Алый яхонт

R
Завершён
60
Фэндом:
Размер:
20 страниц, 8 837 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
60 Нравится 4 Отзывы 11 В сборник

Перед пиршеством

Настройки
Примечания:
      Нива просыпается до рассвета от стука в дверь, пока остальные в его доме ещё спали. Стук по древесине кроткий, тихий, но частый, словно плаксивый ливень ласкает крышу. И настойчивый, словно заблудший неприкаянный дух стучится предвестить. А в этот невидимый час, на стыке тьмы и света, редкая весточка была бы благой и редкий гость был бы желанным.       Зевая, Нива упрямо плетётся к двери, хоть и ёжится от утреннего холода. Холодок проходит по плечам, спускается ниже, как будто железные пальцы щипят спину, затёкшие ноги едва слушаются после преждевременно прерванного сна. Каждое новое «тук-тук», казалось, облачалось для Нивы новой пульсацией в тяжёлой спросонья голове, вонзалось гвоздиками в подкорку черепа, подобно биению умирающего израненного сердца.       С зябким ветерком скрипучая дверь открывается. В туманной предрассветной дымке в росистой траве видна кроткая фигура в одеждах бледных, как смерть, и в шали, будто сама грозовая ночь.       Нива сразу узнаёт Кабукимоно.       Он улыбается и крепко-крепко сжимает руки замочком у груди. Что-то держит. Терпеливо выждав маленькую тишину, он задвигал ладонями с той аккуратностью, с которой бы держал чашу, наполненную водой до краёв. Затем подносит к Ниве обе руки и раскрывает их, обнажая на уже разомкнутых белых ладонях нечто неестественно вывернутое, взъерошенное и румяное. Не может разглядеть. Это неестественное месиво в его ладонях было преподнесено как бы драгоценным даром.       Нива ленно приглядывается и склоняется ближе разглядеть, но только чтобы через пару секунд, как только глаза сфокусировались, отпрянуть от отвращения. В ноздри ударил запах железа. В руках у Кабукимоно была мёртвая птичка, зяблик со сломанной шеей, покрытый крапинками крови, с развёрнутыми поломанными крыльями, что более никогда не взмоют к небу. Потревоженные перья смотрели в разные стороны, взъерошенные, кое-где выдернутые. Падаль, как поломанная игрушка, попавшая к ребёнку-хулигану, не могла бы более согреться даже от рук своего убийцы, подобно тому, как снежинка не согрелась бы в инеевых зарослях.       А Кабукимоно, пронёсший к Ниве кусок мертвечины, улыбается. Тогда его лицо в тени раннего мрака, при луне, кажется совсем округло детским, но умиротворённая радость в глазах была серьёзной, хоть и блики в них — искры хлада. На приподнятых щеках — несколько бледных крапинок крови, будто несуществующие веснушки, запятнавшие это лицо без изъяна. И, что на самом деле вглядывающегося Ниву досадовало больше всего, ничто в Кабукимоно не дрогнуло. Он держал этот едва ли остывший трупик, будто бы принёс из лесу редкий цветочек или будто бы добрался до шахт Ясиори и случайно нашёл невиданный самоцвет. Как гордость, награду… Подарок, да. Он, видимо, чудак, серьёзно решил, что неплохо было бы повторить за кошками, что иногда приносят к порогу умерщвлённую полёвку. И как бы ни был Кабукимоно восторжен со своей находкой, Нива видел перед собой только лишь трагедию оборванной невинной жизни, и без того зыбкой.       Кабукимоно как-то раз видел, как охотники поймали несколько упитанных селезней, а к вечеру на Татаре был шумный ужин в честь какого-то праздника. Нива тогда смеялся со всеми да хвалил уток, спящих в блестящих от жира тарелках. Сейчас же поданная птица ему вовсе вдруг не нравилась. «Я что-то сделал не так?..» Нива вдруг выглядел расстроенным, даже суровым. Это заставило расстроиться тоже, и, как бы стесняясь, безмолвно разгневаться на собственную неловкость. Кабукимоно опускает руки, снова складывает ладони, скрывая погибшего зяблика в переплёте пальцев, и отводит взгляд, стыдясь.       Потемневший взгляд Нивы задерживается ещё на пару секунд дольше, скользит по запачканным рукам, по угасающей улыбке его непутёвого знакомого. Эти крапинки потемневшей крови вызывали отвращение. Наконец взгляд Нивы цепляется за блеск золотого пёрышка на груди, перед тем, как он со вздохом закрывает дверь перед Кабукимоно, оставляя его одного с мёртвой птицей. Выпавшие из оперения перья тоже казались чуть позолоченными, даже если то золото уже не блестело и умело трепетать на ветру. Носящий все эти перья вешает нос, склоняясь к сомкнутым ладоням, пока плечи немного дрожат, далеко не от морозца. Отсутствие ответа и закрытая дверь оставили какой-то особый, невыносимо горький привкус этим утром.       Столько времени спустя, он, уже нашедший своё истинное имя в Фатуи, будет только иронически смеяться, вспоминая об этой нелепой истории…

