Свой человек

NC-17
Завершён
5
Размер:
17 страниц, 6 645 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

***

Настройки
Февраль, 1804 год. — Смотри-ка, кровать застелили. — Думаешь, заселят кого? — Как знать. — Да наверняка. Иначе Агафья Михай-на ни в жизнь лишней перинки не даст. — Ага, сама на трёх спит и ещё двумя укрывается. Петька сказал, что у неё их целый шкап! — Да ну! Во карга мерзлячая! Ребята, сидевшие на спальных местах, были правы, и комнате совсем скоро появился чернявый, смурной мальчонка. При себе, помимо клыка волчьего на шее, и не было ничего. Он сел на застеленный тюфяк, приобнял руками ноги и положил голову на колени. Мальчики, не долго думая, подошли к нему, пытаясь его разговорить: — И как звать тебя? — спросил первый, плюхаясь на его койку. На это малец стал ещё угрюмее, ответив короткое: — Отстань, — аж голову поднимать не стал. — Да ну его. Он, наверное, как та кикимора, — прошептал на ухо первому второй, искоса глядя на новенького. — Ага. Пошли лучше Петьку поищем. Как ушёл хлеба просить, так его и нет. — Лишь бы всё один не смякосил, ух я тогда ему,... — ребята вышли из комнатки в коридор, прикрыв хлипенькую дверь. А мальчик остался один-одинёшенек. Что в небольшой комнатке с продуваемыми окнами, деревянным скрипучим полом и шестью маленькими кроватками, что во всём мире. Нет больше его горячо любимой бабушки - вчера отпели старушку. И тятенька его за ним не придёт — схоронили года два назад. А мать свою он и знать не знает, кто она есть и где обывает. Но будет говорить, что за ним придут. Спохватятся и придут. По ошибке здесь. Не должно его тут быть. Детскую душонку рвало на части, выть хотелось волком, да нельзя — вон какие бойкие есть. С ними нюни распускать не надобно, а то засмеют ещё. Как кикимору какую-то. И что это за кикимора вообще? Неуж-то страшная такая? В болото утащит? Нет, Олег-то никакая не кикимора! Вот ещё! У Олега не руки-крюки, и патлы не до пят. А воды он и вовсе боится. Сравнили! Краешком глаза мальчик замечает, как, после скрипа двери, в комнату заходит что-то чёрное, лохматое, идёт, по полу поскрипывая. Руки-крюки чернущие, и патлы длиннющие, спутанные. То ли домовой, то ли леший, ну чудище! Олег отрывает голову от колен и глядит неотрывно на сие чудо-юдо. Оно тоже зыркает, через спутанные потемневшие волосы, застыв на месте как вкопанное. Один сидит, второй стоит, а молчат оба. То ли оба напугались, то ли растерялись маленечко. — Серёжа, Олежа, ужинать пора, — нянечка робко в комнату заглянула, ахнула, увидев одного из детей в печной саже с ног до головы, и всплеснула руками, — Ой, батюшки, Серёжа! Опять извозился! Ох, увидит тебя Агафья Михайловна... — женщина взяла мальчика за руку и повела его к рукомойнику, — Олежа, беги пока к столу, скажи, что мы тоже подойдём скоро. Олег нехотя встал с кровати и поволочился ко всей ватаге и воспитательнице. Небольшая столовая вмещала в себя один прямоугольный деревянный стол и две шатающиеся лавки. Холодный воздух пропах щами. Олег уселся на свободное местечко. Когда Агафья Михайловна дочитала молитву, он, вместе с другими ребятами, пододвинул к себе судно и начал жадно есть. Супом назвать кушанье было сложно, ибо овощей маловато, а мяса и вовсе не положили. Кипяченная вода и только. У бабушки щи не такие были. Всегда густые, наваристые, с жирком, непременно с куском телятины. Знай помалкивай да за обе щёки запихивай — так вкусно было. А Олеже она, за красивые глазки, всегда кусок побольше вылавливала. Отец, когда живой ещё был, тогда смеялся, шутил, мол, куды она его накармливает, как поросёнка, не на убой же. И тогда вся изба разилась хохотом, надрывая животы, а после они все втроём трапезничали горячим супчиком с хлебом в прикуску. Так Олеженьку больше нигде не покормят. Да и Олеженькой не назовут, что уж там. Отец не поведает, как дед сказывал, как прадед его со шведами за земли наши воевал, как его в те времена послесмутные не погубили едва. Не возьмёт с собой на охоту, дабы тетерева показать. И совета не даст, как надо обидчика колотить. И бабушка не расскажет сказок да присказок про зверей лесных и нечисть всякую, что животинку да детишек непослушных со дворов утаскивает; не споет колыбельную; не поведёт на базар за пряничком, вылепленным в виде зверька какого-нибудь; не погладит темечко, в чело не поцелует мягко; не пожалеет, коль упал. Всё счастие из дома ушло ещё после смерти тяти. Как могла, старушка Олега выхаживала, из тоски вытягивала, да из самой все соки ушли. Зачахла, еле шаркала по дому, в постель слегла, посему нашла себе в услужение девку крестьянскую за плату маленькую. Так и стали жить: летом бабушка плела лапотки, зимой — валенки валяла; Олеженька на базар за матерьялами бегал, там же и пристраивал всё добро готовенькое; на служанке же вся работёнка по дому была да Олежкино воспитание. Так и жили, тяжко, но не голодали. Служанку ту мальчик знавал мало. Её Олежа аж на похоронах не видывал. Нет, она-то не оставила его. Верней, оставила, но не по своей воле, а по судьбе. Сказывала она, сложилось так, мол, есть те, кому право и власть от Бога даётся. Рождается в семье дворянской, зажиточной, вот и имеется у него всё, о чём и мечтать грешно. Есть, кто поменьше всего имеет, но не бедствует. А есть, как она, кто во грехе рождён и все муки заслужил и пройти чрез них должон, абы жизнь другую заслужить в раю. Вот и