Ужовье

R
Завершён
18
автор
Фэндом:
Размер:
9 страниц, 3 323 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник

Настройки
Капли стекали по румяным, от солнца шелушащимся плечам; по веснушчато-белой, с тёмными ягодами сосков, груди. Ветер мурашил спину. Ель смотрела на него, а он — на неё. Она потопталась, задумалась. Поджала пальцы. Робко шугнула: кш-ш-ш… Но он, свернувшись в гнезде из рубахи, юбки и чулок с башмаками, даже не шелохнулся. Он — лазурно-зелен, желтобрюх, весь в муравную крапинку. Он — в венце из коралловых перстов, весь перлами перевит. Искрится так, что глазам больно. Глазам… Не златые чешуины полохались на нём — глаза. Открывались, закрывались — без очерёду. Томно, голодно — не мигая — зрели её. Был бы чудо как хорош, кабы не был столь гадок. Ель села, скрестив колени. Не спешила, вкрадчиво протянула руку — схватилась за рубаху, нашарила шнурок креста. — Ужик-ужик, отдай моё платье... Он качнулся, шикнул: укушу! Грозно зазвенела змеиная усерязь — и Ель, вскрикнув, отдернулась. Огляделась. Выломала палку-рогатину, прижала гнусного ужа. Вот бы изловчиться, поддеть его — и в воду. — Ах ты, ужище… Но в висках, с елейной холодцей, зашипело — отдалось во всём теле. — Не тронь меня, Ель, не губи. Будь, Ель, ужиной королевой. Я ворочу платье… Уж вытянул и втянул тонкий язык. Его безобразная голова легла в ладонь Ель, как в чашу. Змеиные слова капали ей на сердце — язвящий, безжалостный мёд. …я знаю тебя; о, как хорошо я знаю тебя… я смотрел на тебя, замерев меж камней; видел, как блестит вода в складках живота — совсем чешуя… как вьются медяницы твоих волос. нежная моя, тёплая Ель, дай лечь у тебя на груди. Ель помыслила об утопленницах, заласканных морем до смерти. Сами ли они бросались в объятия к водяным чертям?.. После шторма мреют на берегу их белёсые, вспухшие туши. Подле них распластались, как оглушённые рыбы, заверченные в водоворот сирены. Беззвучно открывают пасти, бьют костьми отъеденного хвоста. Откажешь — и её выскребет скалами, заест солью. …в песке да гальке, в плотоядных звёздах да раковинах, бледна и иссажена — она; в разъятом чреве не кишки елозят, а чёрные, гадкие, осклизло-кровавые ужи. царевич-змей сосёт мёртвые очи. ахххх… Она поняла, кто он, и убоялась его. — Будь по-твоему. Уж чуть-чуть цапнул её за палец доверчиво раскрытой ладони — и выполз из платяного гнезда. Ель с опаской взворошила его, никак в башмаке царевичьи братцы схоронились… Нет. Рубаха была тепла, будто и не гад холодил её змеиным холодом. Ель бежала, спотыкаясь, и не видела, как во всём сущем растворились жёлтые, томные глаза. Уж зрел её отовсюду. Свечерело. Ель заперлась в чёрной избе, двери-ставни закрыла. Тряслась. Мать ни слова не сказала. Обложили дом дедовником, затаились, как птахи, в колючках. Не вползут нечистые, шкуру исцарапают, брюхо изранят. — Ужи, ужи… Об утренней заре море вскипело змеями — и выбросило на брег чёрное, клубящееся тело гидры. Предвечная тьма из бездн морских, из расщелин, полных жирных угрей и ядерных отходов, зародившаяся в инаких сферах; воспрянувший ком гнилых водорослей, аморфная и ползучая груда щупалец и глаз, вздымающаяся, как нефтяной пузырь, чтобы с диким чавком распасться и соклеиться вновь. И она-они-оно поползло, влекомое чувством любви и глада. — Ужи, ужи! Изба смялась под змеинством — за ставнями грузно ухнуло и упало. Ель закричала, и крик потонул в шипении. Пришли!.. Рыщут, юркие да гадостные, оплели избу — на ветвях, что в оконце бьют, вместо птиц шипят-извиваются; корову заели — высосали молоко с кровью… Сёстры на дворе визгом визжат, из косы ужей выпутывают. Свист, гул! Из тёмных углов наползло ужиной рати, навалились, под собой погребли — шипят. …муш-ш-ш твой — уш-ш-ш. И предстали пред ней морские змеи, удушившие жреца. Мутно горели подслеповатые россыпи глаз. Видно, свёкр со свекровкою. Шепталис-сь. Ель лизнула пересохшие, в коросте, губы — и змеи хлынули. Увлекли, поволокли, как страхолюдный ратный червь. То тут, то там мелькали во тьме тел белые ладони, хватали пустоту. Мать не смела вырвать её из ползущего и чёрного. Боялась, что и её утащат прочь со двора — на дно, в дикие омуты, где не вода бурлит, а черти воют. В потоке змей вынырнули и пропали заплаканные, злые глаза. Ужи накатили на море глянцевито-бурым пятном. Покачивались на волнах, ширились и множились. Ель брела в ужах и по