****

      Тем же зябким утром он убежал ближе к воде. Кабукимоно копал рыхлую землю у побережья толстой мшистой палкой, соскабливая сырой дёрн, пробираясь через паутинку корневищ и через мелкие булыжники. С каждой секундой его лицо всё серьёзнее и мрачнее, пока с моря дует промозглый ветер, а с горы стелется белая пелена. Лунка для птицы была готова, и замерзающее тельце скоро покатилось в холодную ямку, как в новое гнездо. Почти скучая, Кабукимоно той же палкой предаёт земле пичужку и всё думает о том нечитаемом выражении лица Нивы.       Укрывая зяблика одеялом из мёртвой травы, грязи, песка и серой крошки, Кабукимоно собирался уже уходить, никак не в силах избавиться от ужасного чувства тоски, заставляющего хмурить брови, щурить глаза и теребить края широких рукавов, а печами тянутся всё ниже и ниже, почти загибаясь. Юная душа не может понять причину такого чувства, посещающего его не впервой. Его сковывает и обнимает чувство зависти к ещё спящим в ранний час людям, к закрытым мидиям в ракушках на берегу, к редким светлякам, к ящеркам на тёплых камнях, и вдруг даже к этой зарытой в свежей земле птице — им-то точно не о чем переживать, казалось бы, также, без повода.       Закончив, тот бросает палку и прикусывает язык. Если бы тот мог замёрзнуть — замёрз. Если бы мог дышать — задохнулся. Хотел бы спать — уснул. Лечь бы тут рядом, пока звук моря неумолимо касается ушей, пока взбитые волны чешут серебряный песок, а тонкие деревья, голубые в темноте, иногда покачиваются, словно в страхе. Внезапно подумалось, что ничто в мире не изменилось с момента такой крошечной смерти и не изменится ничего впредь, а через пару часов снова встанет солнце и, в круговороте, природа потечёт дальше, ленно шевелясь по своему закону, пока такие золотые птицы гниют в земле. Что зяблик, что кто-нибудь ещё, что он сам. Было ли оно всё ложным или нет, но эти мысли занозой внутри ощущались худшей тяжестью. Удушающей. Даже более тяжкой, чем помогать таскать в руках железо от кузниц к горну, к складам и обратно, идя с грузом по лестницам да размытым дорожкам, а потом слушать жалобы на нерасторопность.       Только вздумалось тому действительно бы приложиться к земле, укрыться в высокой траве, утонув в безлюдном ладе, ожидая пока работа на острове не закипит вновь, как с другого берега он слышит чужую поступь, не скрывающую себя. И глядит в сторону шума, возникшего, вопреки часу, засветло.       Незнакомец одним своим присутствием отчего-то выдавал в себе нездешнего. Сразу. Нельзя сказать, чем именно. То ли другим кроем одежды, то ли огненными, как сердцевина фейерверков, волосами… Здесь редко бывают чужие. Территория вокруг горна представляла мало интереса для тех, кто приезжал в другие страны только лишь ради сувенира и хороших впечатлений — большинство иноземцев никогда не выберется за пределы первого, главного острова и пышного города, остальное для них — земли дикие, далёкие и опасные, лишённые яркого шарма Наруками и Рито. Добравшись до столицы, многие уже поспешат обратно. Если это кто-то, кого Кабукимоно не запомнил ранее, то вряд ли любой незнакомец будет просто мимо проходящим.       Не успевая понять, как правильно реагировать на него, Кабукимоно уже видит, что сам давно как замечен. Незнакомец откидывает назад красный шарф, бросает взгляд, и вдруг его задумчивое лицо озарилось широкой улыбкой и кошачьим прищуром глаз:       — Здравствуй, товарищ!       Акцент даже не как у всех многочисленных партнёров из Фонтейна и из Ли Юэ: его голос твёрдый, но звонкий, как лязг битого об стенку стакана.       Он оглядывает его, оберегая молчание в изумлении. Обычно он сразу же говорит Кацураги, Ниве или кому-то ещё о чём-то непонятном. Нагамаса часто чем-то занят, и он общался Киндзиро или Нодзому — те, были рады чем-то помочь, даже если не знали о важности пера и о его «тайне». Можно ли собрать те ягоды, нужна ли та руда для выплавки, о чём говорят кузнецы в перерывах, нужно ли догонять шустрых белок в лесу и когда зреют фиалковые дыни… И о ком-то непонятном тоже непременно бежал бы расспрашивать. Татара, не то как семья, не то как одна большая деревня, знала почти всех своих обитателей поимённо и в лицо, оттого каждый новый на этой земле либо почтенный, уже известный гость, иностранный коллега, либо--…       — Я всего лишь простой путник. Забрёл сюда в своём путешествии. Тут так красиво, пока людей нет, кажется, даже если закричать во весь голос, то крик лишь утонет в тёмном тумане…       Праздная беседа от кого-то ещё более странного, чем он.       В обычной бы ситуации стоило развернуться и не возвращаться к досужим жалким попыткам разговориться с кем-либо. Кабукимоно оглядывает незнакомца ещё раз. Уверенная стойка, алый я’хонт в серьге, одежда теплее и толще, чем у живущих тут. А ещё заморская шашка молодого человека не до конца была в ножнах, будто бы та недавно была в деле. Почему-то эта деталь не испугала, а, наоборот, заинтересовала, очаровала. Хотя для чего бы далёкому путнику обнажать тут лезвие? Хотелось наоборот протянуть руки, невежливо взяться за эту рукоять и посмотреть, из какого теста чужие ножи, какой формы, крепче ли они местной нефритовой стали…       — Вы никакой не «простой путник». Верно? — он качает головой, делая смелое заявление, опровергая, но в его потемневших глазах нет никакого волнения.       «Путник» склоняет голову вбок, с любопытством ожидая чуть более подробных объяснений.       — У вас перчатки в каплях крови, — он продолжает, проговаривает это, на самом деле, с безразличием к тревожному знаку, только кивает вниз, к одному из боков собеседника, опуская взгляд к этим его рукам.       Тот неловко оглядывает ладони. И правда, едва заметные багровые капли, не ушедшие от исключительно внимательного взгляда молодого человека. Вместо того, чтобы насторожиться и испугаться, будто пойманному с поличным преступнику, собираться бежать или вновь обнажить шашку, незнакомый путник фыркнул с гостеприимной усмешкой, щурится как от солнца, а затем указывает запачканной перчаткой, одним лёгким жестом, на самого собеседника.       — А у тебя рукава. И на щеках есть немного.

****

      Кабукимоно много раз сбегал в свободные часы и знал — на окраинах мрачного острова почти всегда получалось найти человека, сказавшего звать его Тартальей. Как будто таинственный и коварный ёкай, который всегда будет стоять где-нибудь на пути, у перекрёстков, или будет мерещиться в отражениях зеркал. И если даже такие ёкаи и сулили несчастье, то отчего-то Кабукимоно переставал сопротивляться такому «злу». Он начинал доверять, а беседы приносили странную теплоту, схожую с той, что некогда проявил к нему сам Хисахидэ, пока ближайший к нему…       Тарталью не пугала «придурковатость» и молчаливость Кабукимоно, из которого было сложно вытягивать слова. Он просто не привык говорить и изливать все свои мысли сразу, даже если на языке вертелся едкий комментарий или остроумное замечание. Наоборот, это заставило Тарталью самого развязать свой язык. Те подолгу могли любоваться туманной гладью сиреневых волн у самых забытых уголков Татарасуны, неотёсанными скалами.       Таким нехитрым образом Кабукимоно выучивал что-то про далёкий Снежный край, про странные методы рыбалки — и всё поверить не мог, что где-то далеко вода могла быть настолько сильно закованной в лёд, а снега лежали дольше, чем здесь. Постепенно он даже начинал запоминать, как зовут членов его семьи, хотя их быт казался невероятно далёким…       — Хм. И тебя все они так и называют «Кабукимоно»? Твоя семья?       Кабукимоно кивает, словно бы виновато. Только так и обращались.       — А по мне ты вовсе не выглядишь каким-то чересчур странным. Почему твоя семья так думает? Сделал чего не так?       Он пытается вспомнить, устало прислоняя голову к чужому плечу, вздыхая, уже желая просто сказать «нет, мы не ссорились», закрывая тему…       Однажды тот принёс негодный речной песок. В примеси было слишком много глины, и Кабукимоно высушил её не до конца. Сталь после этого потрескалась, пришлось переплавлять всю партию из-за ошибки его одного. Однажды уронил инструменты в печь. Однажды чуть не уронил тележку угля на какого-то несчастного рабочего. Однажды чуть не остудил сам горн Микагэ по нелепой случайности. Однажды чуть не отравил пол острова, когда его поставили готовить для других, едва показав, как нужно резать овощи, Однажды крупно поссорился…       …Однажды Кабукимоно, привыкший к тому, как его тело стойко переносит любые температуры, позабыл о том, как это критично для других. И вот, помогая в жаркой кузнице, он так устал вертеть неподатливый кусок железа, что не выдержал, бросил инструменты да полез руками. На его руках, вылепленных из особого теста, не было ни следа ожога, лишь слегка покраснели и покрылись чёрной пылью пальцы. Тогда его за локти оттащили из печки и настрого цыкнули, чтобы больше не смел так дурить.и… Он долго пережёвывал эти воспоминания, не решаясь пока рассказывать о всех его неловких ошибках, о всех его других позорных чудачествах, пока Тарталья продолжал:       — Я как-то раз подрался очень крупно… Ну, точнее, не раз и даже не два… А ещё из дома сбежал. Вернулся, конечно, но я напугал вообще всех. Я много всего наделал. — Тарталья вдруг прерывает свои воспоминания, говоря так, будто за этими случаями стояло намного большее, — В конце концов, семьи на то и существуют, чтобы принимать друг друга.       — Меня тоже здесь принимают. — Кабукимоно отвечает и задумывается, уходя взглядом в себя.       Принимает Кацураги, нашедший его в заброшенном павильоне Сяккеи. Первый человек, который, впрочем, сначала гадал, разозлил ли тот какого-то духа или действительно случайно отыскал «ребёнка». Кацураги, только узнав о том, откуда это перо, тут же настоял чудаку молчать об этом. Хотя сам же побежал рассказывать Нагамасе и Ниве, главным, о «новорождённом». Наивность ли то? Криводушие? Глупость?       Его принимает Микоши Нагамаса. В конце концов, тому хватило честности признать, что тот не считает бледного чудака человеком и притом не считает механизмом, так что, в своей нерасторопности, может оценивать того лишь по его «истоку». В лице парня он видел только контур безупречного лика Богини гроз; за Кабукимоно, что плохо понимал понятие «жизни», стояла другая, бесконечно уважаемая фигура, определяющая всю жизнь на островах. Упоминание одного титула божественной Райдэн вводило в страх, вызывало уважение, почитание, трепет, даже если её мальчик не пробуждал у них ни раболепия, ни любви…       Его принимает Хисахидэ Нива, что часто терпеливо кивает и вежливо улыбается. Офицер не просил о новом «голодном рте», о новой ходячей ответственности, что ему нужно делить с остальными. Он уже имел ответственную работу и свою семью, можно понять. Но бормотал при этом всё: «перо… может спасти…» А на Кабукимоно он продолжал смотреть с неизменным приглушённым добродушием. Наверное, характер не позволял тому болтать много, и на том спасибо.       Остальные тоже принимали. Миновал не один год, как он каждый день видел всех этих людей, что готовы были ему что-то объяснить. Они все: Киндзиро, Нодзому… они были хорошими. Но, только вот, можно ли называться им его семьёй, его друзьями, если те не знали, отчего вечно юный парень так схож лицом с их Божеством и как оказался спящим в закрытом павильоне? Наверное, да, но Кабукимоно не знал. Кажется, завеса тайны не просто заставляла молчать, но и заставляла чувствовать стену перед собой и другими. Выйдя из одного запертого поместья, тот попал прямиком в другое.       О, кажется, юный найдёныш с самого начала был прежде всего дорогим товаром. Трофей на полке наград. Блестящая медаль на мундире. Интересно, какая цена назначена этому лалу? Этому яхонтовое украшению, гордости, что, впрочем, в голодные времена предпочтут подороже продать оценщикам, чем сохранить памятным талисманом. Брось взгляд на пёрышко, кивни собеседникам на эту игрушку с лицом Сёгуна — глядишь, и торговля идёт шибче, и вопросы с людьми вне острова решаются охотнее. Такой яхонт прочнее любых смарагдов, нужнее всех бриллиантов, что умеют только блестеть и лежать по шкатулкам дорогим приданым… Так неловкая яхонтовая кукла была принята, даже со всеми её странностями, ведь только этот блистательный актёр мог лучше всего сыграть роль не то козырной карты, не то дразнящей мишени с красной точкой по центру. Пока принимали, и большего было не надо.       Тарталья поднимает один уголок губ, и его глаза блестят немного лукаво, почти с иронией.       — Это хорошо, если принимают…

