«Пора»
18 марта 2025 г., 21:37
Я открыл глаза, и день начался.
Мне всегда тяжело вставать рано утром, особенно зимой, когда за окном еще темно. Когда мы в туре, меня будят сотрудники отеля. Хорошо, что есть услуга «звонок в номер», потому что я обладаю талантом неосознанно выключать будильник, если ставлю его на своем телефоне. Иногда, проснувшись, я даже не помню, что нажимал на кнопку.
Сегодня особенный день. Я бы не смог проспать его, даже если бы захотел, потому что совсем не спал. Мне не спится перед важными событиями. Мой мозг не умеет отдыхать и постоянно что-то синтезирует, композирует и сочиняет, поэтому мое сознание заполняется всеми возможными сценариями. А вдруг я забуду ноты прямо по середине соло? А что если я перепутаю гитару? А может, в этот раз мне вынесут D-drop вместо C-drop, и я не услышу это, потому что техник подкрутит не те параметры на пульте? И как мне убедить остальных, что нам нужно писать больше песен в ля мажоре?
Я думаю обо всех возможностях, смакуя их до таких мелочей, что они начинают мешать мне спать. Так что я не сплю, поэтому могу сам решить, когда начинается день. В пять утра, в шесть или в тринадцать утра. Поэтому в шестнадцать тридцать восемь утра я говорю себе: «Хватит. Пора», и встаю с кровати.
Мое колено хрустит и в поясницу как будто вонзается спица. Это знакомые мне ощущения. Они сопровождают меня с двадцати лет. Все дело в том, что раньше я занимался борьбой.
Помню тот день, когда папа отвел меня в секцию. Если оставаться честным, я даже не понял, что он отвел меня именно в секцию. Я просто начал больше времени проводить со сверстниками, мне даже начало нравиться, и тренер — веселый мужик лет сорока — всегда хвалил меня и ставил в пример. Все быстро прекратилось, когда мама привела в секцию моего брата.
Гордон — любимчик в семье, и я стал достаточно взрослым, чтобы признать, что всегда завидовал ему. Я хотел быть как он и стремился делать то же самое, что и он.
С братом мне, на самом деле, очень повезло. У нас всегда были крутые отношения. Гордон научил меня лазать по деревьям, а еще я сделал свое первое сальто, потому что он показал мне, как. Помню, что как-то разбил ногу, катаясь на нашем велосипеде. Тогда Гордон плюнул на подорожник и приложил его к моей ране, после чего посадил на багажник, и мы поехали в поле, подальше от взрослых, чтобы никто не наругал меня за то, что я порвал штаны…
Он сам никогда не падал с велосипеда и не портил одежду. Поэтому его не ругали.
Когда мама привела Гордона в секцию, оказалось, что на меня стало не хватать денег. Поэтому до выпускного класса я ходил в более дешевый кружок кройки и шитья. Это было полезным опытом, потому что там я научился выделывать кожу и собирать мокасины, которые потом продавал вместе с Тиллем на блошином рынке. Наверное, без этих знаний мы бы не выжили в голодные ГДР-овские девяностые. Так что я не сильно расстроен, что перестал ходить на борьбу. К тому же, как только у меня появились первые самостоятельные деньги, я тут же вернулся в секцию. Отзанимавшись пару лет, Гордон бросил борьбу, а у меня все только-только начиналось.
Все мое детство в определенной степени крутилось вокруг Гордона. Я часто думаю о нем, часто вспоминаю счастливые моменты вместе. А еще я иногда вспоминаю его слова: «Если его кто-то изобьет в подворотне, то я не буду его защищать». Вернее… Я не слышал, как он это говорил, но однажды мама сказала мне, что Гордон выразился именно так, и с тех пор я часто думаю об этом. Неужели, мой брат бы за меня не заступился? Как-то раз я спросил у Гордона: «Ты правда так сказал?». К сожалению, это было так давно, что я не помню, что он мне ответил. Незнание часто отравляет мои мысли, и из-за него мне так нелегко избавиться от терзающих меня воспоминаний.
