*
30 ноября 2024 г. в 19:36
— Учитель! Сонхва, ты здесь?
Возбуждённый голос эхом разнёсся по мастерской, что являлось достаточно редким явлением – обычно звук внутри не резонировал если не из-за толпы сгорбившихся за мольбертами учеников, то из-за груды полузасохших глиняных бюстов – пробников. Сейчас же мастерская была полупустой – мастер, наконец, прислушался к мольбам студентов, и избавился от лишнего производственного мусора, а все ученики сбежали в город – сейчас там проходила приезжая с Венецианской Республики ярмарка.
Сонхва был рад сложившимся обстоятельствам – более того, в противовес своим принципам, пинками подгонял последнего трудолюбивого студента идти наслаждаться молодостью и духом шумного города. Забитая мастерская удушала, омрачняя и без того невыносимую головную боль, беспокоившую его уже с десяток лет – ровно с того дня, как его мастерскую покинул выточенный им лично талант. Должен был покинуть.
— Сонхва!
Он надеялся, что, если он не будет подавать признаков жизни достаточно долгое время, внезапный гость растворится в раскалённых закатным солнцем Флорентийских переулках с бутылкой вина под мышкой, но с чужим упрямством он был знаком слишком близко, чтобы хотя бы разочароваться от того, что его укрытие в углу мастерской, скрытой за плавильной печью в центре комнаты, раскрыли.
— Хонджун, — констатирует факт, с немым лицом, умело скрывавшим удовлетворение от отступившей горячими волнами мигрени в висках.
— Ты обязан это увидеть. Я готовил тебе сюрприз, но сегодняшнее ночное открытие решило всё за меня, — он тараторил, на ходу стаскивая свою сумку на близлежащий стол и доставая из неё стопку бумаг.
— Ты спал?
У Хонджуна горели глаза – их бешеный огонь оттеняла синева под глазами и впалые щёки. Вероятно, он даже ещё не завтракал.
Некоторое время он молчал, пристыженный, а после встряхнул плечами.
— Разве это важно? — голос прозвучал прямо над ухом, когда к нему, работавшему сидя со стеком для лепки в руке, подобрались со спины.
— Конечно. Тебе ещё и тридцати нет, но выглядишь старше меня. Ещё пару лет такой жизни, и с концами иссохнешь, — с укором Сонхва обернулся, но обнаружил только застывшего с листами, прижатыми к груди обратной стороной, завороженного ученика.
— Это Давид?
Сонхва повернулся обратно к скульптуре, над которой работал последние пару месяцев, так, будто сам впервые её увидел. Она изображала молодого юношу: тонкого, изящного, гордо возвышающимся над отрубленной головой побеждённого Голиафа.
— Он похож на меня.
Сонхва не мог не согласиться, но отвечать не стремился. Умиротворённое юное лицо игриво щурилось глазами, пока на губах застыла сдержанная полуулыбка, вместе с тем включавшая в себя невысказанное вслух осознание собственного превосходства. Прекрасный Давид бравился своей победой, ровно так же, как и Хонджун в день, когда дослужился до первой в своей жизни похвалы от учителя.
— Когда ты сделал эскизы? — Хонджун неверяще усмехнулся.
— Слишком давно, — он оставил невысказанным слишком уязвимое “лепил по памяти”, но Хонджун понял и так.
К его макушке прикоснулись чужие губы. Сонхва зажмурился, когда Хонджун вдохнул запах его волос, только чтобы с горячим выдохом прижаться щекой ещё ближе. Он всегда позволял себе слишком многое после того вечера, когда Сонхва с горечью признал, что больше не сможет ничему научить своего ученика. Хонджун, тогда ещё более зелёный, воспринял это как удар. Умолял оставить его, льстил мастерству учителя, уродовал собственные работы. Совсем как домашняя кошка – творит, что хочет, но попробуй выгнать – вцепится когтями. Сонхва даже ухмыльнулся, когда, в угоду своему сравнению, опустил руку на чужую голову и пару раз погладил, не встречая сопротивления.