****

      Молоточек мерно стучит в дозволенном богохульстве. Гниль мёртвого змея сочилась в порах Ясиори, а затем крошилась в белую от огня сталь во славу Сёгуна. И мёртвый бог оживал в сражениях за другую, торжествующую богиню, некогда разрубившую его.       Сыну торжествующей богини не составляло труда нестись на западный остров и находить в замшелых огромных костях сверкающие белёсые кристаллы, мерцающие, как бледная луна. Не сложнее поиска моллюсков на бережку. А тонким, но сильным рукам работа с молотом напоминала игру с поиском, прогулку по лесу с собирательством, нежели работу. Короб тяжелел, полный ломаных кристалликов, и Кабукимоно даже улыбался, скитаясь у величественных обломков костей, обдуваемый солёным ветром. Будто бы, гуляя, собирал ягодки в корзину. В конце концов, здесь было просто достаточно красиво и тихо, чтобы хотеть потеряться здесь с утра пораньше…       Однако, стоило ему остановится у некоторых останков, высматривая у алебастровых пик хребта сияющие кусочки, как вдруг нечто зарычало. Кабукимоно не успевает закинуть себе на спину короб, полный камней, как из теней густых кустов что-то пошевелилось. Точно не человек. По земле заскреблись тёмные когти, ржавым сиянием проблёскивают волчий оскал и почти львиная, каменная грива…       Светлое утро длилось недолго.       Он остаётся с мрачным блеском в глазах, с потрёпанными волосами, и, уже после обеденного часа, уставший от беготни, возвращается к родным людям как провинившийся. А Тарталью встречает позже, к вечеру, с потемневшим лицом.       — …я потерял самое важное.       Говорит, а перед глазами проносится, как он в попытке бегства роняет короб, как сыпятся кристаллы куда-то прочь. А затем Кабукимоно спотыкается на бегу, катиться куда-то вниз по крутому склону, бьётся тельцем о каменистую землю, а дальше по песчаному побережью, намочив ноги. На белых одеяниях остались некрасивые следы от размытой тёмной глины…       Он добегает до остальных, оглядывается в паранойе, нет ли рядом этой странной злой собаки. Её нет, оторвалась от него по пути, хотя всё казалось, что она вот-вот разрежет само пространство и накинется со спины, возникнет где-то, замеченная лишь периферийным зрением. Он бежит рассказывать Ниве, предупредить прочих, что Ясиори может быть опаснее… и вместе с остальными вдруг обнаружить, что, видимо, падая, он всё же потерял своё самое драгоценное…       — Главное, что сам в порядке. Костный мозг потом отыщешь ещё, его на том острове, у вас, много, а жизнь важнее. Правильно сделал, что сбежал, эти гончие разрыва опаснее, чем какой-нибудь злой кабан или случайный разбойник.       Нет, костный мозг не самое важное. Кабукимоно указывает Тарталье на себя, на грудь, к шее, где ранее красовалась красная нить, и на ней — дражайшее перо.       — Не, не эти… Да какая уже разница! — Он сорвался, повышая голос, его указующая рука задрожала, — У меня нет ничего, кроме этого пера. Ни сокровищ, ни моры, ни… ни сердца.       Тарталья замирает перед ответом, не сразу понимая, что речь о пере. Видно, и заметил его отсутствия. Простак.       — Нет сердца? Тебе распарывали грудь и проверяли?       — Нет. Но я знаю, что его там нет, — и Кабукимоно почти шепчет, — довольно об этом.       — Так раз тебя не вспарывали, откуда такая уверенность, товарищ?

      Ты же ведь уже знаешь. Ты же уже слушал да диву давался, какие секреты да желания бывают у Архонтов, как те могут наследить и что могут создать в своей мании величия. Не переспрашивай так, не делай больнее. Уйди прочь, если слов нет. И так тебе рассказал то, о чём клялся Кацураги молчать, о своём проклятом истоке. Разрушил это обещание. И кому доверил тайну?!..

      Каково тебе общаться с неудачливым прототипом, который не был уничтожен только из жалости? Поразвлечься со мной хочется? Да? Хорошего ль скомороха себе нашёл потехи ради, пока ты тут, с Фатуи, за тридевять земель творишь невесть что? Насмехаешься ли, чувствуя себя, с твоими окровавленными руками более человечным, чем мерзкое, полое подобие человека, а?!             «Молчи,» — Кабукимоно хочет прошипеть в ответ, да только кусает свой же язык, впиваясь в плоть клычком, молчит сам.