Наверное, я и Гордон по-разному помним детство и наших родителей. Он, как и остальная семья, называет меня «маленьким террористом», потому что я никогда не слушался, и постоянно убегал из дома, заставляя маму хвататься за успокоительные. Гордон тоже не был прилежным, но ему побеги сходили с рук. Я до сих пор не понимаю, почему меня наказывали, а его — нет. Иногда я думаю: может, меня просто больше любили и ценили, но я этого не понял? А потом отбрасываю эти мысли. Ведь если бы меня любили, я бы это чувствовал. Но там, где должна была быть материнская любовь, по-прежнему зияет пустота.
Мы созваниваемся с мамой раз в неделю, и она мне всегда рассказывает о том, как провела неделю на работе. Я говорю: «Вау, круто. А как там твоя подруга?», и потом она рассказывает мне о том, как сходила на обед с подругой. Я ей отвечаю: «Как интересно! А из отдела бухгалтерии что сказали?». Моя мама часто ругается с бухгалтерами, поэтому после этого вопроса она еще полчаса рассказывает мне о их цветущем конфликте, а потом замолкает. Я тоже молчу, хотя внутри меня по-прежнему живет тот маленький восьмилетний мальчик, которого забрали из секции борьбы, чтобы туда мог ходить его старший брат. Мальчик кричит: «Спроси, как мои дела! Поговори со мной! Интересуйся мной! Узнай меня!», но я-то знаю, что это бесполезно, и ничего не говорю вслух. Мама ничего не спрашивает, и мы прощаемся.
Мои родители развелись, поэтому с отцом я встречаюсь отдельно. Мы тоже разговариваем по телефону, иногда часами обсуждая всякую ерунду. А потом я приезжаю к нему в деревню, и мы ходим за грибами. Я люблю кататься с папой в лес. На природе у него всегда поднимается настроение, и он вспоминает разные старые песни. Раньше такие поездки были самым большим вдохновением для меня. Наверное, поэтому я люблю, когда мы выбираемся на природу для записи альбома?
Интересно, как часто папа думает обо мне в течение дня? Или он вспоминает обо мне, только когда я звоню или приезжаю? Он никогда не приезжал ко мне в Берлин, что уж говорить о Нью-Йорке. Мне бы хотелось, чтобы папа увидел, как я живу.
Мое «утро» проходит в размышлениях о семье и детстве. Это не самые легкие мысли, и мне от них всегда больно. Когда я был подростком, то всегда думал: «Я стану взрослым и вырасту из этой боли. Мне станет все равно». Но после тридцати стало ясно, что боль никуда не пропадает, а временами даже усиливается. Поразительно, как сильно может страдать сердце нелюбимого ребенка.
На завтрак у меня сигарета и кофе. Иногда у меня рядом с кроватью находится небольшой десерт, но его я употребляю рано утром, иначе весь день идет насмарку. А после дозы сахара открываются глаза. Я становлюсь более похожим на человека. Мои руки перестают трястись — так табак больше не падает с сигаретной бумаги.
Из-за воспоминаний в носу немного першит и болит, поэтому я беру ближайшее полотенце и сморкаюсь в него. После того, как дело сделано, можно просто откинуть его в сторону и продолжить заниматься делами, но я, почему-то, рассматриваю свои сопли. Интересно, я один так делаю, или это нормально для людей? В любом случае, взгляд уже брошен. На полотенце свежие следы крови. «Ого! Откуда?» — думаю я, и тут же чувствую тепло на верхней губе. «А, вот откуда», — и прикладываю полотенце чистой стороной к носу.