в радость ей прислуживать, но бабка его, мол, мягка шибко бывает с ней, могла бы иль обозвать как-нить, иль хлестануть разиню разок, хотя б за чашку разбитую иль молоко скисшее. Но нет, ни разу, всё "дитятко" да "голубушка". Олежа не понимал особо, чего хочет она, чтоб её лупили как Сидорову козу, вот и спросил на днях у бабушки. Та всё жаловалась на здоровье, но внучку ответила с охотой: — Это, Олеженька, то что сиротка она крестьянская, без роду и племени, вот и рассуждает так. Жизни хорошей не видывала, вот и добро ей, когда кулаком бьют, мол, господа так милость оказывают. Глупости всё. Она ж мне как дочурка родная стала, как я её, дурёху, прутом охаживать буду? — А мне она сказывала, что надо так. Неправильно, мол, ежели не хлестать, — разводил руками мальчик. — Всё правильно. Человек есть человек, будь то босяк аль Царь-Батюшка, перед Богом един. И сколько бы не было у тебя богатств, не помогут они тебе на свете том, коль сердцем чёрств, — бабушка погладила темечко малыша, разглаживая непослушные прядки, — По совести жить надобно, Олеженька. И относится ко всем, как к себе самому, как к равному себе. И помогать тому, кто сам себе не в силах. Аж ежели колышматить придётся за дело. — А за дело можно? — Можно, ежели дело стоящее. Тогда ты сам, живота своего не жалея, должон кровушку за него пролить... ... Опосля щей и умывания детишек уложили по постелям, погасив свечи, без сказок на сон грядущий. Их читали, коль ребятки вели себя хорошо, да пред самым сном надумали мальчики у Олега волчий клык стащить — уж больно баско на чужой шее смотрелся. Олежу это разозлило, вот и полез их лупить. Не вышло троих разом одолеть, повалили навничь, задали знатно. Да ещё и от Агафьи Михайловны опосля досталось — та слушать не желала ни про какие клыки, то и отхлестала вицами всех четверых. Олежа долго ворочался, оглядывая комнатку в лунном свете из окошка, уповая найти взором клык, кой так и не смог воротить при сшибке. Ещё и ветер противно выл за окном. Летом тепло будет, ан зимой хоть в валенках и тулупе спи, дабы не окочуриться. Мальчик не успел ещё свыкнуться, посему, осторожно приоткрыв хлипенькую дверь, побрёл к прихожей за одёжкой. Он аккуратно ступал по половицам, скрип за скрипом, дабы не разбудить никого. Проходя мимо кухонки, комнатки с печкой, на которой дремала воспитательница, причмокивая сухими губами, Олег заметил шевеление в запечье. Он остолбенел от страха, углядев в темноте два глаза, пялящиеся на него. — Чур меня! — выпалил мальчик громким шёпотом. — Я не чёрт тебе! — ответили ему таким же шёпотом с долью укора и обиды. Внятного ответа Олежа явно не ждал, посему опешил, всматриваясь в темень. Под храп старухи он пошлепал к печке, пригнувшись к ней. — Серёжа я! - надулся и забился в самый угол ребятёнок, — Иль, как те, кикиморой будешь кликать? Так вот про кого говорили мальчишки — про огненногорыжего мальца, который в печной саже извозюкался. За трапезой он сидел тише воды ниже травы, нехотя клевал щи, водил ложкой по бульону. В комнатке он укрылся толстой тряпкой, спрятался от клевящих его ребят в своём крошечном закутке. Тяжко было ему. И не юродивый, вроде бы, и не гневливый, а все над ним хохочут без конца. — Не буду, — помотал головой Олег, — Чего расселся тут на ночь глядя? — Печку весь день теплят, то и ночью у неё, как летом на солнышке. — Потому в печь мараться пополз? — Это нечаянно вышло! Веточки плохо горели. — А зачем же тебе их жечь? — Олежа уселся рядышком с Серёжей. — Ими малевать можно. Мне это Марфенька показала. Я тут уж всю стеночку изрисовал. — А со мной поделишься одной? — А на кой ляд тебе в темени она? Утром дам, коль не шутишь надо мною. — Отчего ж мне над тобою шутить? — А кто тебя ведает? Может, спелся уже с теми остолопами и дурить меня вздумал смеха ради. — Мне они тоже ни капельки не любы. Больно заносчивые. — Коль правду баешь — поделюсь, — Серёжа подвигается поближе, — Да и, это самое... У тебя тут отобрали то, что дорого тебе, — в тишине что-то прошуршало. — А? Откуда ты взял его? — едва не воскликнув громко в удивленьи, Олег, подставив длани под плоховидимую вещицу, почуял на них знакомый холодный клык на веревочке. — Я приметил, он был тебе шибко дорог. Я видывал, кто из них его прикарманил. Вот и утянул. Лупанули разок, вестимо, но пережить сумею, — посмеялся Серёжа, приподнимая разбитые уголки уст. Олег с возвращенья клыка, всего, что от дома родного осталось, разнежился совсем, в ручонках его сжал. И вот слёзы безудержно покатились по ланитам. Позорно стало, но сделать Олеженька ничего не мог, разве что разразиться тихим плачем, утирая краснеющие очи кулачками: — Бабушка..., — протянул он, дрожа, как осиновый лист, — Тятенька... Всё, что терзало сердце, океаном лилось наружу. Стыдоба окутала с головой. Что же решит Серёжа? Небось, рёвой обзовёт иль нюней. Но Серёжа не промолвил ни словечка. На потряхивающееся плечо опустилась чужая ладошка, едва сжимая. — Поплачь, поплачь, омой слезами душеньку, — мягко прошептал он, — Позднее легче будет. Только перенести всё надобно, иначе-то никак. — Дело говоришь, — шмыгая утирая нос, чрез время кивнул Олежа и надел клык на шею, — Спасибо тебе. А ты сам давно сюда попал? — Сколь себя помню, всё здесь жил. Маменька Марфонька сказывала, меня тётка сюда привела на времечко, когда я совсем махонький был. Чепуха всё! Была б у меня тётка, не покинула