      Кабукимоно, казалось бы, ещё чуть-чуть — и готов был бы придушить голыми руками, если бы сейчас услышал от Тартальи, что тот якобы стоит какой-то надуманной любви даже без сердца и что для того ему не нужно быть человеком. Прямо вцепился бы в это горло ногтями–…       — Думаешь, эти великие гнозисы чем-то похожи на сердца людей? Да ну тебя, товарищ.       Кабукимоно слегка вздрагивает, сбитый с хода его мыслей, смотрит, поднимая колючий, даже обиженный взгляд.       — Гнозисов известно всего семь. И те имеют забавный обычай ходить по рукам. А сердце… Сердце же ведь что-то другое, не так ли?       — А тебе откуда знать? — Кабукимоно вдруг почти огрызается.       В его воспоминаниях возникает образ: Нива устало улыбался Кабукимоно и говорил как-то: …«конечно, чудак,… ты такой же человек как и мы, просто без сердца». А он всё никак не мог забыть брошенную вскользь в конце рабочего дня фразу. Фраза в памяти всё терялась и мутнела, слова в ней искажались и переставлялись, но суть оставалась чёткой, как чернила, пролитые на бумагу. Какой восторг. Восторг. Восторг! Нива был первый, кто признал его человеком. Впервые! До того как Нива это сказал, он не понимал, насколько ему нужно было услышать это от другого. Как необычно оно звучало. Оказывается, он не так далёк от всех остальных. Не настолько чужероден. Оказывается, что даже остальные не так уж и правы, смея сомневаться, не искусная ли он машина без собственных воли и сознания. О, как тепло, как драгоценно это ощущалось. Как много раз он держался за чужое напутствие. Но он всё ещё не до конца человек, «просто» не хватало «этого»… Что ему нужно было для достижения такой неоговорённой полноценности? Он так старается, а сердца пока не появляется. Когда же? И чем дальше, тем меньше восторга вызывала фраза Хисахидэ Нивы, некогда согревшая, приютившая под крыло, некогда сжавшая его в мягких, почти материнских объятиях.       Остальные никогда не говорили с ним так.       «Хисахидэ-сама, я обещаю стараться…» — подумалось тому с торжественностью горькой улыбкой, от которой всё хуже. Клятва, которую он так и не произнёс вслух. Ведь ничего не получалось, как он желал. Желания было недостаточно. Любых стараний, любого тепла, любых попыток…Любых, любых, любых…Хоть руки в кровь, хоть стопы стёр бы. Смысл пропал. И всё чаще всплывал вопрос — стоило ли дальше стремиться…? Он опять порушил обещание? «Бестолочь».       — Я уже встречал действительно бессердечных, в отличие от тебя, людей. Либо, в отличие от тебя, я научился понимать, у кого оно точно отсутствует. Ты не похож на бездушного.       Хочется ему верить. Но не получается. Хочется протянуть руки к такому теплу, но всё мнится, что огонёк перед ним лживый.       — Твоя лесть ничего не исправит.       Ему так хотелось бы верить, но Кабукимоно казалось, что это всё равно, что уверовать, что небо на самом деле внизу, а не наверху.       Коснись руки — нет пульса. Разверзни искусственную плоть — наружу выступят кости, созданные из тех же инадзумских аметистов и кристаллов.       — Знаешь, товарищ, я видел саму Бездну. Бездна черна, как дорогой обсидиан, темна, как самая кошмарная ночь. И там я был много раз. Знаешь, какого это — сражаться с ужасами там? Они интересные соперники, на самом деле, удивительные, но, в отличие от оппонентов-людей, уважение едва ли вызывают. Тёмные твари, коих я знал, могли принимать знакомые облики, могли растекаться беспросветной массой, могли копировать существ сверху, притом ненавидя и разрушая от основания всё, порождённое в нашем мире. Монстр Бездны может быть крохотной осой, чей яд смертелен, а может быть гигантом, драконом или китом. Некоторым из них не страшны секущие удары, их плоть растекалась, подобно густой жидкости, будто бы им не конечность вовсе отрубили, а так, листик от стебелька оторвали. И я научился не просто выживать около них. Я научился пронзать их ещё колеблющиеся сердца, качающие проклятую кровь.       Кабукимоно всё слушает, опять храня молчание. И смутно ему кажутся все эти фантасмагорично далёкие образы вычурными донельзя, но знакомыми. Словно бы когда-то давным давно он видел эти образы в ужасных и позабытых снах. Пейзажи рисовались страшными, давящими, но оттого ещё более заманчивыми, будто бы в самой глубине всевозможных воплощений страха есть какие-то свои дивные сокровища, невиданные и неслыханные ни в одном сказании. Речь Тартальи увлекла его, заставила рисовать в своём уме какой-то пейзаж кошмарной пустоты, но только в такой черноте будто бы можно отыскать ярчайшие звёзды.       — Там, за раскалёнными мостами, водятся ужасные драконы и ужасные рыбы-киты. Рубишь таким голову, и на её месте вырастает ещё три. Рубишь три, вырастает шесть… А вот новых сердец у них не вырастает, сколько бы те не старались, сколько бы те не вертели огненными пальцами. Даже эта Бездна не бессмертна. Даже Боги плачут золотым ихором. Даже звёздам можно вырывать, вскрывать сердца и упиваться их кровью, умываться их предсмертным блеском…       Тарталья глядит на него, Кабукимоно молчит, сверлит горьким взглядом. А тот затем скрещивает руки, укутываясь в широкие белые рукава. Голос Кабукимоно становится горче:       — Даже у тварей Бездны что-то внутри стучится. Как можно сравнивать человека, тварь из Бездны и меня? Я не человек из светлого мира и не родом из этой иноземной тьмы. Всё равно чужой, всё нигде не приживаюсь, видишь? Может, во мне больше того, что есть в этой самой Бездне, раз и я, и эта грязь — оба только всё только ломаем, — он тяжёло вздыхает и добавляет полушёпотом, — В конце концов, я рождён изначально только потому, что в мире существует эрозия, а не будь бы эрозии, не было бы и меня. К счастью бы.       Его слова заставили обоих замолчать. Снова Кабукимоно отворачивается, почти обиженный и на себя, и на Тарталью, и на островок в небе, за тёмными тучами, и на эти острова в густом тумане.       — Может быть, ты частично прав. Но не думаю, что сердце, спрятанное хоть в игле, хоть в яйце, хоть в чёрном яблоке на чёрной яблоне чем-то могло бы быть лучше твоего. И мало ли ещё людей, что не так хороши в созидании?       Тарталья вдруг беззвучно смеётся, снимает перчатку со своей руки и Кабукимоно, чуть вздрагивая, замечает — одни шрамы на ладони, отнюдь не те, что оставляют раскалённые печи, нет. Ладонь почерневшая, искрящаяся синими трещинами. Выглядит больно, но так завораживающе в своём искажённом величии.       — Я же сказал что держал их проклятые, ядовитые сердца? — Тарталья улыбается в тщеславии и немного сжимает да разжимает пальцы отравленной руки, без труда и скованности, — Быть может, нам обоим предначертано больше разрушать. Но будто бы это всегда плохо. Кто сказал, что это зло? Чтобы одна эра подошла к концу, нужны и те, кому, скажем, предстоить расчистить театральную сцену…       Значит, Тарталья тоже в каком-то смысле проклят? Пережил то, что снилось в кошмарах… Кабукимоно теперь был одержим интересом. Заворожённый чужим уродством, его глаза потемнели и он поднимает некогда понурую голову, как будто в надежде. И произносит на полушёпоте, восхищённый и дерзкий:       — Тогда научи же меня тоже рвать чужие сердца.