В последнее время так происходит все чаще и чаще. Наверное, у меня проблемы с давлением или общим стрессом. На полотенце уже есть подсохшие следы вчерашней крови. «Значит, будет полотенцем для крови из носа», — решаю я, и тут же добавляю: «Да, какая, собственно, разница: течет или не течет», — после чего убираю его в сторону, но тут же возвращаю обратно. Все-таки удобнее, когда кровь впитывается, а не течет.
Кровотечение останавливается быстро, поэтому я могу сесть и насладиться чашкой кофе.
«Насладиться» — громкое слово, потому что мне даже не нравится вкус кофе. Я не понимаю, зачем его пью. Парни пьют, поэтому мне, как взрослому, тоже теперь положен кофе. Наверное, я бы выбрал что-то другое, но теперь мне все равно, что пить. Кофе — часть моей дневной рутины, и я к нему привык. Так что пусть остается. Менять что-то в жизни намного тяжелее, чем продолжать плыть по течению.
После сигареты и кофе я немного успокаиваюсь, и могу снова коснуться темы, которую постоянно пытаюсь избегать. «Нелюбимый ребенок». Когда эмоции перестают накрывать меня, я понимаю, что даже в своих мыслях звучу слишком драматично. Нет, наверное, не стоит себя называть «нелюбимым ребенком», потому что это только подтверждает мою веру в то, что я недостоин любви. А я ее достоин! Просто ее было мало в моем детстве, поэтому я не понимаю своих границ, и вот как это работает.
Мама любила меня меньше, чем старшего брата, и я вырос с ощущением, что мне всегда будут отказывать в любви. Мне, действительно, не хватает любви. Как будто в детстве я испытывал адский голод, который истощил все мои ресурсы.
Затем я вырос и взял ответственность за свою жизнь. Но то, что произошло в детстве, оказалось слишком травмирующим событием, навсегда изменившим мои привычки. Подобно тому, как люди, пережившие смертельный голод, не могут культурно вести себя за столом и, ощущая фантомную боль в животе, сметают все до последней крошки, я, выросший в нехватке любви, чувствую только нехватку любви, и даже самая сильная, чистая и искренняя любовь, может оказаться проглоченной и незамеченной.
Я не научился любви, и это привело к тому, что я не могу ее почувствовать. Я не верю, что меня кто-то может полюбить, потому что не знаю, каково это. А что самое ужасное — я не умею отвечать на чувства, поскольку научился только просить их, а затем получать в них отказ.
А еще я обладаю способностью стирать свою личность и свои нужды в угоду желаниям другого человека, чтобы получить любые крохи любви. Я делал это так долго и так тщательно, что уже не помню, кем был на самом деле. У меня даже имени своего нет.
Скорее всего, я никем не был. В то время, когда другие растили себя настоящих, я растил себя фальшивого. А когда я-фальшивый исчез, оказалось, что под ним ничего не было. Не выросло.
Кто же я в таком случае?
Наверное, я уже слишком стар для таких вопросов. Стоит признать, что я — разбитый, фальшивый фасад без сердцевины внутри, и двигаться дальше. Собственно, какая разница, когда решение уже принято?
Я иду в душ, чтобы смыть с себя плохие мысли. Сегодня важный для меня день, и поэтому я должен тщательно проследить за тем, как выгляжу.
Я, наконец-то, бреюсь. Станок забивается волосами, потому что последний раз я пользовался им месяц назад. У меня никогда не было бороды, но недавно я решил попробовать. Эксперимент мне не понравился, поэтому теперь я смотрю, как волосы стекают в водосток, словно грязь. Слив сразу же забивается, уровень воды поднимается, но недостаточно, чтобы перетечь через край. «Ну и плевать», — решаю я.
На самом деле, мне нравится, когда чисто. Мне нравится, когда от меня пахнет хорошо, и когда у меня дома пахнет хорошо. Только я живу один, и иногда у меня не хватает сил на то, чтобы прибраться. Поэтому мой дом по большей части пустует.
