Часть 1
1 декабря 2025 г., 15:37
Все и всё вращается вокруг Джисона. Он — солнце, а остальные — планеты на его орбите, каждую из которых притягивает своя, особая сила. В воздухе витает смесь обожания, нежности, скрытого желания и лёгкой, почти сладкой, ревности. Все они — одна семья, но под поверхностью этой семьи бушуют очень личные и очень глубокие чувства.
Джисон любит быть в центре. Чувствовать на себе лучи обожания, тепла и желания. Он как цветок, который расцветает от взглядов и прикосновений. На сцене, на выступлениях, перед глазами тысячи людей. Каждый из фанатов мечтал о нем.
Не только видеть, но и касаться.
А касаться могли немногие.
1. Бан Чан (The Neighbourhood — A Little Death)
Джисон всегда чувствовал к Бан Чану абсолютное доверие и безопасность. В объятиях Чана он позволяет себе быть тем самым «малышом» — слабым, уставшим, нуждающимся в защите. Он закрывает глаза на странный блеск в глазах Чана, потому что тот для него — «старший брат» и как называли фанаты — «отец». Он интуитивно чувствует его желание, но для него это часть той всепоглощающей заботы, в которой он так нуждается.
У Чана же внутренний конфликт: он разрывался между ролью «отца» и жаждой стать Джисону настоящим любовником. Его разум говорит «защищай», а тело кричит «владей». Чувства убивали — каждое его прикосновение к Джисону — будь то похлопывание по спине или объятие — имеет двойное дно. Его пальцы запоминают тепло кожи Джисона под одеждой. Его «заботливые» взгляды на репетиции — это на самом деле пристальное изучение изгибов его тела. Ночью, в тишине, его добрые мысли превращаются в яркие, пошлые фантазии, где он не «брат», а единственный, кто имеет право на эту хрупкую красоту. Он пьёт из чаши доверия Джисона, зная, что отравляет её своим тайным желанием.
Они остаются в студии, дорабатывая и сводя дорожки, когда все остальные мемберы разбрелись по домам после записи нового альбома. Минхо, кинув нечитаемый взгляд на Джисона, поджал губы и покинул студию, оставляя трирачу работать. Глаза Чана внимательно следили за ним — он догадывался, что Минхо боится. За Джисона, разумеется.
Чанбин тоже уходит быстро — они с Хёнджином должны были собрать новый стол для их общежития. Со накрывает уже уставшего Джисона тёплой кофтой — заботливо и нежно. Это тоже от внимательного взгляда лидера не ускользает.
Они остаются вдвоём, время идёт, дорожки раз за разом сводятся, пока сил совсем не остаётся. Мониторы погашены, и только свет настольной лампы над микшерным пультом выхватывает из тьмы кружки с остывшим чаем и уставшее лицо Чана.
Джисон всё ещё не уходит. Он лежит на старом кожаном диване в углу, ноги закинуты на подлокотник. Его глаза закрыты, но Чан знает — он не спит. Он просто лежит, растворяясь в тишине, которая наступает после многих часов, наполненных звуком.
Чан откидывается на спинку кресла, и его взгляд, тяжёлый от усталости, прилипает к фигуре на диване. Запись была эмоциональной, Джисон выкладывался на все сто, и его голос, полный надрыва, все ещё звенит в ушах Чана. Это был не просто вокал — это была исповедь. Джисон всегда так пел. И читал рэп тоже.
Чан не говорит ни слова. Он медленно проводит пальцами по клавишам миди-клавиатуры, извлекая не мелодию, а один-единственный, глубокий, вибрирующий басовый тон. Звук низкочастотный, почти осязаемый, он не нарушает тишину, а уплотняет её. Это звуковой крючок.
— Ханни-я, — его голос хриплый от многочасового молчания, — твой голос… в припеве. Это очень красиво.
Он не ждёт ответа. Его пальцы проходятся по клавиатуре, от чего экран загорается и пролистывает запись на огромном мониторе, находя тот самый фрагмент. Он ставит его на повтор. И снова, и снова. Голос Джисона, пробирающий до мурашек в самом высоком моменте, заполняет комнату.
— Слышишь? — Чан говорит тихо, почти шепотом, поворачиваясь к дивану, — это идеально.
Его взгляд скользит по силуэту Джисона, вверх по изгибу его талии, по беззащитно открытой шее. Он разбирает его голос на молекулы, как уже долгое время мечтал разобрать его тело.