— Теперь это другой человек, — Сонхва не знал, обращался он к себе или к подмеченной Хонджуном схожести с юным Давидом, — кто знает, не работай ты ночами, может, сохранил бы свою красоту. Люди скоро начнут поговаривать, будто ты живой мертвец или вовсе ночной дух.
Хонджун испустил смешок прямо ему в макушку, а после отстранился с влажными глазами. В то же мгновение перед глазами Сонхва оказалась та стопка бумаг, которую Хонджун трепетно хранил у сердца, и сейчас протягивал вперёд, в чужие руки.
— Я работал над этим, — сказал он, когда всё же Сонхва нашёл в себе смелость взять в руки исписанные листы.
На первом были изображены руки в разных проекциях, с кожей до того тонкой, что можно было разглядеть любые мышцы и связывающие их сухожилия. Сонхва было интересно, где он отыскал такую модель, пока не обратил внимание на нижнюю зарисовку плечевого сустава. Под ключицей скрывалось переплетение сухожилий, охватывающих головку плечевой кости.
Он перевернул следующую страницу, где теперь изображались натянутые нити мышц шеи. С ужасом Сонхва осознал, что найденная Хонджуном модель не имела неестественно тонкой кожи: его модели были освежеванными людьми. Он хотел остановиться, прекратить в тот же миг, не готовый столкнуться с правдой о своём ученике, но спиной он чувствовал неугомонную энергетику, исходящую от взволнованного Хонджуна.
Потому он листал дальше, пока не сбился со счёта, сколько листов были исписаны зарисовками мышц и скелета разных частей тела. В конце концов его встретило иное изображение, отличное от прошлых. Тогда он не выдержал
— Что это?
— Сердце.
— Я вижу, что это сердце, Хонджун, — против воли голос леденел, несмотря на то, что Сонхва был в ужасе, — ты рисовал с натуры?
— Конечно. Даже в натуральном размере, смотри, — Хонджун, кажется, совсем не заметил перемены настроения учителя, всё так же восторженно кладя свою руку поверх рисунка, — оно было не больше моей ладони. И оно совсем слегка больше свиного, представляешь?
— О Господи, — со страхом выдохнул он, отталкивая ладонь Хонджуна с рисунков.
— Что не так? Сонхва?
— Ты выпотрошил человека?
— Я проводил вскрытие, — он отвечал с укором, почти обиженно поправляя учителя.
— Ты же, — голос Сонхва дрожал ещё больше, вместе с подступающей паникой, — ты же не убивал их?
— Что? Конечно, нет, Христа ради, с чего бы мне…
— Не упоминай имя Всевышнего сейчас, — резко оборвал его Сонхва, взмолившись, — хорошо, тогда мы всего навсего никому не скажем об этом, а эскизы… сожжём в печи.
Вместе с этим он кивнул и резко встал со стула, сжав листы. Тут же его перехватили руки Хонджуна, вырывающие бумагу из рук.
— Что? — он выкрикнул, испуганно. — Сонхва, почему ты хочешь их сжечь? Ты не посмеешь, Сонхва, это месяцы работы!
— Месяцы?! Сколько это продолжалось? И ты столько молчал? — Сонхва рычал, пытался вырвать листы, но справился только с парочкой, которые тут же смял и закинул в незажженную ещё печь.
— Я хотел сделать тебе сюрприз!
— Какой сюрприз? Что ты преступник? Собрался на виселицу? — он продолжил пытаться дорваться до остальных листов, но Хонджун в испуге вскочил на стол и поднял эскизы над головой, прямо к потолку.
— Нет, ну как же ты не понимаешь, Сонхва! — он взмолился. — Ты же сам учил меня анатомии, помнишь?
— Я не учил тебя потрошить людей против запрета церкви!
— Это вскрытие, Сонхва, я не мясник какой-нибудь! Сам посмотри, это же приблизит любого нашего последователя к пониманию устройства человеческого тела. Не отворачивайся, вглядись, прошу, это же искусство. Искусство в высшем гуманистическом понимании. Человеческое тело – это продуманный Всевышним шедевр, которым нужно восхищаться со всех его сторон, Сонхва, и это не может быть греховным безобразием.