У моих более счастливых друзей настоящие дома. В них уютно, тепло, и всегда приятное освещение. На стенах висят портреты родителей, детей, братьев, сестер, бабушек и дедушек… Мне всегда хорошо в таких домах, пока я не понимаю, что мне в них не место. Я просто гость, и мне не стать по-настоящему своим.
Мою фотографию никто и никогда не вешал на стены.
А, нет. Здесь я вру самому себе. У моей мамы на рабочем столе стоит старая, еще черно-белая фотография меня с Гордоном. На ней мне лет восемь, а ему — двенадцать. Я случайно увидел ее много лет назад. Мне стало приятно, и я сказал: «Ого, не знал, что у тебя стоит наша фотография!». Она мне ответила: «Ну, конечно! Это же мои дети», и посмотрела на них таким взглядом, что я испытал страх и замолчал.
Почему я испугался? Я очень хотел сказать: «Мам, я, вообще-то, прямо здесь». Но мне было страшно, что если я произнесу это, моя мама посмотрит на меня таким взглядом, будто не узнаёт, и это меня окончательно убьёт.
Я просто хочу, чтобы тот, кто повесил мою фотографию у себя в комнате или на рабочем столе, знал, ценил и любил меня настоящего. Этому желанию не суждено сбыться, потому что я и сам себя настоящего не знаю.
Не люблю и не ценю.
Поэтому и дом у меня пустой.
Конечно, в нем есть что-то, что мне нравится. У меня есть очень много гитар, игровая приставка, плакаты любимых групп и футбольных клубов, а недавно я записался на курсы стрельбы из лука, поэтому у меня есть лук и стрелы. А еще я решил вспомнить молодость и недавно сделал пару кожаных мокасин для дома, так что у меня есть уголок для выделывания кожи. Когда у меня собираются гости, мы играем в настольный футбол или бильярд — это все у меня тоже есть. Точнее было. Как-то одна девушка сказала мне: «Твоя квартира похожа на закрытие гештальтов», с тех пор я от всего активно избавляюсь. Она была права. Почти ничего из того, чем я обладаю, на самом деле, не приносит мне удовольствия.
Я морщусь, вспоминая эту девушку. Как же она меня раздражает! Хорошо, что больше мы с ней не общаемся!
Я теперь, вообще, ни с кем не общаюсь. Так даже лучше, потому что я приношу людям одни только проблемы.
И как я сразу не понимал этого? Я просто был ослеплен своей мечтой.
Мне всегда хотелось играть в настоящей группе. Я мечтал быть похожими на KISS, путешествовать по миру с гитарой в руках, и чтобы все-все знали мои песни наизусть. Чтобы я пел в микрофон: «I was made for loving you, baby», а со мной вместе пел целый стадион! Поэтому я старался искать басиста, гитариста и барабанщика. Мне всегда нужны были еще трое, иначе я ощущал себя голым на сцене.
Я сменил несколько коллективов, прежде чем все получилось. До меня вовремя дошло, что играть вчетвером могут только KISS или Битлз. А мне для успеха нужно было чуть больше, и так нас стало шестеро. Мы работали, работали и работали. И всё работало, работало и работало, до того как перестало.
В какой момент все пошло наперекосяк? Когда мы стали больше ссориться, чем творить? Все стало настолько плохо, что теперь я не могу с уверенностью сказать, а было ли когда-то хорошо? Теперь мы никогда не собираемся на репетициях в полном составе, поэтому у нас ничего не выходит. Мы кричим друг на друга, вернее, по большей части, кричу я, а потом меня выгоняют. И все для чего? Для того, чтобы потом понять, что я прав, и сделать все так, как я предлагал с самого начала!
Меня просто перестали слушать и слышать. С этим я всегда справлялся легко. Мне знакомо, каково это, когда тебя никто не слушает и не слышит. С тех пор, как ко мне в руки попала гитара, я перестал говорить и начал играть. Так что и в этот раз я думал, что спокойно смогу высказать все через мелодии.