б..., — мальчик скрестил руки на груди и поник. — ... Мыслишь, что по своей воле она тебя оставила? — А кто ж ведает, — личико хмурится, мрачнеет. — Я тебе что скажу, — Олежа уложил ладошку на чужое плечико, похлопав, — Марфонька не стала б тебе голову зазря морочить. Не в силах тебя тётка к себе прибрать в сий день, так приберет опосля. Успеет. Коль право имеет, — он поднимается с пола, широко зевая, — А теперь пора в постель, а то Агафья Михай-на пробудится и покажет, где раки зимуют. — Пожалуй. Она мне уже задала денька два назад, аж спина ноет. Дети на цыпочках вернулись в комнатку, перед этим забрав тёплую одёжку. Лунный свет показывал очертания спящих неприятных лиц, но огненные пряди в нём смотрелись словно необычайное золото, о каком пишут в сказках. Уму не постяжимо, как смели они его прозвать "кикиморой"? Это ж самое настоящее сокровище, солнце, что прячется в запечье. *** Декабрь, 1805 год. — Ах, Волче, да ты только погляди, погляди же! Снег повалил! — рыжая голова, прилипшая носом и ладошками к окну в столовой, восторженно лыбилась, зыркая на летящие с неба крупные белые хлопья. — Айда во двор, Волче! И чего он друга своего порешил "Волче" кликать — и вовсе не знамо. То ль, что клык волчий носил; то ль фамилию его выведал; то ль, что уж шибко смурной был мальчик; иль вовсе, то ль, что выл он порой. Про мысль с вытьём думать стыдно было, ибо не должон его друг нюней мнить. Да не будет мнить, сам ведь при нём ревел от обиды, коль ребята обсмеют. За то те получали, что заслужили, но об этом Серому знать не важно. — Ага, а маменьке кто помогать будет? — бурчал Олежа, расставляя посвечники, ещё не заполненные воском, по подоконнику. — А мы у неё спросимся! Грех под таким снегопадом не позабавиться! — Серёжа схватил друга за рукав, потащив на кухонку. Нянечки там и в помине не было, приготовлением праздничных кушаний занималась Агафья Михайловна, зрелая женщина, но, по меркам тем, — уже старуха. Воспитательница чистила репку и пекла вкуснопахнущий хлеб. Едва заметила она мальчиков, так глянула на них сурово, отрываясь от дела. — Что пришли, чертята? — хмурилась Агафья Михайловна. — А... А где мамень- Марфа Кузьминична? — едва не оговорившись, несмело спросил мальчик, переминаясь с ноги на ногу, не отступая от друга ни на шаг. — Марфа Кузьминична на базар с мальчиками ток что ушла, за угощеньями к Сочельнику, — дала ответ она, обернувшись к печке, дабы открыть заслонку и проверить, допекся ли хлеб. — Как ушла? На базар?! — воскликнул Серёжа. Его глаза округлились от удивления и обиды, — А что ж нас не взяла? — Ведомо, что не взяла б. Вы ж, оболтусы, сызнова бардак устроите! Один птицу в клетке углядит да выть начнёт, мол, за что лесная животина взапрети томится. А второй же эту птицу воровать будет, ибо первый канючит, да из клетки выпустит, дабы та на все прилавки нагадила! Весь базар на уши поставят, а ответ держать Марфе Кузьминичне! Вот и запретила я ей, девке бесхребетной, вас, разбойников таких, с собой брать! — А надо было и дальше взирать, как она мучается?! — возмущается расхрабрившийся Серёжа, выпячивая грудь колесом, сжимая длани в кулачки. — А по твоему, богатырь, надобно прилавки громить да торговцев страшить? Пургу не неси, охламон, выдеру ведь, мало не покажется! —воспитательца поднялась, двумя огромными шагами подошла к мальчонке, кой один уж стоял почему-то, глянула на него сверху сниз, поставив руки в боки, — Подь на улицу, остудись, коль не хошь оплеуху получить. — Поди, поди, и я пойду... — воротившийся из ниоткуда Олежа потолкал друга к прихожей, растягивая лыбу, — Опять ты на рожон лезешь, Серый! Кто тебя просит ответ держать! — Да коль не отвечать, ноги об тебя вытирать будут! — сердился мальчик выуживая из рукава тулупа махалай, нахлобучил его на голову. — Будет тебе, Серый, будет тебе, — приговаривал другой, — Зато во двор не пустили, а сами отправили! — Ой, и правда ведь! — на веснушчатом, солнышком оцелованном, личике засияла улыбка, — Я ведь и сам не заметил! Так бы она нас ни в жизнь не пустила! Мальчики, сломя голову, бросились улицу, в сугробы, черпая в валенки комья снега. Зимой темнело скоро, не было и пяти, а солнце уж ушло. Пугаться должно бы, да снег в редких лучах поблескивает, словно звезды с неба падают, так что боязно не было совсем. Наоборот. Баско и сказочно. Минувшее Рождество не задалось: холода всю зиму мучали, дров для печки не хватало, всем скопом у печки сидели да молились, абы мороз никого не забрал да урожай был богат. А нынче и средства есть, и вьюга да пурга не страшат. Красота неземная вокруг. Знай с горочки катайся да снеговичков лепи. Иль в сугроб друга пихай. А после вслед за ним лети. Ангелов снежных выводи. Снежками метайся. Хохотом заливайся, коль маленький ещё. — Волче, а с руками что у тебя? — удивился Серёжа, когда, взяв в руки чужие длани, заметил на чужих пальцах красные следы от ожога, — Волче? — он нахмурился, насупился, набух, как птенец в гнёздышке, — Колись, что начудил. Олежа мялся да лыбился, но после выудил из тулупа неплохой, чуть примятый, кусьман хлеба, ещё тёплый, украденный прямо из печки, пока Агафья Михайловна с Серёжей собачилась. — ВОЛЧЕ, ТЕБЕ ЖЕ ПОПАДЁТ! — мальчик хлопал широко распахнутыми глазами. — Я подумал, ты бы рад был, коль я тебе б хлеб приволок, — опечалился Олег, не услышав слов благодарности, — Я ведь в прошлый год всего лишь пёрышко