****

      Пока он снова бродил прочь, на очередные поиски, проходил около жилых домов Татары, около кипящей работы, он всё чувствовал на себе странные взгляды его знакомых. Наверное, даже незнающие понимали, что пропало, а те несколько знающих… Они тогда…       …Не хотелось вспоминать.       До странного не хотелось припоминать ничего плохого. Сейчас-сейчас, он вернётся с пером Сёгуна, и всё будет гладко… А теперь, как он тайком взял в путь какой-то ненужный небольшой меч, страха больше не было. Снежанин со странной радостью в глазах показал, как правильно держать удар, так что у Кабукимоно была непривычная самоуверенность в том, что, попадись ему ещё раз та странная собака, — раскрошит и её когтистые лапы, и гриву порубит за все его тревоги. Хотя разум взывал просто быть аккуратнее, пусть и вооружённым — если увидит, бежать с клинком на тварь было бы неразумно. Что-то подсказывало, что стоит ему быть ударенным теми когтями, то будет хуже, чем если бы ударил волк попроще.       Но не пригодилось.       Потратив почти весь день, следуя своему же маршруту, он вытаскивает из каких-то мокрых кустов эту чёртову блестяшку с порванной нитью. В грязи и траве пёрышко уже не так сильно сверкало.       Какая удача — он несёт им это перо обратно, показать, что всё в порядке. Мчится и снова тратит полдня на путь обратно. Золото ощущалось в руках непривычно, словно бы за время отсутствия оно потеряло нечто, из-за чего Кабукимоно его некогда любил, поглаживал в минуты тайного беспокойства. А на Татарсуне как специально выпал случай: все знакомые ему лица уже собрались вместе у печи, и после найденного пера не надо было искать ещё их всех по острову. Казалось, можно было и выдохнуть, если бы то ему было необходимо       Микоши Нагамаса кивает медленно, в облегчении, лишь знакомое золотце заблестело. Сейчас он казался настолько возвышенным в своём тщеславии, что, казалось, разговаривать ему бы должно только через толстую ширму, а говорить лишь сквозь раскрашенные в чёрный лак зубы. Кабукимоно представил на секунду его сухое лицо размалёванным рисовой пудрой, чёрные волосы — собранными в сложную многоярусную причёску, с которой спать можно было бы только сидя, представил тушь на бровях и красные губы — пришлось едва ли сдержать неприличный смешок. Иногда кажется, что Нагамасе больше подходит роль знатной барышни или избалованного сноба, чей удел — упрекать за каждое лишнее движение на церемониях и напоминать о правильном угле поклона при приветствии… Может, стой он возле Теншукаку, под грузом белил и туши, в цветочных шелках, то смотрелся бы лучше, чем так, всё задирающим нос у грязных кузниц, жаркого дыма и дорог из размытой грязи.       Нива говорит какие-то тихие слова: «…Слава милости Наруками Огосё, что обошлось»… Это всё, о чём подумал. Вся его речь. Этот человек снова давит кукле улыбку и его вежливость начинает граничить с простодушным безразличием.       Другие в основном молчали. Взгляды других прикованы к перу по большей части. Даже если те не до конца понимали важности. Вдруг сделалось так гадостно. Кабукимоно вдруг понимал, что не может разделять той же радости, даже если только что тот восстановился в «должности», снова стал незримым посредником от Сёгуна. Стало даже любопытно, насколько жители Татарасуны верят в свою же Богиню, если не верят, что получат от неё защиты без драгоценного пера. Казалось бы, Богам предначертано безвозмездно любить и защищать свои народы. Отреклись ли они все от Электро Архонта, если тут новым идолом стали не её статуи, но лишь малый дар от неё к отпрыску?..

****

            — Я же говорю тебе не расстраиваться…       Кабукимоно смотрел на Аякса за эти слова почти обиженно. Будто тот только откупился такими словами. Ну, спасибо, сейчас он попробует не грустить, раз Аякс так сказал. Что дальше посоветует?             — …знаешь, моя Тоня так на Масленицу прыгала через костёр, но сама свалилась, а бусы из коралла порвались и посыпались, — говорит и усмехается.                   Видимо, это было то самое событие, которое в прошлом казалось концом света и отчаянием, а сейчас вспоминается со смехом, как только обиды улетучились.             Кабукимоно вдруг думает, каково это — прыгать через костры на шумном торжестве, среди искрящегося снега, аромата теста на сковородках. Каково носить меха в мороз. Каково носить такие красные коралловые бусы, что перешли бы к нему по наследству… Наверное, те бы ощущались не так, как его «удостоверение личности».                                     — Никто уже про сгоревшие бусы не беспокоился, когда даже на тулуп перекинулось пламя, хотя мама долго-долго их припоминала. Всё закончилось хорошо, ведь главное, что Тоня цела и не обгорела сама. Остальное не так уж и важно.                   Сидя под чужим боком, Кабукимоно лишь глубже задумывается. За мимолётным облегчением пришло что-то горькое, заставившее глубоко вздохнуть, и оба замолчали, снова глядя на беспокойное побережье, будто бы то умело вводить в транс.             Затем Кабукимоно спрашивает, непривычно низким и устало хрипловатым голосом:       — А если человек остался цел, но сердце спасти не смог? Будет ли важна собственная целость, если своё сердце уронишь?             Чайльд отводит удивлённые глаза от воды, словно бы только что из неё вынырнул, и поворачивается. Его алая серёжка зазвенела. Даже привыкая к странным и колким вопросам от Кабукимоно, всё равно удивляется и ответ даёт не сразу.             — Не думаю, что хоть кто-то может спасти своё сердце целиком. Сердце человека не только в широких жестах и теплоте. Оно у всех запятнано грехом. Нельзя вкусить жизнь и не быть осенённым.

****

      Кабукимоно, проглотив искру былой памяти, ступает назад, к жаркой печке, со всей силой бросает своё перо к огню — и пусть оно сгорит там.       Поганый эгоист.       Ухмылка Нагамасы стёрлась тут же, а взгляд Нивы помутнел от удивления       Перо прыгнуло из рук вон точно в цель, в жерло. И Кабукимоно видит, как золото уже начинает плавиться, медленно теряет свою высеченную форму… Вдруг он улыбается, словно бы отпустил тяжёлый груз, словно бы снял наконец-то шубу в тёплом доме после долгой зимы и, оборачиваясь, неуклюже делает шаг к Ниве. Почему-то ему думалось, что Нива понимает то, что сейчас у него на уме, хотелось заключить того в объятия и остаться так, прижавшись. А дойти уже не успевает…       Чуть толкаясь, к печи помчался Нодзому.       Печь, что с лёгкостью плавила нефритовую сталь, расплавляла кристаллы аметистов, что прямо сейчас уничтожала золотую безделушку, без труда разделается с хрупким человеком, полезшим что-то тщетно исправлять. Его приятель уже чуть ли не прыгает в печь, где температура уже была смертельна и Кабукимоно не успевает то предотвратить. Он только скачет следом, чувствуя, как подкашиваются колени.       Кабукимоно хватается за чужую ткань, из горла что-то вырывается нечто неотёсанное в попытке окликнуть. С ужасом он понимает, что ткань, за которую он тянет, уже слипается с опалённой кожей. Поздно: уже пахнет подпалёными волосами, а вскоре запахнет едким дымом. Кожа, волосы, ногти точно уже поджаривались…       Он видит, что даже его касания уже болезненны для Нодзому. Кабукимоно всхлипывает сам, неподдельно ужасается тому, что видит, и всё равно держится сильнее, всматривается, будто бы от этого зависело нечто очень важное. Его одежда уродливо прилипает к ожогам, срастаясь с красной кожей, ступни кровоточат. Верный слуга дышит тяжело, но часто и прерывисто — вероятно, лёгкие тоже повреждены и воздух ему тоже будет подобен огню. Лицо Нодзому искажается, его разум затуманивается болью, мешая даже думать, говорить, не давая права издать и стон от боли. Водянистые глаза лишь стекленели и смотрели на держащего его юношу с каким-то нечитаемым изумлением.       Как сильно болит... В ушах стоял тонкий писк. Всё приглушается. Кабукимоно слышит какие-то возмущённые возгласы. Не может разобрать, что кричат ему, а что кричат для Нодзому, который дрожал в его запятнанных руках, извивался в бешеной дрожи, обожжённый. Кабукимоно почти зачарованно смотрит на чужую агонию, не смеет отстранятся, не смеет отвернуться. Он сам не понимает, что уже умыл все свои щёки в слезах — капли неожиданно защекотали шею. Что-то задрожало изнутри так, как никогда ранее, и он может только сильнее хвататься за чужие плечи, словно бы его хватка вернёт кого-то к жизни. Пока другие сердечно кричат позади, бессердечный мог только лить слёзы…       Он умирает, никто себе не врёт и не тешит надеждами. Эта смерть была вызвана действиями Кабукимоно, но им же и отсрочена на пару часов — Нодзому быстро теряет сознание, переполненный жаром и тремором. Слава Архонтам, хотя бы отправится в бессознательное. И только тогда Кабукимоно смог хоть немного оклематься, оглядеться, пока кто-то уже забирает Нодзому, толкает прочь из хватки Кабукимоно, он, как испуганный сокол, смотрит на остальных с потаённой надеждой. Искал утешительного взгляда Нивы, которого вокруг уже не видать. Его встречают только гневные лица, яростные возгласы наконец-то доходят до него, а кто-то перешёптывался указывая на то, что даже эта странная одежда не пострадала вовсе, а ткань едва ли обгорела…       Дыхание Нодзому остановится окончательно на следующий же день.