И тут мелодии перестали приходить.
Прошло уже больше полугода, а я ничего не сочинил. Моя голова пуста, как будто я никогда не был музыкантом. Я все еще помню о важных элементах, прогрессиях и модуляциях — и все это мне кажется чушью, потому что, когда я ставлю ноту соль, следующая просто не приходит на ум.
Пустота.
А что, если я всегда был бездарным, но не понимал этого?
Я быстро домываюсь под душем, вытираюсь и иду в комнату, чтобы одеться.
Мне не нравится, как я одеваюсь. Фотографы часто говорят мне, что я фотогеничный, но на фотографиях я получаюсь отвратительно. Мое лицо слишком широкое, а из-за густых неаккуратных бровей почти не видно глаз. С другой стороны, это даже хорошо, потому что, несмотря на занятия и гимнастику, я так и не научился исправлять свое косоглазие. Теперь, когда мне показывают, как я получился на фотографии, обязательно добавляют: «Ну, а это мы поправим на компьютере». И потом в самом деле делают так, что я перестаю косить.
Если бы они только могли подправить реальность.
На фотосессиях мне всегда подбирают костюмы. А я ненавижу костюмы, но, почему-то мне упорно дают белые рубашки. Мне не нравится белый. Или….
А может, мне нравится белый?
Нет, мне не нравится белый.
Я не знаю, что мне нравится. И я не знаю, кто я такой. Я устал от того, что я не знаю, кто я такой.
Дома я хожу голый, поэтому мне не нужно выбирать одежду. Но сегодня — особенный день, и одежда важна, как никогда. Так что я продолжаю стоять перед гардеробом в муках выбора.
В конце концов, я надеваю красные трусы — просто потому что это самый редкий цвет для мужских трусов, и это даже немного весело — и сверху них черные спортивные штаны. В них удобно, и они почти похожи на пижаму. Наверное, в них удобно спать… На секунду я представляю, как выгляжу в них, спящим….
И тут раздается звонок в дверь.
— Что? — я произношу вслух и удивляюсь звучанию своего голоса. Я не помню, когда произносил что-то в последний раз.
Надев первую попавшуюся футболку, я иду к двери. После инцидента с сумасшедшей фанаткой мне немного страшно глядеть в глазок. Я не знаю, кого могу там увидеть, и сперва даже думаю о том, чтобы не открывать. Тут звонок раздается еще раз, а потом еще раз. А потом кто-то начинает колотить в дверь.
— Эй! — кричат с той стороны.
Я сразу же узнаю этот голос.
— Открывай же, ну, черт возьми! Я же знаю, что ты тут! — Пауль несколько раз ударяет по двери ладонью.
Я мечусь между коридором и кухней, пытаясь понять, за что браться в первую очередь. Мне не успеть прибраться, в любом случае, и Пауль видел мою квартиру в гораздо более худшем состоянии. Так что я просто прикрываю дверь на кухню, а потом открываю входную.
— Ну, наконец-то! — говорит Пауль вместо приветствия. Тут я замечаю, что с него течет вода и удивляюсь. — Что? — возмущается он. — Я без зонта. Пустишь?
«Наверное, он совсем замерз», — думаю я, а потом отступаю в сторону.
Пауль скидывает ботинки, а рядом с ними кладет насквозь мокрые носки.
— Есть во что переодеться? — спрашивает он и, с видом, как будто квартира принадлежит ему, проходит в мою комнату. Я почти следую за ним, но все же сперва складываю его ботинки на подставку, чтобы не стекали на пол.
Носки остаются лежать.
Я захожу в комнату и вижу, что Пауль, раздевшись по пояс, стоит над ранее разложенными мною вещами.
— Какое-то у тебя все белое, — произносит он недовольно, а потом вздрагивает, как от холода.