подарил, что от птички спасённой осталось. — Да что ты! Не надо было меня ради, не просил же я. Я ведь сам тебе тогда свои каракули на печке подарил! Да и пёрышко мне это всего дороже. Я его, как ты — клык свой, берегу, — Серёжа взял из рук булку, разломал её пополам, отдав половинку другу, — Ну, раз упёр, то надо б слопать, а то Агафья Михай-на заметит, так прилетит нам. Так запрут нас в комнате и не пустят на праздник! Иль Марфенька с ребятами вернётся — стыдно будет шибко пред ней. Мальчонки уселись на пороге и стали кушать. Мягкий горячий хлебушек мялся на губах, таял на языке, крошился на ворот тулупа. На трапезы всегда давали уже остывший, изредка — чёрствый. А тут — вкуснотища самая настоящая! Разделить её с другом — это ль не радость? Вдруг над головой послышался хлопот крыльев и протяжное громкое карканье. Белая птица пролетела на воспитательным домом, усевшись на калитку. — Волче, смотри! Это ж она! Она! — Серёжа пальцем указал на ворону, радостно лыбясь, — Нашла нас и вернулась! — Гляди-ка, Серый, помнит ведь. Смышленная птица! — ответил Олег, любуясь отпущенной животинкой. — Что, красавица наша? Хлеба хочется? На, лови! — отломав от своего куска немного, Серёжа кинул его птичке. Та чуть отлетела назад, но тут же бросилась на угощенье, забавно клевая. — Теперь я! — вслед за другом, Олежа бросил отломленный хлеб вороне, наблюдая, как баско она взлетала, садилась, припрыгивала на смешных тонких лапках к кушанью, каркала громко, протяжно, певуче. — Ай умница! Ай молодец! — Эх, жаль, в воспитательный дом взять её нельзя, — печально вздохнул мальчик, ласково погладив птичку по голове, когда та прискакала поближе. — Зачем же к нам? Мыслишь, своего дома не имеет? — вопросил друг, глянув на него. — Верно молвишь, есть и у неё семья. Семья. Маменька, тятенька, иль уже спутник верный да детки малые. — Откуда ж у неё семья? — он хмурился, подминая губки, — Кто ж из ворон к ней, белёхонькой, близко подлетит? — А чего не подлететь? — разводил руками Олежа, докармливая птице остатки ворованного хлеба, — Она вон у нас баская какая! — Вестимо, баская! Того только дурак не увидит! Только не в том соль, Волче, — Сергей опустил голову, — Она ведь не безобразная. Она непохожая. Оба замолкли, наблюдая за взлетающей к небу птичкой, уносящейся прочь, вдаль. — Люди непохожих опасаются, стороной обходят. — К чему ты, Серый? — не понимал Олежа. — Известно, к чему. Стал бы ты другом меня своим мнить, коль я б тебе клык твой не добыл? За печкой со мной б не сидел, обидчиков колотить не учил бы. Как они б обходил меня, коль сам не лупил бы. — Пургу несёшь, — расхохотался мальчик, лыбясь до ушей, — Ты ж посему его притащил, ибо ты — непохожий. Ты углядел, что клык — не безделушка какая, а мне дорогая вещь. Посему и дружбу нашу век хранить буду, ибо не осталось у меня никого, кто тебя ближе, — он положил руку на плечо, заглядывая в очи, — Да и кажется мне, сам я тоже чем-то непохожий. Такие ведь рядышком держаться должны. Вместе. Серёжа и сам заулыбался, как и друг его, положив длань на его плечико, повторяя за ним слово решительно: — Вместе. У забора стали мелькать шапки, слышаться голоса знакомые. Мальчики радостно соскочили с порога, понеслись к ограде, перегоняя друг друга. Марфенька вернулась! Марфа Кузьминична же, остановившись у калитки, пересчитала всех деток, что с ней на рынок шли, убедилась, что не забыла никого, и впустила их во двор. Детвора неслась в дом, тащила сласти, украшенья, завернутые подарки. Позади размеренно шагала сама нянечка, ведя за руку какого-то мальчика, лет тринадцати, кажется. — Маменька Марфонька, голубушка, что ж вы нас с собою не взяли! — бросился на девицу Серёжа, обнимая крепко, утыкаяясь лицом в её полушубок. — Маменька Марфенька, маменька Марфенька, кто это с вами? — спросил Олег удивлённо, поглядывая на ребёнка незнакомого, мнущегося за спиной женской. — А, это Игорёк, — представила няня отрока, — Он всего на пару деньков здесь, его заберут скорёхонько, как с курорта Крымского воротятся. Правда, Игорёк? — она обернула в сторону юноши, но тот не ответил, вжимая голову в плечи. Марфа вновь глянула на мальчиков, шепнув им: — Вы помягче с ним. Отца вчера потерял, вот и невесел так. Вестимо, побудь тут весёлым, коль горе такое, — покачала головой она, — И оставить одного его нельзя в минуту трудную. За ним глаз да глаз нужен, да времечка не хватает. Суета такая Рождественская, суета. Не управиться боюсь. В калитку зашёл почтальон. Заметив его, Марфа бросила краткое: — Вы уж помогите мне, Христом Богом прошу, — и метнулась почту принимать, оставив отрока с детьми. Он был высок, на голову длиньше, в шарфе, на нос и горло намотанном, ни слова не говорил. Видно, жизнь свою тяжёлую обдумывал. — Тебя Игорем звать, верно говорю? А я — Серёжа. А это — Олег, — мягко улыбнулся мальчик, представляя себя и своего друга, — Мы... — Серёжа, тебе письмо, — протянула Марфа Кузьминична мальчику письмо и убежала в дом, к торжеству готовиться да за детишками смотреть. — Письмо? Мне? — рыжик не поверил своих глазам, разглядывая красивый куверт, — Из Москвы! С печатью да фамилией моей. Неуж-то тётка пишет? Я думал, Марфенька сказки сказывает, а она и не врала! Дворянёнок я, выходит, Волче! Дворянёнок! — он уж было обрадовался, да припомнил, что не весело сейчас ему быть должно. — Серый, иди в дом, — взглянул Олег на него, — Потом