****

      Без лишних слов, Тарталья понимал, что Кабукимоно наконец-то изгнали. Может быть, не выгнали пинком с клеймом на лбу, но и видеть, очевидно, больше не желали. И все его догадки были также верны, хотя он всегда понимал, что знает явно меньше, чем нужно для таких смелых выводов. Яхонтовая куколка перестала быть нужной, а неловкость его только помешала «семье». Кажется, без прежней покорности и без прежнего золотого сокровища, все достоинства их игрушки были уничтожены.       — Пойдём со мной. Я отвезу тебя подальше отсюда. — Наконец-то Тарталья осмелился предложить, ступая ближе, желая сжать в объятиях посильнее, но так и не решившись. — Ты мог бы передохнуть на моей родине. Обещаю: как будет пара свободных дней, я покажу тебе наши виды, покажу Заполярный. Сведу на ярмарку, как будет праздник, куплю всё, что понравится, любые яхонты. Если хочешь, то порыбачим на льду вместе…       — Погоди, — тихо, но чётко перебивает столько обещаний, едва меняясь в печальном лице, словно бы, что разумно, не поверив баснословному, почти подозрительному обещанию счастья.       Кабукимоно задумчиво отводит взгляд и достаёт припрятанный в одеждах ножик. Маленький, ещё не танто, но уже и не кухонный. Словно бы у кого-то поломался любимый меч, и из осколка решились воскресить хоть что-то от прежнего оружия. Из жалости, наверное. Учитывая, на что были способны настоящие мастера Татары, как величественны их грозные творения, ножик выглядел какой-то насмешкой — и как показательно, что ничего другого из лезвий Кабукимоно не доверили.       Пальцы Кабукимоно плотно сжали рукоять в обратном хвате. Рука подрагивала от напряжения. Сталь уже была обнажена, но Кабукимоно колебался, будто бы боялся, будто бы сталь раскромсает его. Тарталья понял его без слов, и его лицо стало серьёзнее.       — Ты уверен, что хочешь этой мести?       — Я уверен.       Решение было явно скорее неправильным. На эмоциях. На кону были жизни нескольких людей, может быть, даже непричастных, может быть, невиновных. Может быть, он не сможет остановиться и перейдёт черту в безумном раже. Отвечать сейчас Кабукимоно было волнительно.       — Тогда такой скальпель тебе не подойдёт.       Может быть, правильнее было бы схватить его за руки и сразу же потащить прочь. Куда-нибудь. К кораблю в Снежную, уже на ходу придумывая легенду, почему он потащил кого-то из местных к Фатуи. Может быть, было бы правильнее вовсе отчитать за подобные порывы. Но, Тарталья видит, его сердце тоже дрожало после всего, что удалось пережить за пару дней. Месть бессмысленна. Чаще только лишь вредит. Но, может быть, она единственная будет ему спасением? Может, она единственная будет ему холодящим бальзамом на больное сердце? Может, хоть она вернёт ему смелость и толику улыбки?       Поздравляю, Аякс, бессовестно подстрекаешь раздосадованного «ребёнка»…       Тарталья медленно вынимает шашку и передаёт её Кабукимоно, держа ту в двух руках. С заговорческим интересом он наблюдает за реакцией на такой его «подарок», хотя и взгляд его всё ещё был мягок. И когда Кабукимоно аккуратно берёт в руки саблю, Тарталья слабо улыбается и кивает.       — Если это правда то, чего ты хочешь, то я тебя уже всему учил.