Хонджун судорожно перебирал шелестящие листы в руках, показывая один за другим Сонхва, который уже прекратил внешнюю борьбу, лишь безмолвно наблюдая, как его мир грозился рухнуть. Руки Хонджуна дрожали, пальцы еле сгибались, и бумага разлеталась во все стороны, когда он не мог удержать её в расползающейся стопке. Один из листов прибился к ногам Сонхва, и, когда он увидел его содержимое, что-то внутри него треснуло.
Там было изображение маленького, скрюченного человека, сидящего в раскрытом, подобно лепесткам бутона, коконе. Изображение ребёнка, уязвимо сморщенного под дневным светом, пробивающимся из мутного окна мастерской.
Хонджун в тот же миг сполз со стола и опустился перед рисунком на колени, проводя по изгибам линий пальцем и поднимая умоляющий взгляд на Сонхва.
— Это моё последнее и самое восхитительное творение. Жизнь, — он ухмыльнулся своей усталой улыбкой, — в самом своём зарождении.
В глазах потемнело — Сонхва с ужасом представлял, как Хонджун поднимает этот нерождённый комок выше, к свету. По локоть в крови, рассматривает чужую уязвимость, раскрывает маленькие пухлые конечности, как препарируемую лягушку, унижая после жизни, которой даже не было у этого ребёнка. Если Бог задумал и не даровать ему права на то, чтобы когда-либо увидеть солнечный свет, то кто такой Хонджун, чтобы идти против его замысла? Тревожить могилу невинного дитя, который благодаря чужому вмешательству родился после своей смерти — но к чему?
Совсем не разбирая дороги, спотыкаясь, он отошёл от своего ученика, подхватывая огниво с полки. Чиркнув кресалом прямо внутри печи, он поджёг лежавший там хворост вместе со смятыми эскизами Хонджуна. Рисунки вскоре поплыли, тлея под зарождавшимся огнём.
Он отошёл в сторону. С трудом сделал вдох.
— Хонджун, — собственный голос звучал чужеродно, эхом отражаясь от стен мастерской, — умоляю тебя, давай мы избавимся от этого и забудем сегодняшний вечер, как кошмар.
Лучше бы он не оборачивался.
Хонджун, на коленях посреди мастерской, в окружении своих работ, выглядел разбитым. Совершенно крошечная, унылая фигура выдавала его отчаяние, граничащее со смирением. Глаза говорили – понял уже, что так и не сможет доказать свою истину, дрожащие губы кричали о том, какую боль ему доставляет неодобрение учителя.
Сонхва видел в нём знакомого ему двенадцатилетнего мальчишку. Раненного в сердце, разбитого мальчишку, который, впрочем, слишком перед ним благоговел, чтобы пойти против. Он знал, он надеялся – Хонджун прислушается к нему, поступит правильно, выберет спасение.
Но Хонджун медленно поднялся с пола, собрал свои бумаги в одну стопку, оставленную на углу стола, и вымолвил совсем перед уходом:
— Завтра в обед я буду давать открытую лекцию по своим исследованиям у себя дома. Приходи, если передумаешь, — его голос осип от бессилия, — а эскизы можешь сжечь, если рука поднимется.
По щеке прокатилась одинокая слеза вместе с хлопнувшей дверью. “Дурак”, — думает Сонхва, — “каков дурак”.
Стопка эскизов осталась нетронутой.
***
Колокольня отбила полдень. До задуманного оставалось меньше часа. На другом конце улице уже собиралась небольшая толпа жаждущих приглашения в колыбель науки и мастерства, выражаясь проще, – в подпольную квартирку Хонджуна. Их было всего человек десять, сразу видно, несмотря на “открытость” своего урока, лектор ограничился распространением приглашения на узкие круги таких же учёных.