расскажешь, что в письмице твоём. — Но как же... — Иди-иди, один управлюсь, — на то Сергей кивнул растерянно и внутрь ушёл, — Присядем? — предложил Олежа, осматривая отрока. И опустились на порог. Смолкли. Хлопья снеговые припорошили шапки и плечи. Мороз красил щёки в красный. Нос сопливился. За оградой слышен стук колёс по каменной дорожке, цокот копыт, хруст снега, ржание коней, свист хлыста да людская речь, будь то брань иль пенье звонкое. — Я ведь тоже батьки лишился, — завязывает тяжелый, вовсе не детский, разговор Олег, — Помер несколько годов назад. А потом и бабушка моя. И мыслил я, мол, не нужон боле никому, на всём белом свете один остался. А коль один остался, посему мне от всего мира скрыться надо. На его удивленье, отрок и вправду внимал словам, лившимся из уст ребёнка. — И сказывали мне, мол, поплачь, поплачь, омой слезами душеньку, — повторил Олег слово в слово, — Мол, позднее легче будет, только перенести всё надобно, иначе-то, мол, никак. Всё то верно, да совсем не то. Это ведь можно всё выть и выть, дабы вынести. Только не пережить одному сиротство в мире всём. Для того нужен человек. Свой человек нужен. И взглянул Игорь в глаза Олеговы, и не выглядел там ни задора былого, ни детской наивности. — У меня есть свой человек — Серый — мальчишка, коего я в дом отправил, — Олег мотнул головой в сторону двери, — И у него свой человек есть — тётка его. Вот вернётся за ним, увезёт в столицу да..., — он замялся, но, подняв голову, обратился к Игорю, — У тебя ведь тоже есть. Тебя ведь не чужой заберёт. Игорь, наконец, примял шарф рукой, открывая лицо. — Полицмейстер Петроградский, друг тятьки покойного, — процедил отрок, стиснув зубы. — Друг семьи, не чужой, стало быть. Коль крепка была дружба, то заберут. Но ведомо мне, нужон ты им. Сердцем чую, — Олежа заулыбался, похлопав Игоря по плечу легонько. Тот вздохнул тяжко да кивнул: — Легче стало, пожалуй. — Вот и славно. Пошли-ка в дом! Негоже Рождество здесь справлять, — мальчики поднялись с порога, оттряхнули с себя свежий снег да вошли за порог. У прихожей по стене осела Марфенька, вся дрожала и губы кусала. Глаза на мокром месте, в ладони — куверт измятый. Приметила мальчишек, к ним рванула, обнимая крепко, дыханье своё успокаивая. Не ведали Игорёк с Олежей, случилось ль что за то время, пока не было их. Ни про мир внешний, ни про Аустерлиц слыхом не слыхивали, да и нянечка не мыслила их в то просвещать. В лоб обоих поцеловала, отправила к печке, одежонку сушить да греться. Негоже в праздники болеть будет. Опосля проводов Игоря, что с полицмейстером Прокопенко и его женушкой уехал, Серёжа восторженно поведает Олегу, что тётка его в письме сказывала, не внимая, отчего так невесел теперь друг его. *** Март, 1807 год. — Серый, гляди-ка! Одуванчики расцвели! — подозвал к себе друга Олежа, садясь на корточки возле оттаявшего пригорка, кой не успели облюбовать другие дети. — Ух ты! И правда! — подбежавший мальчик восхищенно любовался распускавшимися жёлтыми цветочками, приоткрыв рот, — Прелесть какая, Волче! — Агась! Мы можем подарить их Марфоньке. — Ой, и вправду ведь! Сделаем ей венок! — Серёжа, вместе с другом, начал торопливо срывать одуваны, собирая из них подарок. Через несколько мгновений дети уже бежали назад, к воспитательному дому, когда заметили у дворика карету. Аж рты разинули, ибо карет не видывали раньше. Стало быть, кто деловой гостит. Аж не стягивая валенки, они тихонечко заходят внутрь, останавливаются у стеночки, едва заслышав гласы старших: — Да боле надо мне замуж за него идти! — нянечка наворачивала круги у печки, — Он же трухлявый старик! Да он мне в отцы годится! — Дурёхой не будь, Марфа! — кряхтела Агафья Михайловна, — Часто тебе, непутёвой, генералы жалуют? Радоваться должна, что хорошенькой уродилась! — Да мы виделись раз от силы, а он уже свататься прискакал! — Ну, мужчина с серьёзными намерениями, что ж тут дурного? — Да он мне противен! — Марфенька мечется в бессилии, еле сдерживая рыдания. — А жить ты на что будешь? На своё жалованье в рубль? А мамку свою и детишек её ты на на этот рублик прокормишь? Иль их отец твой прокормит, кой голову на Аустерлице сложил? — Марфа затихла, а старушка продолжила, — Посему кончай нюни распускать и возвращайся в столовую, коль не хошь в горе безутешном век доживать — старой девой в людях да "маменькой" средь сироток слыть. Мальчики замерли на месте, как в коридор вышли нянька и воспитательница. Женщины тут же заметили подслушивающих. — А вы чего уши развесили? Вон на улицу, ироды! — Агафья Михайловна выпроводила детей за порог. — Агафья Михай-на, но... — Любопытной Варваре на базаре нос оторвали! — старуха загродила собой дверь, не пуская мальчиков внутрь. — Вон, обормоты! Дабы не получить оплеуху, Олежа с Серёжей послушались, усевшись на скамье у ограды. — Это что же получается, Волче? Маменьку Марфоньку увезут? — уповая на чудо, Серёженька глядел в очи Олега, вцепившись в его плечи, — Быть такого не может, так ведь? Так ведь? Олежа же, через плечо друга, заметил, как дверь отворилась, указал на покидающую воспитательный дом девушку, старого генерала и его прислугу, приехавших с ним. Только не ожидал мальчонка, что товарищ его тут же сорвётся, спрыгнет со скамьи, бросится в ноги растерявшейся Марфы, марая порты. — Маменька, голубушка, на кой Вы нас покидаете? — он вцепился в её подол тонкими пальчиками, лепетая