«Ты вложил в эту песню всю свою душу. А я слушал и думал только о том, как эта душа выглядит, когда ты её так обнажаешь. О том, какие звуки ты издашь не перед микрофоном, а подо мной. Эти эмоции в твоем голосе… Я хочу быть тем, перед кем ты позволяешь себе треснуть. Не как артист, а как человек. Хочу услышать, как она звучит, когда я…»
Он обрывает мысль, чувствуя, как жар поднимается к лицу.
Джисон не двигается, но его дыхание сбивается. Он слышит свой голос, умноженный мощными колонками, и это смущает и возбуждает одновременно. Быть услышанным так глубоко — это больше, чем просто оценка вокала. Он почти чувствует себя обнажённым. Чан не просто слушал — он слышал. Он вытащил наружу ту самую сырую, необработанную эмоцию, которую Джисон обычно прячет за дерзостью, эмоциональным поведением или милой улыбкой. Похвала Чана падает на него как благословение. Это тот самый «отец», лидер, чье мнение важнее всех. И в этой роли он одновременно и безопасен, и пугающе могущественен. Джисон медленно открывает глаза и встречает взгляд Чана через полумрак. Он переворачивается на бок, подпирая голову рукой, и его губы растягиваются в ленивую, многообещающую улыбку.
— Чанни-хён… Тебе действительно понравилось? — он нарочно использует ласкательное обращение, его голос намеренно тихий и томный.
А Чан замирает. Этот взгляд, этот тон. Он медленно встаёт, его огромная тень накрывает Джисона на диване. Он подходит, не сводя с него глаз, и останавливается в шаге. Он не наклоняется и не прикасается.
— Да, — его голос низкий, обволакивающий, но губы расползаются в мягкой улыбке, — я бы оставил в этой песне только этот один дубль.
Он говорит словно в шутку, но они оба слышат подтекст.
Чан тихо выдохнул и развернулся, хватая свою кофту со спинки стула.
— Езжай домой. Завтра репетиция с утра.
Его шаги затихают в коридоре. А Джисон ещё немного лежит в полутьме, чувствуя, как его кожа горит от несостоявшегося прикосновения, а в ушах звенит эхо его собственного, «идеального» срыва.
2. Ли Минхо (Artemas — Caroline)
Минхо всегда метался между правом души и правом собственности. Он знает Джисона лучше всех, и он пользуется этим знанием как оружием. Его близость — это не случайность, а тщательно спланированное действие. Его рука на пояснице Джисона на сцене, объятия и невинные касания — это не просто жесты — это заявка: «Я здесь, я ближе всех, и это моё место». Он ловит моменты, когда Джисон уязвим или расслаблен, чтобы вкрасться в его личное пространство. Он наслаждается тем, что видит ту грань Джисона, которую не видят другие, и считает его своей самой ценной добычей и самым большим сокровищем.
Для Джисона же Минхо — его соулмейт, его «лучший друг». С Минхо он может быть разным: многогранным, нежным, игривым, иногда дерзким. Он понимает каждый взгляд Минхо, каждый его жест. Он ловит его прикосновения на сцене, как ловит вздохи зрителей, и они заряжают его энергией. Он позволяет Минхо то, что не позволил бы другим, потому что это их тайный язык.
В зале репетиций душно после последнего на этот день прогона будущей хореографии для новой песни. Джисон, смеясь, общается с Хёнджином, который помогает ему поправить сложное танцевальное движение. Хёнджин приобнял Джисона за талию, что-то объясняя, и тот сияет в ответ, чувствуя поддержку.
Минхо наблюдает. Он сидит на полу, прислонившись к зеркалу, и его поза расслаблена, но взгляд — нет. Он только что видел всю сцену: как Хёнджин терпеливо объяснял движение, как его руки касались талии Джисона, направляя его, как сам Джисон послушно наклонялся в нужные стороны, двигаясь своим телом. Очевидно, немного неуклюже, ведь это не Минхо обучает его.
Внутри закипает что-то нехорошее. Это не ярость, нет, это раздражённое чувство собственничества.
«Он улыбается ему также же широко, как и мне». — мелькает мысль — «Твои руки не чувствуют его так, как я. Они не знают куда нажать, куда направить».
Он не злится на Хана. Его цель — его место рядом с ним. И он собирается его вернуть.
Минхо встаёт и безразличным шагом подходит ближе к парочке, а на его лице играет беззаботная улыбка.