Сонхва скрывал себя в тени чужого навеса в окружении двоих спутников, закрывавших его от прохожих. Даже так любопытные глаза находили его – он чувствовал прикованное к нему внимание, слышал окружавший его шёпот. Всё же, видеть того самого Сонхва на улицах за несколько лет сталось редкостью. Наверняка, молва о его присутствии на улицах городского праздника не прошли мимо и компании Хонджуна – он видел, как знакомая макушка тут и там выглядывала из толпы, озиралась не то в страхе, не то в надежде. Сонхва видел его, но не мог решиться подойти. Больное представление жалости останавливало его каждый раз, как он подрывался закончить начатое.
Моральные принципы сковали его, губительная приверженность бывшему ученику заставляла хотеть его развернуться, сказать, что Хонджуна в толпе нет. Но вместе с тем укрытие преступившего слова Всевышнего ещё больше перечило условной морали, которую Сонхва возводил под собой шатким помостом всю свою жизнь. Как честный человек, он должен пресекать всё то, что разводит в мире грязь ужаса и порочности.
Его собственная честность, как и собственная безопасность перед законом, может подождать в стороне, когда дело касается Хонджуна. Сколько раз он был честен перед ним? Задолжал ли он ему всеми недомолвками, что висят между ними в воздухе уже как само разумеющееся?
Он учитель. А может ли он признать себя побеждённым собственном учеником не в вопросах превосходства мастерства?
Сейчас Хонджуну нужно не осуждение, ему нужен старший друг, который наставил бы его на путь верный. Избавил бы от любой ереси, зародившейся в голове вместе с планами летающих людей и металлических луков. Один такой период они уже пережили, ознаменовав его окончание спасением наглотавшегося воды Арно испытателя не оправдавшего надежды scafandro. Хонджун переедет обратно в мастерскую, вернётся к живописным заказам, может и сам станет учителем.
Ему нужен лишь стимул.
Инквизиция припугнёт его, заставит усомниться в собственной неприкосновенности. Вернёт в церковь и домой, к Сонхва.
Он делал благое дело ради него. Он спасал его.
Он сделал шаг вперёд, выходя из тени. Ему нужно было лишь указать на Хонджуна, и затем всё вернётся на круги своя.
Хонджун заметил его сразу же – непритворно улыбался, поднимая руку над головой. Он стоял в центре, и его компания вмиг обернулся в сторону проявленного интереса. Кто-то смотрел на него со страхом, кто-то осуждающе. Один из учёных перехватил Хонджуна поперёк талии, что-то шепча на ухо.
В груди Сонхва кольнуло, но он упорно двигался вперёд волевой походкой, не давая себе шанса передумать и свернуть с выбранного пути. Он нёсся вперёд, будто на врановых крыльях, как предзнаменование, и с каждым шагом он чувствовал жар сжигаемых мостов. Доверие можно предать, но верность – никогда. Мосты возведутся вновь в тот же миг, когда Хонджун поблагодарит его за спасённую жизнь.
Его пытались увести вовнутрь, но Хонджун рвался вперёд, не замечая ни попыток друзей спасти его, ни сопровождавших Сонхва инквизиторов по обе стороны.Сонхва хотелось верить – всё он видел, без обмана, потому и не стремился избежать протянутой руки помощи.
Он и сам тянул к нему свои руки, обнимал его за предплечья, когда Сонхва, наконец, настиг его. Ладони обвили чужое лицо, мозолистыми прикосновениями растирая тепло кожи. Хонджун, радостно улыбающийся ему, выглядел сейчас, как сокровище, которое даже в руках держать было непозволительно. Восхищаться издалека, не притрагиваясь, не смея претендовать на владение блеском, уготованным для любования всему миру.
Сонхва впервые держал его так близко к себе – нос к носу. Он не знал, чего боялся сейчас сильнее – того, что его план не сработает, и Хонджун не простит его, или того, что Хонджун даже не захочет видеть его извинения, которое он преподносил заранее.