слёзно, — Одумайтесь, матушка, милая! Ради Бога, не уезжайте только! Девица наклонилась к мальцу, вытирая солёные капельки с щёк, и произнесла полушепотом: — Серёженька, миленький мой, — она попыталась сдержать улыбку на своём личике, но в очах виднелось безграничное отчаяние, — Счастье для меня было видеть радость твою. Сердце кровью обливается от мысли оставить тебя. Но есть то, что долгом кличется. Долг надобно исполнять. Хочется тебе того али нет..., — она поцеловала мальчугана в лоб, упросив отпустить её платьице, взяла под руку генерала и направилась вместе с его прислугой в карету. — Ну и чаво ты тут устроил, бестолочь? Получишь по первое число, как гости уедут, — негромко процедила воспитательница, наклонившись к мальчику, и уплела провожать гостей. Сидя на коленях на грязной дорожке, Серёжа знать не знал, как быть ему теперь, на кого его оставили. Бросили, словно щенка. Завыл он безутешно, закрыл личико дланями. — Пошли-ка, Серый, — Олег подал ему руку, помогая подняться, — Надо б тебе порты оттереть, а то ещё за них влетит. И ушли в дом. Венок из одуванчиков так и остался тлеть на лавке. *** Июнь, 1812 год. — Волче, представляешь, пришло всё-таки приглашение в пансион столичный! — отрок радостно, можно сказать, скакал по коридорчику, скрипя половичками, помахивая заветным письмецом, — Я-то думал, тётка всё зубы мне заговаривает, ан нет! И впрям из господ! Из Разумовских я! Не это ль счастье! Тот молча наблюдал за воодушевленным другом и лыбился. Редко можно было видывать его таким, не в печали, не в тоске. А ведь надобно сказать... — Слушай, а ведь ты со мной можешь уехать! Ты не дворянин, вестимо, но имя-то у тебя дворянское, знатное. Крестьяне таких не носят, да и тётка-то и тебя пристроит мигом, моргнуть не успеешь! — Серый, я на войну отечественную еду, — как отрезал Волков. Язык у человека мал, а сколько жизней он сломал. — Что? — письмо вылетело из рук, Сергей опустился на постель, не сводя очей своих с друга, — Брешешь же. — Так провалиться мне на месте, раз брешу. — Волч, не дури! Куда тебе? Шестнадцать только стукнуло, а ты уж в бой рвёшься? Кровь младая забурлила?! — Сам ведаешь, французы подступают, помощь любая надобна! — У тебя за плечами ни опыта, ни навыков, какая услуга от тебя там?! — Сергей соскочил с кровати, вцепляясь в плечи друга, потряхивая его, — Щитом от ядер будешь? Иль заточкой для штыка? Мишенью для ружей? — Ежели надобно, то стану. А коль все так глаголили бы, кто б тогда страну защищал? Силы на исходе уж, младой крови надо. — Да ты её и прольёшь! А мне? Мне-то как без тебя быть? — пальцы впились в косточки, губы задрожали, из глаза покатилась злосчастная капелька, — У меня ж никого, окромя тебя, не осталось, дурень! Аж тётка та зажиточная мне чужая: пришла из ниоткуда, а надобно ей будет — сгинет неведомо куда. И останусь я один-одинёшенек на всём свете белом. Сжалься надо мной, Волче! Олег рывком поднялся с постели, прижал к себе рыдающего друга за плечи, мягко уткнувшись в его пламенные власа, легонечко похлопал дланью по спинке. — Друг мой сердечный, я бы рад был остаться и тебя не покидать во веки веков. Только проку от меня тут не будет, пока родину нашу француз грызёт. Время не то, чтоб живот свой беречь, коль помощь требуется, — он жмется устами к челу, убирает пряди с него за уши, гладит помокревшие ланиты, — Клянусь тебе, хоть на крови, я вернусь. Непременно вернусь. Только ты береги себя. В обиду не давай свою головушку. Сергей хотел безмолвно ластиться к мягким родным рукам. Но слепая горечь накрыла с головой рассудок, дав волю чувствам. И он оттолкнул его. Оттолкнул своего человека. И убежал прочь, дабы не видеть его боле. Кто ведает, когда они свидятся снова и свидятся ль вообще. *** Сентябрь, 1812 год. Верно сложат через двадцать пять годов: не видать людям таких сражений, как битва у села Бородино. Кучи бесхозных тел людей и лошадей, нашпигованных картечью, насаженных на штыки, разрубленных саблями, размазанных ядрами. Неподходящее зрелище для без пяти минут мальчонки. Но Олеженька здесь, в самой гуще, средь трупов товарищей из его 1-ого петербургского волонтёрного казачьего полка, прозванного "Смертоносным". Те, кто должны были нести смерть неприятелю, сами приняли её, застыли навеки в гримасах ужаса. А пару дней назад только шли на поле, разглядывая чистое небо, без грязи иль изъяна. Старшие пили вино и горланили песни о любимой, ждущей в родном домишке, иль родине. Были и помладше, совсем мальчишки лет тринадцати, ратники их кликали ласково "дитятками". Полк был словно на две части поделен. Одни весёлые, смехом заливающиеся, всё француза кулаком угостить обещающие — добровольцы: дворяне, чиновники, мещане, купцы да студенты юные. Средь них и Олежа был, боя незнавший. Другие были хмурнее тучи, темнее ночи — ратники, не одну схватку прошедшие. Олежа всё расспрашивал у них, как быть, буде враг на глаза попадётся, в трёх шагах. Все, как один, отвечали: — Хватай ружьё да первым бей. Так и сделал он, когда увидел пред собой неприятеля — вколол штык в живот со всего маху. Кивер свалился с наклонившейся головы, за ним показалось детское лицо. Одногодка, может, и вовсе младше, выронил оружие, впился ногтями в ружьё, глядя чрез глаза прямо в душу Олега, пытаясь вынуть лезвие из тела, но пошатнулся и стал падать навзничь. Олег, выпустив из рук вооружение, подхватил мальчугана, скрывшись