— Ханни-я, — протягивает он, — ну что же сложного в этом куске танца? Давай лучше я покажу?
Он напоминает, что это он здесь главный танцор. Напоминает, что это он знает Джисона на все сто пять процентов из ста.
Джисон смущённо мило улыбается и кивает.
— Да, конечно, Лино-хён.
Хан поворачивается обратно к Хвану, коротко благодаря за помощь, а Минхо, не теряя времени, легко обнимает Джисона за талию со спины. Его пальцы лежат на поясе джинсов Хана, большой палец прижимается к оголённому участку кожи под майкой. Это не просто дружеский жест.
Это демонстрация близости, на которую, никто не имеет права кроме него.
Он смотрит на Хёнджина через плечо Джисона. Большие кошачьи глаза больше не улыбаются — в них читается спокойное, уверенное: «Действительно, спасибо, что помог, но теперь я заберу своё».
Ему не нужно говорить вслух, Хёнджин прекрасно считывает этот взгляд и лишь слегка приподнимает бровь, отступая на шаг. Остальные мемберы, к счастью этого молчаливого противостояния не видят, собираясь потихоньку по общежитиям.
Джисон же, под милой маской и улыбкой скрывает до жути приятное чувство собственной желанности. Он знает, понимает и видит.
Ревность Минхо — это весело и лестно.
Когда они остаются одни, Джисон сглатывает. Минхо чувствует его дрожь, разворачивает их к зеркалу и медленным движением опускает их на бёдра Хана.
— Старайся держаться вот так, — Минхо тихо выдыхает эти слова в ухо, от чего Джисон вздрагивает. Его двигают как марионетку, показывая каждую секунду новых движений, пока не замирают на начальной точке — его бёдрах.
Джисон видит в отражении глаза Минхо.
«Твоё тело слушается только меня. Оно моё, чтобы направлять.» — говорят они.
— Видишь? — хрипло прошептал Минхо, — не так уж и сложно.
Только в моих руках это выглядит идеально.
Джисон не отстраняется. Наоборот, слегка откидывается назад, увеличивая давление на тело Минхо своим собственным. Его собственные руки ложатся поверх ладоней Минхо на своих бёдрах, прижимая сильнее.
— Вот как? — взгляд почти беззащитный, глаза округляются в невинном жесте, но эта невинность быстро меняется на полное подчинение и наслаждение ситуацией, — ты лучше всех знаешь, как мною управлять.
Минхо видит этот взгляд. Он видит, что Джисон не просто принимает его урок, а принимает его ревность, его собственничество, наслаждается ими, как тайным подарком.
Он не улыбается. Он сжимает его бедра ещё сильнее, почти до боли, и его губы на секунду касаются его плеча — жест, слишком быстрый, чтобы его можно было назвать поцелуем, но слишком интимный для простой репетиции.
— Да, — его голос срывается, — только я.
Вдруг он резко отпускает его.
— Повтори сам. Пять раз.
Минхо отступает, его грудь тяжело вздымается. Он не смотрит на Джисона, а смотрит на их общее отражение, где он снова стоит на расстоянии, но теперь между ними висит невидимая, прочная нить, сотканная из ревности, собственничества и молчаливого взаимного согласия на эту опасную игру. Джисон же, повторяя движение, чувствует на коже жгучие следы его пальцев и понимает — это не урок танца. Это урок того, кто в этом зале имеет на него наибольшее право.
И он доволен этим уроком.
3. Ким Сынмин (Billie Eilish — WILDFLOWER)
Его отстранённость — это защитный механизм. Когда он поёт с Джисоном, и их голоса сплетаются в идеальную гармонию, это единственный момент, когда он позволяет своему сердцу биться чаще. Он не будет трогать, преследовать или открыто обожать, но если кто-то другой попытается занять «его» место в песне с Джисоном, его нечитаемый взгляд будет говорить громче любого крика.
Его чувство собственничества тихое.
Джисон всегда уважал Сынмина как певца и чувствовал особую гордость, когда Ким просил спеть с ним или написать для него песню. Когда их голоса сливались воедино, они оба чувствовали между друг другом особую связь. Джисон знает, что за этой отстранённостью скрывается тепло и очень чувствительная натура.
Поздний вечер.
Все уже ушли, кроме Сынмина и Джисона. Они остались, чтобы дописать демо-версию дуэта — тихой, пронзительной, нежной баллады. Сынмин стоит недалеко от Джисона, а сам он сидит, прислонившись к стене и играя на гитаре с закрытыми глазами.