Я внимательно оглядываю Пауля с головы до ног. Его соски всегда смешно топорщатся, когда ему холодно, а еще он часто ругается. Он и сейчас ругается, поэтому я не возмущаюсь, когда он берет голубую толстовку, которую я хотел надеть, и ныряет в нее. Пауль чуть меньше, и поэтому она сидит на нем намного лучше, чем на мне. Почему-то все мои вещи выглядят лучше на нем.
— А на ноги что-то есть? — спрашивает Пауль, уже раздеваясь.
Я молча открываю комод со штанами, шортами и бриджами. Пауль вытаскивает гавайские бриджи, которые стали мне малы. Ему они, конечно же, в самый раз.
— Уф… — переодевшись, Пауль плюхается на диван. — Как я устал, ты не представляешь.
— Что ты тут делаешь? — спрашиваю я, наконец.
Пауль смотрит на меня таким взглядом, какой появляется у человека, который хочет очень многое рассказать, но почему-то молчит. Я знаю, что он злится на меня больше всех, и поэтому даже рад, что он держит себя в руках.
— Там за окном дождь, — говорит Пауль. — А я уже был в твоем районе.
— Ты мог бы вызвать такси, — напоминаю я, и мне тут же становится совестно. Пауль, до этого тяжело дышавший, полностью замирает, как будто я ударил его по лицу. И, к сожалению, я точно знаю, как он реагирует, когда его бьют по лицу.
— Мог бы, — подтверждает Пауль. Он всегда дает сильную сдачу. — Но я зашел к тебе. Знаешь почему?
— Почему?
— Потому что я и так к тебе шел, идиот. Вот почему, — он бурчит, а во мне вспыхивает злость.
— Я не идиот, — говорю я, стиснув зубы.
Пауль молчит, хотя мне хочется, чтобы он спорил. Я знаю, что он может и похлеще, особенно, когда я вне зоны слышимости.
Мы сидим в тишине так долго, что я начинаю слышать и остальные звуки в квартире. Я живу в новостройке, и этажи тут еще не просели, поэтому потолки, стены и пол скрипят. А еще снаружи и впрямь идет ливень и воет ветер. Зачем люди, вообще, выходят на улицу в такую погоду?
— Хорошо, ты не идиот, — в конце концов, произносит Пауль. Он звучит искренне, поэтому мои брови взмывают вверх от удивления.
— Что?
— Не идиот, — повторяет Пауль, а потом поднимает на меня свой взгляд. Я и забыл, каким он выглядит без ненависти в нем.
— Если ты ждешь, что я скажу спасибо за это, то ждешь зря, — говорю я.
— Я ничего не жду.
— А чего тогда? — мне становится некомфортно, потому что я не знаю, что происходит, и я скрещиваю руки на груди.
— Я… — Пауль садится на диване и ставит локти на торчащие коленки. Он вдруг кажется мне бесконечно усталым, и я начинаю понимать, что значило это его «Ты не представляешь». — Пришел узнать, можем ли мы с тобой найти общий язык, — сказал он, удивляя меня еще больше. — Без “Раммштайн”, без ничего. Просто вот так. Как ты и я.
Я собираюсь сказать ему: «Нет никакого смысла в том, с “Раммштайн” мы здесь или нет, ты все равно меня ненавидишь», но я почему-то молчу.
— Ты забрал мою одежду, — говорю я вместо этого.
Пауль смотрит на толстовку, как будто только сейчас заметил, что она не принадлежит ему. Он смотрится в ней так органично, что я его даже понимаю.
— Ну, и это тоже. Видишь, это только доказывает, что мы не чужие люди друг другу, — вдруг произносит он. — Я… Если нам не суждено помириться…. То я бы просто хотел узнать, в какой момент все пошло наперекосяк и почему. Не знаю, могу ли я просить это у тебя, учитывая все, что произошло, но… Прямо сейчас…. Ты можешь быть со мной честным?