за флешью у разбитой пушки. Он плакал, прижимал рану рукой, дрожал, как лист на ветру. Ужас пожирал ещё не столь большое сердце, колотящееся как бешеное. Бесконечный оглушающий шум резал уши. На кой он здесь? На кой?... Безымянный француз, глотнув воздух в последний раз, уставился на душегуба своего стеклянными неживыми глазёнками и, уронив руки на земь, застыл навечно. Олег неторопливо прикрыл его очи веждами, укладывая на травушку, кровью залитую. Всюду земля нечистой была, выкорчеванной да опороченной. Сил не было ни на неё, ни на туши безжизненные глядеть, в коих Олег товарищей боевых узнавал. Были средь них дворяни да чиновники, купцы да мещане, аж студенты младые. Только ратников не видно было. Ратники не мешкали, не страшились. Вперёд шагали, ружьями стреляли да штыками кололи. Ни толики испуга в глазу, ни капли раскаяния. Они — те, кто оправдывали звание полка, ибо последний же враг, который истребится — то сама смерть. И поднялся с земли отрок, и направился из укрытия за оружием своим. Коль гложет страх — умри, коль преступил, так бейся до конца, до вздоха последнего. В метрах двадцати разорвалась картечь. Олег повалился на земь, сверху его примял другой вояка, простреленный дробью. По виску прокатился алый ручеек, сползающий по щеке к подбородку. Голова упорно склонялась к земле. И не было биться силёнок. И сердце всё бушевало, а душа просила тишины, умоляла воротиться, тянула туда, где покой необъятный, да уж не было выполнимо. Покой. Где же был покой безмятежный? В доме отцовском. Нет пути туда боле. Лишь коль смилуется Отец Небесный да там опосля гибели оставит. В воспоминаньях светлых. Где и лелеют его, и балуют. Где ни сиротства, ни обидчиков днём с огнём не сыскать. Где нет выстрелов и взрывов, поднимающегося клубами противного дыма серого. Где нет Серого... Серый. Серёжа. Серёженька. Всё на нём завязано. Всё, что в жизни мирской осталось. Воспитательный дом, Марфенька, мазюки за печкой, ёлка рождественская, белоснежная ворона венок из одуванчиков. Глаза небесные, Богом посланные. Пряди огненные, дьяволом дарёные. Клялся же возратиться, клялся... Пальцы судорожно полезли под одеяние, нащупывая за пазухой разметавшиеся в пыль остатки минувшего — родного дома. Закупоренный куверт с посланием, выведенным гусинным пёрышком чернилами, буковка за буковкой: "Дорогой мой, Пишу тебе изъ московского университетского благородного пансиона. Поговариваютъ, Наполеонъ ужъ на Москву идётъ. Тётка вся на взводе. Последний разъ приезжала, такъ сколъ талдычила, молъ, пора езжатъ прочъ изъ столицы. Какъ ты тамъ, сердечный мой? Сколъ ужъ мы не виделисъ, будто сотня летовъ пролетела. Я весъ умъ свой въ учение вкладываю нещадно. Итальянский у меня идётъ на ура, и съ французскимъ дружу охотно. Только мадамъ, историю преподающая, покоя не даётъ. Решилъ я, по глупости своей, вступитъ съ ней въ обсуждение одного неоднозначного события, такъ она мне задала! Предъ всемъ классомъ журила, словно я глупость какую сморозилъ. Стыдоба да и только! Вотъ и выступай предъ всеми после того. А такъ мастера меня хвалятъ, языковеды и вовсе дифирамбы поютъ, аж в краску вгоняютъ. Ещё я облюбовалъ пансионскую библиотеку. Сколъ трудовъ тамъ, сколъ трудовъ... Все деятели, воспеватели науки въ комнатномъ храме уместилисъ. Чудеса да и только! Ты хотъ весточку дай какую. Сердце кровью обливается отъ мысли одной, что не свидимся боле. Черти, гады всякие мерещатся. Нутромъ чую, неладное случится, пустъ и на доброе уповаю. Ты берегисъ только, Христомъ Богомъ прошу! Воротисъ обратно поскорее! О другомъ и не желаю. Твой Серый" Олег не ведал, что в строках тех было, но знал — не стал бы он послание отправлять, коль обиду держал. Само письмецо, отданное за пару часов до наступления французов, грело знобившее тело лучше печки зимой. Вежды невольно липли на тёмные, глубокие очи. Не вернётся Олежа с поля Бородинского. Не вернётся. *** 1816 год. Сколь крови было пролито, сколь земли было перетоптано за последние годы. За войной Отечественной Заграничные походы последовали. Видели офицеры за границей, как проживали страны послереволюционные. Восторгались особенно Рафаэлем Риего — испанским лидером восставшим. Смог он одним выстрелом двух зайцев: и конституцию по требованию восстановить, и короля испанского пощадить. И задумались тогда офицеры: а не пора ли нам к тому стремиться? Не пора ли дать России конституцию? Сей идеей и загорелся молодой студент, Сергей Разумовский, сиротка, ставший дворянином. Прилежный ученик, гордость семьи, вступил в тайное сообщество, названное "Союзом Спасения", сдружился с лидерами его, найдя их своими, близкими по духу и мыслям. Осуждали там они и коррупцию, и жестокое обращение с солдатами, героями слывшими. Всё стремились к улучшению жизни крестьян, дать им дорогу к знаниям, к правам равным, дабы все, от мала до велика, от крестьянина крепостного до императора, равны были не сколь пред Богом, сколь пред законом. Да пошли у них разногласия: кто царя убить хотел, кто — пощадить. Так союз и распался. Да только то лишь начало было, знал то Сергей. Раз разгорелась щепка, жди и кострища. Выжечь надо всю ту погань, что на местах своих по родству, по сословию сидела. Всех клопов до единого передавить. И покуда не случится того, нет жизни народу. Порешил Сергей так для себя, мол, нет больше жизни его собственной. Лишь для службы людям простым