Он полностью погружен в музыку.
Воздух наполнен магией. Их голоса переплетаются: голос Сынмина — чистый, как горный ручей, мелодичный и точный; голос Джисона — тёплый, эмоциональный, бархатный.
Вместе они создают нечто совершенное.
Со стороны Сынмин абсолютно спокоен. Его лицо — маска сосредоточенности, но внутри бушует буря.
Каждое совпадение их нот, каждое идеально выстроенное двухголосие для него — не просто музыкальный успех.
«Слышишь? — говорит его внутренний голос. — Только так. Только со мной твой голос обретает такую завершённость. Ты — эмоция, а я — структура. Ты — хаос, а я — порядок. Ты принадлежишь этой песне, а песня… принадлежит нам».
Его периферийное зрение фиксировало каждое движение Джисона. Он видит, как под медовой кожей на шее Джисона напрягаются вены. Видит, как его грудная клетка поднимается и опускается в такт дыханию.
Сынмин не просто видит — он считывает его, как сложную партитуру, отмечая про себя: «Вот здесь он напрягся, нужно взять на секунду тише, поменять тональность. А здесь он расслабляется — можно добавить давления в аккомпанементе».
Он управляет его эмоциональным состоянием через музыку.
«Прекрати так петь. Ты сбиваешь меня с толку. Твой голос заставляет думать не о нотах, а о том, как эта вибрация чувствовалась бы под моими пальцами. Он закрыл глаза… Хорошо. Значит, он полностью доверяется мне. Он внутри нашей песни. И пока он здесь — он мой. Ничьего взгляда нет. Ничьих прикосновений. Только мой голос, ведущий его, и его голос, отвечающий мне. Это единственное место, где он по-настоящему мой. И я никому не отдам эту территорию».
Джисон полностью отдался песне. Сынмин для него в эти минуты — не человек, а проводник, воплощение самой музыки. Он чувствует себя в безопасности в этих чётких звуках. Они — надёжный каркас, на который он может нанизать все свои эмоции. Он не боится быть уязвимым, потому что знает: Сынмин не осудит и не воспользуется. Сынмин просто примет и обработает, как компьютер.
Ему нравится его отстранённость. Когда их взгляды на секунду встречаются, Джисон чувствует не дружелюбие, а нечто тяжёлое и интенсивное. И это заставляет его петь ещё страстнее, ещё самоотверженнее, будто пытаясь достучаться до чего-то спрятанного за этим ледяным щитом.
Больше всего он хочет увидеть на лице Сынмина хотя-бы тень одобрения.
Когда песня затихает и в комнате повисает звенящая тишина, насыщенная только их общим тяжёлым дыханием, Джисон выдыхает:
— Ну как?
Сынмин не отвечает сразу. Он поднимает глаза на Джисона, его лицо все так же непроницаемо. Но затем он подходит ближе. Не для объятия и не для прикосновения.
— Было идеально, — произносит Сынмин, и его голос тихий, но в нем слышится мягкость. — С тобой только так. И никак иначе.
Он не улыбается. Он просто держит его в этом интенсивном, безмолвном взгляде несколько секунд, вкладывая в него весь свой немой, собственнический восторг. Это не комплимент. Это — констатация факта. Констатация его права на это совершенство.
Потом он отворачивается, берет со стула свою сумку.
— Идем. Поздно.
И он выходит первым, оставив Джисона одного в опустевшей комнате с вибрирующим от эмоций воздухом и с одним-единственным, самым ценным в мире комплиментом.
Для Сынмина он тоже был идеален.
4. Хван Хёнджин (Paris Paloma — notre dame)
Хёнджин никогда не видел просто Джисона — он воспринимал его.
Каждый вздох, каждое движение, игра света на его коже — все это для Хёнджина часть вечного полотна. Его альбомы — это сокровенный дневник его желания. Он ловит моменты, когда Джисон не позирует, а когда он настоящий — и в этих моментах для Хенджина заключена вся истинная красота. Он влюблён не в человека, а в живое воплощение своей музы, и его пальцы чешутся не только чтобы рисовать, но и чтобы прикоснуться к шедевру.
Джисон это видит.
Его щёки слегка розовеют, когда он замечает наброски, случайно (или не совсем) оставленные Хёнджином на столе в его комнате.
Он чувствует себя… увековеченным. Как шедевр.