После этих слов я сразу же отхожу от Пауля и поворачиваюсь к нему спиной.
Как же меня все это достало!
Я подхожу к окну и смотрю вниз. Моя квартира находится на четвертом этаже. Мне никогда не нравилось жить в высотках, хотя иногда так и подмывало попробовать жить в настоящем небоскребе. Я боюсь высоты, но, наверное, со временем я бы привык к виду на город с высоты птичьего полета.
Мне не нравится, что Пауль находится в одной комнате вместе со мной. Он изворотливый, манипулирующий, и мастерски пользуется моими уязвимостями. Все, кто видят его в первый раз, в разговоре со мной говорят о том, какой он милый, улыбающийся и веселый. Я тоже так думал при нашем первом знакомстве. А теперь я устаю от общения с ним. Меня раздражает его дыхание, и меня раздражает сам факт того, что он существует, как человек.
— У тебя тут как-то пусто, — говорит Пауль, чтобы заполнить тишину. — А где бильярд?
— Продал, — отвечаю я коротко.
— Почему?
— Переезжаю.
— Куда?
«Заткнись, ты меня задолбал своими вопросами!» — думаю я про себя, а вслух вру:
— В Нью-Йорк.
Пауль что-то мычит в знак понимания. А я продолжаю пялиться в окно. Я уже не думаю о том, как он меня бесит, или о том, как он специально надевает мои вещи, как будто метит всю квартиру своим запахом. Иногда он просто оставляет что-то то тут, то там, и делает это со всеми знакомыми. Меня раздражают его привычки, его голос, его попытки что-то решить, изменить, его манера играть на гитаре, и просто то, что он никак не может оставить меня в покое!
Я за секунду вспыхиваю, как спичка.
— Я не хочу быть с тобой честным, — говорю я. И это самое честное из того, что я когда-либо говорил ему, поэтому я не кричу. Мой голос тихий, но я уверен, что Пауль услышал.
— Ладно, — судя по его голосу, он даже не понял, насколько я откровенен с ним. — Тогда будем говорить нечестно. Сделаешь нам кофе?
— Я не люблю кофе.
Пауль некоторое время молчит, а потом вдруг спрашивает:
— А что ты любишь?
Я поворачиваю голову в сторону в легком и запоздалом на двадцать лет удивлении. Мне тяжело вспомнить, когда мне задавали этот вопрос в последний раз, и поэтому на него так тяжело отвечать. Я начинаю думать, и Пауль не торопит меня.
— Какао, — вдруг говорю я. — Мне нравится какао.
— А у тебя есть дома какао?
— Есть, — я вспоминаю о пачке готового какао на стенке холодильника. — Но там только на одного.
— Ну и ладно. Потому что мне нравится кофе, — говорит Пауль. — Так что? Сделаешь нам напитки?
Повернувшись, я смотрю на Пауля с усталостью. Я знаю, почему злюсь на него. И мне кажется, он тоже это знает. Я иногда думаю, что весь мир уже об этом знает, а я последний, до кого это, наконец, дошло.
Я могу его выкинуть из своей квартиры в любой момент. Но почему-то этого не делаю. Иногда проще плыть по течению и мириться с тем, что есть, чем пытаться изменить. Мне уже никогда не выплыть из этого дерьма.
— Сейчас сделаю. Сиди здесь, — говорю я и иду на кухню.
Я закрываю дверь за своей спиной, и кухня предстает передо мной ровно в том виде, в котором я оставил ее, прежде чем ушел в ванную.
Все на своих местах. Недопитый кофе, скуренный бычок, окровавленное полотенце… Веревка.
Я наливаю себе какао, а вторую чашку ставлю под кран кофе-машины. Пока та размалывает зерна, я развязываю крепкий узел, сматываю веревку в клубок и убираю до следующего раза.
Наверное, я поторопился, и то самое «Пора» еще не наступило. Значит, есть смысл бороться.