он пригоден, ибо кончилась жизнь его мирская, когда от Олежи ни ответа ни пришло, ни весточки. Пал друг его в бою у села Бородино. Похоронен в могиле братской. С ним и Сережа бы лёг рядом, распластался на земле разверченной и уснул бы сном вечным, ибо не жизнь то. Как сквозь землю провалилась Марфонька, ничего не известно о ней. Померла старушка Агафья Михайловна. Погорел дом воспитательный, на его месте игорный дом выстроили. А там и тётка от чахотки загнулась, всё наследство племяннику, единственному родственничку, оставив. Вот и нет боле ничего родного. Везде чужой. Нет места ему, вороне белой, средь дворян, властью, богатством пышущих. И крестьяне его не примут — из господ ведь. Сколь ни бери их на службу лёгкую за деньги большие, сколь ни жертвуй просто так — всё лоб расшибают, лишь бы "долг вернуть". Так и бродил он, неприкаянный, по переулкам да закаулкам, себя ища днём при свете фонаря. И в обществе тайном себя нашёл, в числе спасителей России, родины любимой, от властителей злых задыхающейся. И все то видят, все то ведают, да не делают. А Сергей сделает. Общество сделает. И хорошо всем будет тогда. Непременно будет. *** 1821 год. — Не нужно, я сам отворю! — Сергей мягко отсылает служанок прочь, едва слышит стук в дверь, нежданного гостя встречает с удивлением, — День добрый, что привело Вас к нам-с? — Здравствуйте. Мне нужен Сергей Разумовский — Вы ли это-с? — на пороге стоял городовой, поправляя фуражку и уж шибко знакомый шарф. — Игорь Гром! Я знаю Вас! О Вас весь Петроград твердит! — Разумовский радостно пожал жандарму руку, пуская в поместье, — Я восхищаюсь Вами, правда! Вы ведь, будучи простым городовым, смогли достичь таких успехов! Хотите чаю? — не дождавшись и утвердительного кивка, Разумовский сам спешил подать гостю угощенье, —Право, Вы могли бы встать на место нашего полицмейстера. Он хорошо, бесспорно, да только стар уже. — Ну что Вы, что Вы, — смутился блюститель закона, — Позволить себе сместить своего, пусть и не родного, но отца? В голову прийти не могло! — фарфоровой чайничек, стоивший, возможно, целое состояние, полетел на пол прямиком из рук дворянина, раскрывшего рот от удивленья, — И не стоит фамильярности, можно по-старому — "Игорёк". — Ты ли это?! — опешил Сергей, вглядываясь в человека, коего не видел уж пятнадцать лет, — Быть не может! Клянусь, я и не признал вовсе — богатым будешь! — обрадовался Разумовский, приветствуя Игоря уж не как гостя, а как родного, друга старого, будто они ни один год бок о бок прожили. — Ну будет, будет, — рассмеялся Игорёк, размякая от встречи чрез года, но вновь приобретая серьёзное выражение лица, — Не лясы точить я пришёл. Предупредить. Полиции известно про планы общества вашего. Сергей застыл как вкопанный. Всё ведомо? Что будет-то теперь, что будет? Их наверняка завтра же всех арестуют да казнят без суда и следствия. Повесят на одной верёвке, в Неве утопят, из пушек расстреляют иль что похуже. Голова гудела, ноги подкашивались. Дворянин опустился на кресло, закрывая лицо рукой. — Схватить нас думают? — Думают и будут думать, покуда вы не отставите мысли заговорческие да существование не прекратите, — Гром сел в кресло напротив Разумовского, — Для них вы — цареубийцы и предатели. — Вздор! Мы ведь даже царя губить не хотим, коль нужды не будет. — А коль будет? — Выслушать он нас должен да требования принять. Тогда жизнь ему сохраним. — Правду ль у нас говорят, что вы хотите? — Уж не знаю, правду иль нет, — Сергей поднимается с кресла, размахивая руками, шагая по широкому залу, в коем всё теснее и теснее становилось с каждым словом той беседы, — Правосудия мы хотим. Дабы все равны были, право имели, не страдали зазря. Те, кто власть имел, имел её только коль заслужил, а не коль барчонком родился. Офицеры, кои в походах заграничных были сказывали, как на Западе всё было устроено. И у нас так будет. Лучше даже! Только б волю дали. Разумовский остановился, глядя прямо в глаза городового, пронзительно, с мольбой: — Жизни мне нет, пока народ простой страдает. Вместе с ним умираю. Для него только и хожу по земле бренной. Игорь притих. Спросил аккуратно: — Что с Оле-...? — можно было не продолжать: покатившиеся из глаз слёзы ответили за дворянина, упавшего на колени. Он закрыл лицо руками и зарыдал, завыл протяжно и безутешно от горя. Подумать только: он ведь так и не плакал. Ни разу за все года. А тут будто океан весь, что накопился, вылился наружу нескончаемым потоком боли, выворачивая изнутри, выжимая досуха. Будто Сергей Разумовский, сиротка, ставший дворянином, прилежный ученик, гордость семьи, вспомнил, как жил он все годы до взросления. Вспомнил, чего... Нет. Кого рядом с ним не хватает. Своего человека. И вот он снова Серёжа. Серёжа, весь в веснушках, солнцем оцелованный, вечно измазанный сажей, любящий отстоять своё против старших и заиграться во дворе. Маленький, беззащитный Серёжа, что остался там в воспитательном доме, коего больше нет. Что вернулся на миг, дабы проститься с минувшими днями, просить прощения за то, что так и не смог проститься с Волче должным образом, оставил одного пред тем боем страшным, кровопролитным. Жандарм покинул поместье. Он знает, восстание неминуемо. Не остановится тот, кому терять боле нечего, у кого ничегошеньки не осталось, даже — человека. Своего человека.
Примечания:
5 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (1)