Это льстит его душе, заставляя его в присутствии Хёнджина двигаться чуть грациознее, улыбаться чуть загадочнее, зная, что за ним наблюдают не просто как за человеком, а как за произведением искусств.
Глубокая ночь после шумных и тёплых посиделок и съёмок нового выпуска «толкера».
Хёнджин проснулся от того, что очень хотел пить и направившись на кухню за водой, заметил спящего на диване в гостиной Джисона. Хан всегда был слаб перед силой алкоголя, поэтому прикорнул прямо там, где и сидел во время посиделок. Кто-то из ребят заботливо укрыл его тёплым пледом, но, кажется, Джисону стало жарко и плед наполовину съехал на пол.
Он уснул в неудобной позе: одна рука закинута за голову, обнажая длинную линию шеи. Губы чуть приоткрыты, ресницы отбрасывают тени на щёки. Настенная лампа приглушённого жёлтого цвета мягко освещает его профиль, делая и без того смуглую медовую кожу буквально карамельной.
Хёнджин замер, увидев эту картину.
В его глазах вспыхивает не просто интерес, а огонь одержимости творца, нашедшего свой идеальный сюжет.
Он откладывает стакан в сторону, а сонливость как рукой снимает.
Подходит ближе и садится на корточки в паре метров от дивана, чтобы не разбудить.
И разглядывает, почти не дыша.
Его взгляд скользит по Джисону, не как взгляд влюблённого, а как взгляд художника, считывающего каждую линию своей музы.
Игру света и тени на изгибе его ключицы, открытой свободной майкой.
Мягкую текстуру растрепавшихся волос, упавших на лоб.
Композицию — его идеальное тело и полусвисающий с него на пол плед.
Эмоцию — абсолютную, детскую беззащитность на его лице.
Он хочет запомнить это. Увековечить.
Не на телефон — фотография будет плоской, мёртвой.
Ему нужна сама суть этого момента, его душа. Его пальцы непроизвольно шевелятся в воздухе, повторяя контуры тела Джисона. Он рисует его в уме, стремясь перенести эту красоту на воображаемый холст.
«Боже… Этот изгиб. Идеально. Каждая ресница — это мазок кисти. Каждый вздох — это часть композиции. Я должен это сохранить. Я должен… но как? Как перенести эту жизнь, это тепло на бумагу? Это невозможно. Это сводит с ума».
Джисон спит, но подсознательно он чувствует на себе этот пристальный, почти физический взгляд. Это не пугает его, а наоборот.
Хёнджин не прикасается к нему. Прикосновение разрушило бы заклинание, свело бы шедевр к простому физическому контакту. Вместо этого он, затаив дыхание, достаёт из кармана смятый чек из магазина, который остался после похода в магазин перед посиделками и карандаш.
Он не рисует портрет. Он делает несколько стремительных, нервных линий — набросок позы и падающий свет. Это не изображение, это шифр, ключ к памяти.
Потом он так же бесшумно встаёт и отступает назад. Он смотрит на спящего Джисона, а затем на несколько штрихов на клочке бумаги.
Он кладёт чек обратно в карман.
И понимает, что самая красивая мелодия, которую он когда-либо слышал — это тихое, ровное дыхание его спящей музы. Он не владеет ею. Он лишь благодарный свидетель, и в этом — одновременно его мука и его величайшее вдохновение.
5. Со Чанбин (Lund — Broken)
Чанбин всегда был его тихой гаванью.
Рядом с ним он не должен ничего изображать. Он может прийти, свернуться калачиком и просто молчать, зная, что сильные руки и спокойное сердце Чанбина примут его любое состояние.
Это чувство — глубокий, платонический покой.
Чанбин метался между желанием утешить и желанием обладать. Его сила — это и его дар, и его проклятие.
Его любовь выражается в действиях.
Принести чашку чая, когда Джисон устал. Молча выслушать его ночные тревоги. Он находит глубочайшее удовлетворение, чувствуя, как напряжённое тело Джисона расслабляется в его объятиях. Для него комфорт Джисона и его здоровое состояние — высшая награда. Но иногда, в самые тихие моменты, его охватывает жгучее желание не просто утешить, а заявить о своих правах на это хрупкое существо, чтобы больше никто не мог причинить ему боль.
В студии поздним вечером Джисон, свернувшись калачиком на диване у окна, смотрит на ночной город, но не видит его. Его глаза красны от слез, а щеки покрывают неопрятные, солёные дорожки. Ссора с Минхо была жестокой, полной обидных слов, которые они обычно никогда не позволяли себе говорить друг другу.