Губы обожгло незнакомым жаром, но Сонхва не стремился отстраняться. Наоборот, ловил убегающего от близости Хонджуна, твёрдой хваткой вцепляясь в щёки, пока с первым прикосновением он не обмяк в его руках.
Он осторожно, почти невесомо поцеловал его верхнюю губу, стараясь заключить в этом жесте весь спектр чувств, от восхищения до бесконечной преданности, который годами назревал в нём бесформенной привязанностью, безусловный обожанием одного единственного человека. Он мог чувствовать, как эта волна откровения окатила Хонджуна, когда тот приоткрыл губы на дрожащем выдохе, только чтобы с нетерпеливым трепетом поцеловать его в ответ.
Всё закончилось, не успев начаться. Руки, обтянутые чёрными кожаными перчатками, оттащили Хонджуна поперёк груди, расталкивая окружавшую его толпу. Тот даже не выглядел потрясённым. Наоборот, он не сводил с Сонхва своего нежного взгляда, подкрепляемого горькой полуулыбкой.
“Я люблю тебя” — словно в бреду слышит Сонхва, и тут же понимает – он простил. Простил его.
И затем его скула встречает резкий удар одного из соратников Хонджуна.
***
Под вечер скула распухла, налилась кровоподтёком, синеющим до виска. Ближайший к удару глаз также заплыл, и в потёмках мастерской Сонхва перестал различать что-либо. Перебирался на ощупь, спотыкаясь то ли о табуреты, то ли о собственное бессилие.
Он присел на край стола, тот самый, где ещё утром стояла стопка чужих рисунков, вероятно, сейчас сожжёная инквизиторским огнём вместе с остальными уликами. Их оказалось предостаточно. Дурак, каков дурак, выписывал чеки, кучу чеков на баснословные суммы похитителям трупов. Нужно было заранее догадаться, что сам он руки подобным не марает.
Сонхва был зол – хотелось верить, что Хонджун сам был плох в заметании следов своих преступлений, но получалось ненавидеть только собственную непредусмотрительность. Сонхва оказался абсолютным идиотом, решившим, что его власти хватит для того, чтобы играть с судьбой.
Лунный свет просачивался через окошко под самым потолком, пробивая тьму очерченным холодным лучом. Тот падал прямо на лицо фигуры Давида, не потерявшем своего очарования даже с впалыми чёрными тенями под складками век. Тени добавляли ему усталости – и ещё больше стало видно его схожесть с Хонджуном. В искрящихся глазах и мягкой полуулыбке он узнал его, в тот самый последний миг их прощания.
Хонджун должен был возненавидеть его, плеваться, брыкаться в руках стражников, бороться против обрушевшейся на него несправедливости. Он должен был обвинить Сонхва в грехе предательства, гораздо более страшном, чем тот, в котором упрекали его самого. Он не должен был прощать его. У него не было права быть прощённым, не говоря даже о безумной мысли – быть любимым тем, кого он предал.
Быть может, если бы Хонджун ненавидел его, Сонхва не хотел бы вывернуть себя наизнанку, лишь бы сбросить с плеч груз вины.
В висках застучало, намного сильнее, чем за все дни его постоянной мигрени. Он взвыл от боли, и звук его измученного стона продолжал эхом отражаться от стен мастерской, повторяясь в его голове колючей насмешкой. Мучительная резь в голове возрастала с каждой минутой, прошедшей с того мгновения, как на виселице под ногами Хонджуна провалился люк.
Холодными руками он схватился за голову, но даже это не принесло ему облегчения. Потеряв опору, он накренился в сторону, пока не скатился с угла стола. Только на остатках самообладания он смог сделать ещё пару шагов, удерживая себя от падения, пока его тело не потянуло вниз.
Лбом он ударился прямо о половицы, что, впрочем, он даже не почувствовал за всепоглощающей любые чувства головной болью. Он перевернулся на бок, продолжая задыхаться от мучений, и перед собой увидел голову Голиафа.
Получилось даже усмехнуться. Вот он, лежит у чужих ног, побеждённый своим Давидом. Там, где ему было самое место.