****

      Фиолетовая дымка нежно стелется по чёрному острову и словно бы расступается перед белой фигурой Кабукимоно, который только смотрит вперёд да держит шашку так твёрдо, что ладонь уже впивалась в рукоять почти до боли. Он обходит остров и находит один из висячих подмостков, что должны вести к центру, и идёт вперёд, по шатающимся доскам. Казалось, любая из них оборвётся, качнётся и придётся лететь на самое подножие острова, в холодное мелководье. А чем дальше всматриваешься под ноги — тем дальше эта яма, отделяющая кольцо высоких скал от горна, сердцевины острова. Белое пятно плывёт по тёмным тропам медленно и неумолимо, словно бы медленно действующий яд просачивается сквозь поры и готовиться сжать каждый сосуд в судороге, парализовать и разворошить…       Предвкушение почти азартное. Он чувствует трепет изнутри. Душа — как листочек, что вот-вот сорвётся с осеннего дерева в бурелом. Если бы тот не забывал дышать, как люди, то сделал бы несколько глубоких вдохов, наполнившись прохладой тёмно-фиолетовой ночи. Кабукимоно уже на запретной территории, его тут не ждут как гостя. И уж точно не ждут вооружённым. Чувство запретности так чуждо. Так непривычно заранее ощущать себя преступником там же, где впервые открывал глаза, учился подвязывать рукава и понимать людей. Наверное, Кабукимоно уже давно был здесь преступником за само своё существование, но притом любые проблески жалости были бы ему противны.       Он не успевает дойти до центральных домиков вокруг мягко светящегося горна Микагэ. Преграждая путь с обратной стороны, в туманной дымке возникает знакомая фигура в лаковой шляпе. Очертания герба на этой шляпе было не разглядеть за сиреневой дымкой, но и при свете дня лаконичный узор был уже неузнаваемо затёртым.       — С самого начала догадывался, что от тебя нельзя ничего хорошего ждать. Столь лишённый послушания для механизма, но столь лишённый сердца для человека. — Микоши Нагамаса скоро вытаскивает свой клинок и направляет тот вперёд, — Наверное, потому Её Превосходительство и избавилось от тебя, не хотела позорить своё имя. Может быть, у тебя и божественное начало, но святого в тебе ничего не осталось, не так ли?       Кабукимоно не отвечает. Его лицо — серебряная скульптура. Тарталья говорил ему не растрачивать свои силы и внимание на выбор слов, раз вы уже собрались говорить на языке битвы и стали.       В это неловкое молчание Нагамаса хмурится, гадая — молчит ли Кабукимоно от того, что не настолько умён для находчивого ответа, или просто слишком сильно обижен.       Чем заняты мысли нападающего безумца в эту минутку? Кабукимоно с безответственной усмешкой вдруг подумалось — как же смешно видеть этот огромный меч, который Нагамаса с усилием удерживает в обеих руках, да так, что вены проступают. Он мог бы и ещё раз с ним станцевать, не такой уж этот мечи тяжёлый, чтобы хорохориться да гордиться своей силой. Не может ни честь матушки обелить, ни превзойти славу этой о’ни.       — Сталь в твоих руках не наша, я вижу… — Нагамаса качает головой, в его глазах мелькает и справедливое недовольство и высокомерие, — Сдаётся мне, не случайно.       Нагамаса был проницательным — Кабукимоно показалось то забавным, он слегка склонил голову вбок. Шашка действительно была из Снежной. Оба не были уверены в её составе, но с первого взгляда было ясно, что это нечто, что ковалось точно не из нефритовой стали, да и дальше Ясиори Кабукимоно не гулял. А значит, оружие ему точно передавали извне, и Нагамасе было любопытно, кто этот гадостный помощник. Но времени размышлять больше не было — инспектор ступает вперёд, неуклюже пошатнувшись под весом клинка.       Сильный, решительный, но недостаточно ловкий. Кабукимоно пользуется тем, несётся вперёд и взмахивает шашкой быстрее. Ещё не ранил, но такое скорое нападение заставляет Нагамасу прервать удар, отступить и закрыться толстым лезвием, уповая лишь на то, что нож у Кабукимоно вряд ли способен оттолкнуть толстый меч, даже со всей его сокрытой силой.       Ещё удар. Лязг. Ещё, и ещё, и ещё. Кабукимоно в белом стал подобен безжалостному вихрю метели, что вот-вот выбьет окна и продырявит дом пронзительным морозом. Великий инспектор пятится, как крабик на пляже, потревоженный палочкой любопытного ребёнка. Кабукимоно эта битва насмерть кажется уже потешной игрой, не такой серьёзной, как только Нагамаса переходит в сплошную защиту перед человеком, что был на голову ниже его. Ступать вперёд теперь не так страшно.       Отталкивая, вынуждая Микоши ступать всё дальше и дальше к тёмным домикам вокруг, освещаемым лишь холодным сиянием горна, Кабукимоно начинает смеяться, забывая о том, что его могут увидеть. Ему слишком хорошо, раскованно, в то время пока Нагамаса едва сдерживал свой великолепный меч в парировании — в какой-то момент перед глазами слишком темно, он лишь улавливал бойкие взмахи, грацию, свист шашки и этот бесовской смех. Ему думается — нужно лишь выкрасть время среди этого града из сечений и разрубить противника, хотя бы ранить руки, чтобы парализовать. Нагамаса делает несколько смелых шагов назад, почти упираясь спиной к домику, готовиться нападать, замахиваясь вновь: «Будь проклята, чудовищная кукла!»       Его отчаянное рычание лишь раззадорило сильное, и Кабукимоно несётся вперёд, пригибается, поддаётся чуть вбок, приседая, и наконец-то бойко подрезает живую плоть до того, как Нагамаса успел бы ударить. Ткань у живота быстро напитывается краской, несколько крапинок жидкости пролетело прямо перед лицом Кабукимоно, подобно чёрной дождевой мороси. Шашка впервые окропилась, а жертва едва сдерживала крик, бросая меч прочь и теряя эту драгоценность в темноте. Нагамаса стонет и падает к стене, тут же сворачиваясь там же клубком, поджимая ноги. Трясётся, подобно выроненному птенцу из гнезда. Его голова неестественно качается, как в безумном припадке, что кажется он вот-вот ударится затылком о стену сзади или словно его голова, как у дешёвой игрушки, упадёт с шарнирной шеи быстрее, чем его добьют. Брови двинулись домиком, а толстые пальцы панически зажимают ткань на талии — он явно сдерживал агонию и слёзы.       — Постой! — вдруг хрипло пискнул Нагамаса и забубнил, поднимая над собой трясущуюся ладонь. Он говорит быстрее, чем думает, о чём говорит, — Пощади…       Кабукимоно останавливается и пронзает его взглядом. Всё ещё молчит, его лицо нечитаемо. Нагамаса взывает о милосердии. Кабукимоно не верит, что действительно слышит это от самого честолюбивого человека, что он пока успел встретить за свою жизнь. От мрачного истукана, что помешался на чистоте своей фамилии, на самурайской чистоте. Какое смешное противоречие. Кабукимоно пристально смотрит, как за ещё живой птичкой в силках, и картинка напуганного инспектора вызывает не то недоумение, не то желание рассмеяться ещё сильнее. Победивший так просто Кабукимоно ударить пока не решался, лишь смотрит за жалким образом Нагамасы — смаковал момент, хоть такая радость ему инородна, думал, что ему выбирать, когда власть над чужой жизнью в миг стала абсолютной. На самом деле, что-то внутри тельца Кабукимоно сводило от тупой боли, но наблюдать за всем было более чем интересно.       — Кабу-…! — слышится вдруг другой голос, встревоженный и почти назидательный.       Голос, подобный натянутой нити, оборвался остротой подступившего ужаса. Звук донёсся из другой хижины. Кабукимоно понял, что его нашёл Нива, который уже схватился за короткий меч на своём поясе, но ещё не вынул.       Кабукимоно оборачивается на своё прерванное прозвище и тут же направляет на того шашку. Глаза-аметисты сверкнули.       Раз Нива был здесь, то он уже просто так не отпустит его и не оставит то, что он уже совершил. Наверное, не стоило бы то делать, однако Кабукимоно уже не мог останавливаться на полпути, ему некогда просить прощения у Хисахидэ за своё преступление.       Он подаётся вперёд сломя голову, с мечом наперевес, и кромсает тело перед ним. Взмахивает, проводит лезвием, что уже впилось в чужую плоть, и кажется, что сталь ёрзает по коже медленно-медленно, как ржавая пила по полену, лишь разрывая одежду и верхние слои кожи, ещё даже не упираясь в кости. Но нет, то был быстрый миг. Дёргает эту «пилу» ещё разок, и красное мясо разверзается. Странно, тихонько хлюпает изнутри, как будто нечто набухло и лопнуло. Кабукимоно чуть отталкивает свою жертву силой удара и наконец-то сечёт. Рассекает. Лезвие опускается вниз по косой линии, а чужое тело, источающее кровь, падает навзничь на скрипучие доски, в ошмётках прежней целостности. Сам Кабукимоно заметно чуть спотыкается, обременённый собственным весом и скоростью.       У пошатнувшегося на месте Кабукимоно немного дрожат холодные руки. Смотрит на упавший труп некогда близкого человека с раскрошенным торсом, слышит его последний кряхтящий выдох и, вздрогнув, думает невольно — а вот каково это: быть так рассечённым? Можно ли почувствовать, как кровь вытекает из рваной груди? Будут ли болеть порванные края или будет гореть внутри, в самой плоти?.. Он всё не поднимает взгляда, всматриваясь в лицо убитого, как под загадочным очарованием.       Хисахидэ Нива умер почти мгновенно. Не помучился, как Нагамаса или бедный покойный Нодзому. Любопытно. А в тех глупых романах, что попадались ему, убитые могли ещё провести минут так десять в тревожных и хрупких попытках сказать что-то очень-очень важное и безумно трогательное. Нет. Молчит. И при жизни ведь мало разговаривал. Так кажется, что и смерть была для него такой же буднично безболезненной. Будто бы ничего и не почувствовал вовсе, как и не почувствует никогда впредь, уже убитый. Стало не по себе от того, что не было ни слёз, ни криков, и едва ли был слышен хоть стон. Неужели он был способен кромсать так быстро?       На щеке чужая кровь. Даже не небрежными каплями, а одной тёмной кляксой, чернильной в темени, сползающей липким желе к шее. Но Кабукимоно это кажется не столь важным. Он восстанавливает равновесие и отрывает взгляд от погибшего Нивы, глядит в сторону безмятежной фигуры, скрываемой в тени.       Фигура выходит из тени спокойно. Тарталья был здесь.       Улыбка Тартальи сияет спокойно да радостно. Его ладони, всё также облачённые в перчатки, приглушённо аплодируют.       — Эх, ну, я же говорил тебе не забывать держать равновесие, товарищ, — говорит он, мурлыча под нос. — Но сила и скорость удара то, что надо. Как много ещё талантов ты скрываешь, м?       Он, ступая ближе, ничуть не смущается ни растекающейся лужицы под бедным Хисахидэ, ни опущенного, но крепко удерживаемого меча. Ни самого Кабукимоно, который, на самом деле, не понял, откуда Чайльд здесь.       — Помню я, — тихо и строго звучало под дозором дикого, но растерянного взгляда, в котором плясали тёмные электрические искорки.       —Если что, в следующий раз пробуй держать осанку ровнее. — Тарталья подходит ближе и протягивает к нему руку.       Кабукимоно зажмуривается на миг, привыкший стесняться, словно бы его сейчас ударят или тот получит по лбу, как за неправильную работу. Но встречает его только мягкое касание чужих пальцев, прильнувших к его щеке.       — Я знаю, что ты можешь выдержать многое и намного сильнее, чем кажешься, но будь аккуратнее. Лишний раз не падай.       Теперь Тарталья уже почти шептал, чуть прикрывая сверкающие глаза, и стирал большим пальцем лишнюю кровь с щеки. А Кабукимоно смотрит на это, не совсем понимая, зачем и что такой жест означает. Даже если и упадёт — не фарфоровый, не разобьётся. Даже если продырявят, руки пообрывают — не умрёт. Но будет больно. Наверное, он начинает понимать, почему это имеет значение. Как и начинал понимать значение жеста Тартальи.       — Этот… Первый ещё живой, он побежит рассказывать другим. — Тарталья медленно убирает свою ладонь, предупреждает того.       — Сбежал, значит, раз ещё жив? О! Да и пусть бежит. — Кабукимоно вдруг хмыкнул, кривит губы а через пару секунд вдруг позволил себе посмеяться вновь. — Ха! Посмотрю потом, как этот червь отмоет свою драгоценную честь! Ученика великой о’ни разбил какой-то безымянный Кабукимоно, слушай вся Инадзума!       Аякс смотрел, как человек с его шашкой в руках тихонько смеялся в этих сумерках, стоя буквально на месте кровопролития, и думал о том, что первый раз видит того настолько радостным, даже если та радость была очевидно нервозной, почти тревожной. Никогда прежде Чайльд не видел его лицо в этом тёмном злорадстве, демоническом, лихом. Хотя даже в этой насмешке было что-то невыносимое, сардоническое, наверное, даже истерическое. И пусть уж так, чем снова видеть его водянистые глаза, потерявшие краску на обесцвеченном лице, чем снова слышать от него вопросы о смысле… Скоро им всё равно пора сбегать.