Он чувствует себя так, будто кто-то вырвал у него кусок души.
Дверь тихо открывается и Чанбин заходит внутрь. Он все понял по сгорбленной спине Джисона и по тому, как тот напрягся, пытаясь скрыть своё состояние.
Он видел их ссору. Все видели.
Чанбин не говорит ни слова. Он не задаёт глупых вопросов вроде «Ты плачешь?» или «Ты в порядке?». Он действует на уровне инстинктов, как будто читает боль Джисона, как книгу.
Он подходит не к нему, а к кулеру в углу студии и наливает в стаканчик чистой холодной воды.
Потом подходит ближе, ставит его на стол рядом с диваном.
Затем становится перед Ханом, отгораживая от окна. Он не трогает Джисона, а просто стоит. Его большое, тёплое тело становится живым щитом между Джисоном и холодом ночного оконного стекла.
— Пойдём, — говорит он, и его голос — это не команда, а низкий, бархатный прилив, смывающий остроту боли, — здесь холодно.
Но Джисон быстро качает головой в отрицательном жесте.
И только сейчас Чанбин осторожно, как будто боясь разбить, кладёт руку ему на затылок. Его пальцы погружаются в мягкие волосы, и он чувствует, как все тело Джисона содрогается в немом рыдании. Чанбин не убирает руку. Он позволяет ему плакать, просто находясь рядом, становясь тем стабильным, незыблемым объектом, о который можно разбить всю свою боль.
«Он плачет из-за Минхо. Из-за того, кто знает его лучше всех и потому может ранить больнее всех. Я никогда не смогу дать ему такую страсть. Но я могу дать ему это — тишину после бури.
Мне хочется найти Минхо и врезать ему. Не как соперник, а как старший брат, чьего младшего обидели. Но это ничего не исправит. Сейчас он нуждается не в мести. Он нуждается в том, чтобы его осколки кто-то собрал. И я буду тем, кто сделает это. Всегда буду».
Изначально Джисон пытается держаться. Сказать «я в порядке». Но стоило руке Чанбина коснуться его, как все плотины рухнули.
Он вскакивает с дивана и буквально падает Чанбину в объятия, пряча мокрое лицо в его груди. Его слезы — это не тихие слезы обиды, а рыдания полного опустошения. Он плачет так, как не позволял себе даже наедине.
В этих объятиях нет требований. Он может быть просто сломленным Джисоном. И его за это не осудят, не воспользуются его слабостью.
Он не говорит «спасибо». Вместо этого его пальцы впиваются в футболку Чанбина, словно он — единственный якорь в бушующем море. Он вдыхает его запах — чистый, простой, надёжный — и понемногу начинает успокаиваться.
Когда рыдания сменяются прерывистыми вздохами, Чанбин мягко усаживает его обратно на диван. Он подаёт ему воду и продолжает мягко гладить по голове.
— Выпей, — говорит он просто, — станет полегче.
Джисон машинально берет стакан в руки и отпивает.
Чанбин садится рядом на пол, спиной к дивану, и берет его руку в свою. Он не смотрит на него, давая тому возможность прийти в себя без стыда.
— Он… он сказал… — начинает Джисон, голос дрожащий и сорванный.
— Не сейчас, — тихо прерывает его Чанбин, сжимая его ладонь, — ничего не нужно говорить. Просто знай, что я здесь.
И они сидят так в тишине: Джисон на диване, Чанбин на полу, держась за руки. В этой тишине нет места ревности или расчёту. Есть только безмолвная клятва Чанбина быть его гаванью после любых штормов, даже если тот шторм носят имя его самого близкого друга.
Джисон смотрит на их сцепленные пальцы. Он чувствует не просто благодарность. Он чувствует глубокую, безмолвную принадлежность. Он может быть чьим угодно для других — кумиром, музой, братом, добычей. Но для Чанбина он всегда будет просто Джисоном.
Теми самыми осколками, которые тот всегда готов собрать воедино.
6. Ян Чонин (The Neighbourhood — Yellow Box)
Чонин строит стену из «неприкасаемости», но внутри — это море обожания. Каждое прикосновение Джисона, каждое ласковое слово заставляет его сердце трепетать. Он молча отворачивается, когда Джисон уделяет внимание другим, но тает внутри мгновенно, как только тот поворачивается к нему. Хоть и делает вид, что ему от этого «противно».
