит, неуверенно, подрагивает от ложной, наигранной гордости — и вдруг, на «и тебя спасу»… надламывается.
Больные пальцы спотыкаются об струны.
И он поет — но так тихо, что Толику приходится сильно напрячься, чтобы слышать.
— А если — вдруг — мы расстанемся с тобой на веки, веки, веки, и прекратится безумный этот сон, что снится нам двоим… не грянет гром, не разверзнется земля, не повернутся реки.
Пальцы замирают на струнах — и Хмурый без аккомпанемента едва не шепотом выговаривает глядя себе в колени:
— …а просто я больше не смогу быть волшебником твоим.
Толик давится горечью, подкатившей к горлу — не той, не желчной, а… отчаянной какой-то.
А ведь он говорил всегда — всем им, — что никогда не поддерживает связь с теми, кого бросает. Что просто вычеркивает этих людей из своей жизни, забывает, оставляет в прошлом. Полностью.
Если бы он действительно захотел оставить Хмурого одного в этой общажной комнате и вернуться домой, если бы сказал ему — «все, кончено, можешь не закрывать», — тот…
Тот вообще бы смог это пережить, сложив такие слова? Понял бы, что все равно останется братом — или бы подумал, что совсем не нужен?..
Анатоль не знает. Не хочет принимать очевидный ответ. Лучше считать себя тупым, чем невольно, по-детски жестоким и эгоистичным.
А Хмурый бьет по струнам снова, лажает-фальшивит, но это так хорошо ложится в канву песни, в хрипящий отчаянно голос, бьющий раскалывающей, жгучей болью, что будто и специально.
— Не потому, что, гордыней обуян, боясь казаться жалким, не захочу весь арсенал чудес растрачивать вотще!..
Он словно — строка за строкой, — оправдывается, будто совершенно уже уверенный, что останется вычеркнутым, уже просящий его простить, что больше не сможет придти тогда, и все же… снова опускает руки.
Те дрожат. Крупно, напряженно, явно болезненно — привычно стискивая пальцы друг друга, он всегда так делает.
Последнюю часть Хмурый хрипит снова тихо, акапелльно.
— …ты знай, что я буду далеко, что меня не будет рядом, что я никак не смогу тебя спасти…
Он поднимает взгляд, и Толик ловит эту плещущуюся в темных глазах всепоглощающую горечь, отзвук этой боли, которую он и причинил…
— Танто… — срывается с закушенных губ.
А тот вдруг — улыбается. Криво, несмело — но твердо.
— …и все-таки спасу, — четко выговаривает он.
И эти слова звучат клятвенным заверением.
Анатоль всхлипывает. От этих — заключительных — слов, становится вдруг так легко и так правильно.
— Дурак ты, Танто! — Горечь стекает солью по скулам. — Ничего не закончится. И зажигалку твою я… я никогда не выброшу. Не потому что… а… а потому… потому что дурак ты!
Темный вдруг фырчит, укладывает локти на гитару, а голову на предплечья. Волосы путаются в струнах.
— Это ты дурак. Не жрешь ничего днями, а потом в воду горячую лезешь. Мне ж тебя через весь коридор тащить пришлось. Тебя вон полощет от перегрева.
Толик натягивает одеяло на нос и… смеется впервые за последнюю неделю.
— Ты и правда волшебник, Тант. Сходим… завтра, выпьем кофе?
— Ммм… денег осталось…
«Дзынь!»
Хмурый смотрит на телефон и выдыхает.
— …Сходим. И… хочешь в кино?
— Ты что там, в лотерею выиграл? — ворчит светловолосый старший.
— Нет. Проект приняли и оплатили. Я с ним недели три сидел. Мы ведь… скоро как полгода вместе. Я хотел сделать тебе какой-то подарок.
Толик чувствует себя одновременно самым виноватым эгоистом и самым счастливым и любимым парнем и братом в мире. Из-за всего этого накопившегося, он даже не подумал, что засиживается Хмурый не просто так. И сам про полгода забыл напрочь.
— А ты — хочешь? — догадывается вместо радостного «ура» спросить он. Брат кивает.
— С тобой — куда угодно.