****

      Кабукимоно всё притерпевается к новой одежде и к тяжёлым сапогам. Пришлось привыкать к таким — холод, может, и не страшен, но ходить по гололёду и сугробам всё равно удобнее так, чем пытаться пробираться в сандалях. Было очень сложно поверить, что Инадзума осталась где-то далеко, а сейчас они уже за крепостными стенами Нод-Края.       Здесь, в Нод-Крае, непривычно, это заставляло Кабукимоно держаться Тартальи. Но здесь было красиво и оживлённо. В городе, где за толстыми так бойко идёт торговля и слышится ярмарочный свист, мало кого удивит иностранец, даже если он одет эксцентрично — высокие сапоги и накинутый на плечи тулуп не по погоде прямо на какую-то тёмную юкату. Гораздо больше удивляло, как близко этот иностранец стоял возле Фатуи, даже возле самого господина Предвестника.       —…точно наши блины не попробуешь, хм? Раз медовые не нравятся, здесь с икрой ещё продают. А на ржаной муке — сказочные.       Для Кабукимоно всё, что произошло на Татарасуне, было как вчера. Легко и тяжело одновременно. И томный мираж, и сладкий сон. От его рук пострадало четверо людей. Четвёртого, Кацураги, по запоздалым новостям, казнили, явно повесив на этого простофилю все преступления чудака — видимо, он им также надоел в том гадюшнике, и трусливый Нагамаса нашёл себе удобного козла отпущения. Хотя, а может быть, адъютант вдруг наоборот пошёл на самопожертвование и не дал Нагамасе быть судимым. Выходит, Микоши не хватило чести даже понести ответственность…       Наверное, умом Кабукимоно ещё был там, в Инадзуме, даже если перед ним совсем не те пейзажи. Нет того тяжёлого одеяла фиолетового тумана над морской далью, здесь только белые берёзы в снегу, над могучими реками, закованными в лёд. И где-то среди этих берёз внутри толстых крепостных стен и башен, возвышалась Статуя Семерых, Архонта Любви. Долгожданная передышка… Однако как же всё это было быстро. Совсем недавно он тёр мокрые веки, думая об убитом зяблике, пару дней назад протирал дарённую шашку от крови на корабле Фатуи, а сейчас гуляет среди самых обычных людей — кто-то весь в работе, а кто-то, напротив, безмятежен. Некуда оборачиваться.        —В другой раз. Я уже говорил, что мне не нужно. — Вздыхает Кабукимоно, наконец отвечая на предложение о блинах       И он немного не понимал, отчего Аякс так настойчиво стремился купить ему что-то вроде сувениров. Кабукимоно ещё не понимает смысл памятного подарка. Ему и без этого пришлось потратить некоторое время, чтобы понять, что мёртвая птица всё-таки не сможет быть приятным подарком, но в чём смысл дарения чего-то непрактичного, что нельзя бы и съесть, как ту же птицу?       — Уверен? Или ты так сильно стесняешься? — Чайльд пару раз шутливо постучал указательным пальцем по макушке Кабукимоно, — Тогда присмотришь что-нибудь другое? Зайдём в ремесленные лавки?       Кабукимоно отвечает на то апатией. Лишь пожимает плечами, не выражая эмоций, но следует за Тартальей, который был как навеселе. Постепенно доходит, что тот ведёт его по улочкам, то среди теремов и крепостных стен, то среди изб и лавок не совсем, чтобы покупать нечто стоящее, а скорее уж буквально просто провести того развеяться. Как нелепо с его стороны — разве не глупость так бессмысленно бродяжничать? Да, это глупость. Но Кабукимоно был даже благодарен за неё сейчас.       Он бросает последний взгляд на каменную статую Царицы, чувствует мягкий холод от неё. Чайльд так много сказывал о её величии, что Кабукимоно стало любопытно поглядеть пусть и не на неё саму, но хотя бы на каменный, почитаемый идол в честь той, которую народ кличет «матушкой». Высокая сударыня в длинной робе держала в деснице холодную крио сферу, словно путеводный фонарик, указующий путь, и, хоть её голова немного опущена, осанка была пряма, почти горделива. Высеченное лицо у Царицы было нечитаемо — в нём странная, неутолимая тоска и тихая радость, лёгкость благоразумия и тяжесть постижения. Её сутью было ужившееся противоречие — можно сказать наверняка, лишь изучив священное изваяние. На этом памятнике Семерым Богиня могла бы и протянуть нежные руки любимому народу, но могла бы той же рукой взяться за щит, покрыть всё вечной мерзлотой, защищая, сковать льдом врага. Кабукимоно чувствовал что-то странное, смотря на её образ. Что-то мыслилось одновременно чуждое и похожее на то, что он ощущал возле образа статуи его матери, такой же статуи Семерых. Чувство, хоть и не отвратное, но было настолько задевающим за живое, за нервы, что хотелось отвернуться скорее же, чем эти чувства размножаться внутри него и станут ещё более загадочными       Так они минуют множество улиц, проходят меж льняных тканей, пёстрых торговцев, в том числе и из Ли Юэ, Фонтейна и Мондштадта, пока наконец-то спутники не находят кузницу. Неудивительно что пустующая Нод-Крайская кузня привлекла внимание Кабукимоно, но то скорее уж из рабочего интереса. Любопытно, чем здешние мастера отличаются от Татарасунских, хороша ли тут сталь? Жаль сейчас не проверить, не спросить — местного кузнеца тут не было.       — Подожди-ка. Тарталья, пользоваться гостям ведь можно?       — Ась? Ну, если ничего ломать или воровать не собираешься, то да. — Тарталья любопытствует, склоняя голову вбок, — Что у тебя на уме, товарищ? Ещё один горн хочется затушить?       Кабукимоно улыбается и оглядывает кузню под открытым небом. Совершенно не та, что на его родине, без изысков, но неплоха. Сойдёт.       — Раз так, то я должен послать им маленькую весточку, верно? Нужно быть снисходительнее к старым друзьям…       — Как милостиво. — Тарталья понимает издевательский намёк в его речи и скрещивает руки с ещё более широкой улыбкой.       Через месяцы единственно выжившему Нагамаса, через гонцов, пришёл подарок. Нодати — длинный меч, почти в сажень одним только клинком. Микоши поймёт это послание: красивый меч, само искусство стали, да настолько велик, что не годился бы для службы, а лишь для праздного хвастовства и пустых церемоний. Меч, что кичился бы размером, но был тщетен в бою — даже для о’ни, вроде его матушки, такие были бы неудобны. Нодати бы носил только бесславный и крамольный кабуки-моно.       Очередная насмешка над сердцем своей родины. Насмешка над взрощенным искусством его величавой матушки. Насмешка над самой судьбой, отражённой в небесах.       Так и начнётся это пиршество жизни, соседями в котором ему будут дураки в масках. И на этом пиршестве Скарамуш улыбался.
60 Нравится 4 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (4)