Он хочет, чтобы Джисон видел в нем не только младшего брата, но и мужчину, и эта внутренняя борьба между детской привязанностью и взрослеющим желанием сводит его с ума.
Для Джисона Чонин — его самая нежная, братская любовь. Он видит в Чонине того, о ком нужно заботиться. Он обнимает его, балует, и его сердце тает, когда Чонин пытается казаться суровым, но не может скрыть довольную улыбку.
Для Джисона это чистое, незамутнённое чувство.
Когда они сидят в общей гостиной дома Чана, Джисон, измождённый после долгого концерта в туре по Австралии, лежит на диване, уткнувшись лицом в подушку. Он ноет от усталости, как это часто делает, зная, что его всегда пожалеют.
Чонин сидит на полу, прислонившись к тому же дивану, и играет в незамысловатую мобильную игру. Он слышит эти стоны, и его пальцы замирают на экране.
Его сердце сжимается от каждого уставшего вздоха Джисона. Он хочет быть тем, кто его утешит, но боится, что его забота будет выглядеть по-детски.
«Пусть лучше Чан-хён или Лино-хён придут, они знают, как…» — думает он, но мысль о том, что Джисона утешит кто-то другой, заставляет его стиснуть зубы.
Чонин с раздражённым вздохом, будто делая одолжение, откладывает телефон. Он не поворачивается к Джисону и не смотрит на него. Он просто откидывается спиной на диван и закидывает руку назад. Его пальцы находят растрёпанные волосы Джисона и начинают их нежно перебирать. Это жест одновременно отстранённый и невероятно интимный.
Джисон довольно жмурится и мурчит что-то похожее на «Нинни».
«Опять он ноет. Хён всегда как маленький ребёнок. И почему я должен…
…Но его волосы такие мягкие.
Почему он не идёт к кому-то ещё? Почему всегда ко мне? Он что, думает, я его личная игрушка для снятия стресса?
…Он прижался к моей руке. Боже, он действительно прижимается.
Наверное, я просто самый безобидный. Со мной не страшно. Я как его домашний питомец.
…Прекрати так тереться о мою руку, я же… я не маленький мальчик уже. Я хочу, чтобы ты видел меня иначе. Хочу, чтобы ты ныл не потому, что устал, а потому, что ждёшь именно моих прикосновений».
Для Джисона это долгожданный ритуал.
Он чувствует знакомые пальцы в своих волосах, и его тело мгновенно начинает расслабляться. Чонин — это его малыш, его милый макнэ, мягкий хлебушек с которым можно расслабиться и не переживать вообще ни о чем.
Можно просто быть уставшим Джисоном.
Он не видит внутренней борьбы Чонина, он чувствует только нежность. Джисон издаёт довольный, сонный звук и бессознательно прижимается к его руке сильнее, как котёнок, ищущий тепла.
— Чонин-а~ Спасибо, — бормочет он в подушку, его голос слипается от почти что сна, — ты мой самый хороший мальчик.
Эти слова для Чонина как нож.
Они одновременно радуют и ранят.
Они подтверждают его нужность, но вновь заковывают в образ «младшенького».
Его пальцы на секунду замирают. Внутри все кричит: «Я не мальчик!». Но он не может оттолкнуть его. Не может лишить себя этого момента.
Вместо этого он делает единственное, что может в своём юном отчаянии. Его пальцы из нежных становятся чуть более требовательными. Он слегка, почти по-хозяйски, тянет Джисона за волосы, заставляя того чуть приподнять голову.
— Перестань говорить глупости и просто спи, — говорит Чонин, и его голос срывается на хрипоте, в которой смешались раздражение, забота и первая, робкая попытка доминирования.
Он не убирает руку. Он продолжает гладить его волосы, но теперь его прикосновение говорит гораздо больше.
Оно говорит: «Я делаю это не потому, что я «хороший мальчик». Я делаю это потому, что хочу. Потому что ты — мой. И однажды ты это поймёшь».
А Джисон, уже на грани сна, лишь улыбается в подушку, чувствуя, как его малыш-хлебушек сегодня был особенно мил.
И эта слепота сводит Чонина с ума сильнее любой ревности.
7. Ли Феликс (Nicholas Bonnin, Angelicca — Shut up and Listen)
Двойственность натуры Феликса всегда манила Джисона.
Милый фасад и доминантная сущность.
В их отношениях «солнечных близнецов» он всегда ищет в Хане слабость. Он изучает Джисона, чтобы знать, где нажать. Его милая улыбка иногда не достигает глаз, а в глазах зажигается холодный, расчётливый огонёк. Он ждёт своего часа. Он хочет не просто быть рядом, он хочет, чтобы Джисон сдался ему, чтобы тот признал его силу под этой сладкой оболочкой.
Для него это самая увлекательная игра.
С Феликсом Джисон чувствует родственную связь. Они могут вместе быть этими «близнецами», держаться за руки и накрывать друг друга тёплыми куртками, если слишком холодно.
Но иногда, в моменты, когда Феликс внезапно становится серьезным, Джисон ловит себя на мысли, что ему становится… интересно. Он подсознательно хочет узнать, что скрывается за этой милой маской.
Джисон лежит на кровати в гостиничном номере, смотря в потолок, после долгого и эмоционально тяжёлого дня.
Он не плачет — просто чувствует себя выжатым, пустым и уязвимым. Он не стал просить поддержки от кого-либо — все ребята слишком вымотались за эти несколько дней концертов в туре.
Но вдруг дверь номера открывается без стука. На пороге стоит Феликс с мягкой улыбкой. В руках у него пару небольших коробочек с любимым чизкейком Джисона.
— Я почувствовал, что тебе плохо, — говорит он, его голос — низкий, бархатный и мягкий, как плед, — поэтому пришёл.
Он не спрашивает, можно ли. Он просто входит, садится на край кровати и ставит угощение на тумбочку. Его движения полны такой естественной, почти братской заботы, что у Джисона даже не возникает мысли его остановить.
Он открывает один чизкейк и, взяв ложечку, сам подносит его к губам Джисона.
— Ешь, — говорит он, и в его тоне нет приказа, только глубокая, сладкая настойчивость, — ты весь день почти ничего не ел. Я следил.
Само это знание — что он «следил» — должно пугать. Но подано это с такой нежностью, что кажется проявлением заботливой любви.
Пока Джисон ест, Феликс мягкими, почти воздушными движениями начинает гладить его волосы. Его пальцы нежны, но в их ритме есть гипнотическая уверенность. Он не просто утешает, он усмиряет. Тревогу, страх, опустошение.
— Видишь, как всё просто? — он наклоняется ближе, — не нужно никому ничего доказывать. Не нужно метаться. Можно просто быть слабым. Со мной.
В этих словах — не предложение, а ловушка.
«Смотри на него. Как он тает. Они все думают, что сила — в том, чтобы заставить его подчиниться. Глупцы. Истинная сила — в том, чтобы он сам захотел отдать тебе свой контроль. Добровольно. Чтобы моё «нет» значило для него больше, чем его собственное «да». Чтобы он искал мои границы, как единственную твёрдую почву под ногами. Я не буду его ломать. Я буду его… перезагружать. По своей схеме».
Под его прикосновениями усталость и тревога действительно отступают. Это не то грубоватое спокойствие, что дарит Чанбин, и не болезненная страсть Минхо. Это — опиумная нега. Он чувствует, как его воля растворяется в этой сладкой заботе, и это одновременно пугает и пленяет.
Джисон узнает в Феликсе родственную душу, но облачённую в иной, более изощрённый наряд. И ему становится интересно. Интересно, что скрывается за этой совершенной мягкостью. Интересно, какой будет цена этой нежности.
— Почему ты всегда такой добрый ко мне? — тихо спрашивает Джисон.
Феликс не отвечает сразу. Он поправляет воротник его футболки, и его пальцы на секунду задерживаются на его ключице. Легко, почти невесомо.
Потом он улыбается. Его глаза сияют по-детски, но в их глубине — глубокая бездна.
— Потому что ты — мой, — произносит он так же мягко, как и все предыдущие слова. — А я очень бережно отношусь к своим вещам. Никто не имеет права тебя обижать. Даже ты сам.
Он встаёт, оставляя на тумбочке недоеденный чизкейк.
— Спи. Завтра будет лучше.
На прощание он проводит пальцем по его щеке — ласково, но с давлением, оставляющим на коже невидимый след.
Дверь закрывается. А Джисон лежит, чувствуя, как по его телу разливается странное, двойственное тепло: от чая, от заботы, и от леденящего душу осознания, что его только что пометили. Не как добычу, а как ценность.
И это гораздо страшнее и соблазнительнее.