ужам, и ноги её по щиколотку проваливались в змеиное месиво. По колено — ах! По плечи… Душным коконом объяли они её, сомкнулись над головой, как грозовое море. И ползли, и тёрли тело острой чешуей, никак пожелали мясо с костей соскрести. Дух Ель изо всех сил цеплялся за нерв и кость, пусть и казалось ей, что стала она — одно с неизмерным скопищем змей, и дух её давно перетёк в беспрестанное их скольжение. И Ель пала в кромешный ползучий ад. Лёжа на суетном, зыбком полотне из змей, она очнулась. Змеи узлами завязались на её руках и ногах — не шелохнуться. И что-то мерзостно-склёзкое сдавило ей горло — не сглотнуть: то супруг, князь, млад сокол, обернулся в два кольца и надсадно шипел. Краше ожерелья не сыскать. Вокруг гудело море. В его донном доме не было икон, лишь зеркала — то прозрачные, то чёрные — тускли по углам. У одного такого, водяного и гладкого, встала Ель, насилу выпутавшись из ужей. Утёрла заплаканные глаза… Всмотрелась. И — вот чудо чудесное! — не жирный, страшный уж обвивал ей шею, а тонкопястные ладони, как из тёмного стекла. Девятипалые. Зрячие… Нежные когти, лаловые перстни. Ель не вскликнула, лишь прикрыла веки — и бешено алой, горячей щекой прижалась к щеке холодной, как море. Сомкнулись безвийные очи. Распустилась часто уплетённая коса. И, покуда уж скользил по ней, по алому сапожку, по белому стегну, холодя и горяча, век не отверзла. От красоты, как от омерзения, можно умереть. Ели снился сон дочери рыбака. Щупальца струились в створках тела, проникали в лоно, и змеи вились в ней, в каждом суставчике — по змеёнышу, по гадёнышу. …весь он — глаза; чешуёй золотятся змеиные зраки. морская пучина — кругом глаза. по тёмному телу — златые всполохи трёхдольчатых очес. И казалось, что ласкает её ночное небо. Или его отражение — первичный океан, начала не имеющий, сотворивший себя сам. Его плоть, сотканная из звёздной пыли, была всегда, о ту пору Ель ещё не собралась в причудливую цепь из разрозненных молекул-бусин. Быть может, он — змеебог, подобие формы среди бесформия, и сотворил её. И прождал эоны в усыпальнице на дне морском, покуда не повстречал... Столь на него не похожую, несовершенную, и всё же плоть от плоти его, мысль от мысли. Ель пробудилась ото сна в исполинском яйце-раковине. Мягким светом осиянная, она сама светилась — как желток. Потянулась, сладко пошевелилась в искусственной утробе, и внутри нее тоже что-то шевельнулось. Белый свет убаюкивал. Было тепло, сонно. И она стала спать. Когда она не спала, то ела — яство престранное, на вкус как то, что живым никогда и не было. И была о ту пору с ним. Красное, неведомое мясо исчезало там, где у супруга открывались рты на долгих стеблях — бледно-розовые, окаймлённые иглами зубов. Ель тронула овальные раны. Ночами он несмело присасывался к ней, алкая, но не смея сокрушить возлюбленную плоть. Вот как… Не зря, гадая в бане, видела в зеркале ползучий мрак. Не зааминилась — получай. Ель отставила блюдо, и душа её, в последний раз встрепенувшись, уснула. Она решила терпеть — и страх обратился в сонливую холодность. И Ель не отшатнулась, когда несмысленная, пальцами наугад поросшая кисть коснулась её, а рот-маков цвет, на стебле покачиваясь, с голодным чавканьем припал к щеке. По ней поползла трещина. В подводном Аду не слышно звона колоколов, и Ель не вызвонили. Не видать тебе неба ясного, не видать тебе солнца красного. Год за годом, год за годом. Ель тлела во хрустальной горнице. В прозрачности стен возились чёрные угри; разевали пещеры-пасти диковинные рыбы. Сельдяные короли, будто алые ленты, лезли в оконца. Над невесомым куполом сновали сребряно-белые машины — плоские, как скаты, — облетая опрокинутые остриём вниз пирамиды, парящие сферы и мегалиты. На груди у Ели свернулись ужата, царевичи с царевной, сосали кровь — наливались ею, пульсировали, стекольчатые и хрупкие. И она в забытьи гладила их намертво окольцованной рукой. Они давили её. Ком змей, шипящий на трупе. Но сбросить их — нельзя. — Ты грустна, — отзвенел в висках супруг, пересыпая горсть каменьев из ладони в ладонь. <Ишь ты, заметил>. И теперь, сквозь годы, был он так же текуч и извивист: то полыхал чешуёй, то бледнел мертвецкой кожей. Ель свыклась с тем, что очами истинный облик супруга не узреть (и был ли облик?..), ибо разум её погибнет и распадётся — ведь из неземного, чистого света был он сотворён — но, утомлённая, закрыла глаза. Он мерцал под веками, переливался из света в плоть, лишь из любви к ней воплощаясь в нечто зримое, но всякому претящее. Гад, змей. Ель не ответила. Водяниста, нежива, она пыталась прозреть сквозь потолок и безмерную, тёмную глубь свет звёзд. Бывало, они падали в море — и, остывая, скупо блескали на дне. Солнца она и не помнила. Здесь извивались лишь жгучие неоновые цветы, и жалили они, как полуденное солнце. Дети поползли к отцу, впились в него и слились с ним. Любовно перетекали своей сутью в его суть. Ель неотрывно смотрела на них. Уголок рта чуть дёрнулся. Уж объял её ледяными шелками. Тускло золотились бессчётные глаза — донный янтарь, в печали скривился немой рот. Возникший почти там, где надо. Сквозь пальцы посыпались самоцветы. — Ты не в плену, — едва вымолвил он. Смолчав, Ель встала и выпрямилась. Её волосы, не убранные под плат, за долгие годы отросли ниже колен. Ель коснулась глянцевой панели. В тишине, потрескивая, возникла материна голограмма. В какой раз протянула к дочери руки. В какой раз Ель огладила её. — Дай мне навестить мать. В висках заскрежетало. Его плоть, исполненная очес, взмокла от липких, студенистых слёз. Яшмой застучали они об пол. Хрустели под ногами Ель. Умоляй он её на коленях, стоя на слезах своих, как на горохе, она не оглянулась бы. К чести его, ни железных туфель, ни прялок не выдумал. Пожалел загубленную младость. Ночью волна схлынула — и Ель восстала с морского дна. Бледнопенная, торжественная. Чахлый месяц повис над ней. Ель вытряхнула из слюдяного рукава ужат — и те, ударившись оземь, встали рядом с ней. Близнецы — златоокие, змеязыкие, будто солнце с луною, более подобные ей, — и боязливая дочь — с кожей тонкой, как у подземных, света не видавших ящериц, более подобная отцу. Текучая, как и он, маленькая морская дева. Волей-неволей Ель проснулась, задышала. Выдохнула то, что вдохнула десять лет назад. Сердце забилось, словно её, окоченевшую и развращённую, вынули наконец из хрустального гробовища. Глас ужа отозвался в черепе, затрепетал в ушах. — Когда ты вернёшься, море расступится. Подумай обо мне, и я выплыву, вспомни имя — и я приду. Только имени моего смертным знать не след. Никто, кроме тебя, не должен звать меня. — Не то они повредятся в уме и погибнут в страшных муках? Уж молчал. Его пронизала насквозь луна, и Ель вдруг подумала, как хрупок, бескостен супруг. И как он не растоп в её объятиях?.. Прощальное шипение было почти жалобным. После холода подводного царства земной вечер казался тёплым, как молоко. Дети озирались, заворожённые чудом трав и древ. Дивились птицам, так несхожим с гладким серебром рыб. Змеями скользили во ржи и васильках — лёгкие, светлые духи. И Ель, обволочённая вечерней сладостью, жадно глотала воздух и всё сильней ощущала себя мертвецом во влажной могиле. Им она и была. Никто не приметил белую тень. Лишь у дома заворчали, почуяв нелюдей, псы на цепи. Ель постучалась — дважды. Не человек, не призрак. Отворила мать. Сгинь!.. Тёмно-красные ягоды покатились за порог. Мать простёрла руки — как часто простирала она их к туману, ползущему с моря! — но Ель отступила, сжалась. — Он велел не трогать меня. И, склонив голову в льдистом венце, вплыла в избу. Мрачную, смрадную — и это после воздушного, пресветлого её покоя. Замерла, потупилась. Братья, рыхлые от оспы, и сёстры, опутанные сетью морщин, смотрели, как утопленно бледнеет их возлюбленная Ель. И кожа её мерцает водорослью в грозу, и по венам не кровь — ртуть течет. Тонка, стройна, будто и не носила трёх детей под сердцем. <Не стоит им знать, как те родились. Вытекли бесцветной слизью из лебяжьих яиц. Приникли к тощей груди, как миноги, с материной кровью обретая какой-никакой облик>. Смущённые, они отползли во тьму. Ель слепила, волновала их. Жгла, как маяк, нестерпимым светом. Но братья-сестры осмелели — вылезли, ухватили её за серебряное платье, мяли меж пальцев, цок-цокали. Лицом — в подол. Роптали в очарованной зависти. Дети молчали, разглядывали их. И не страшно вовсе, разве что глаз маловато. Испугались лишь жующей рыбу кошки — престрашного зверя. Не дичились, когда бабка — опасливо, вдруг кусаются — обняла их. Змеёныши… Пахнут дочерью. В углах бормотали под нос. Поял её водяной бес… …бедная, иссушил, извёл; да она от тепла человечьего растает! ой мама, бесёнков привела! …у-у, теперь-то коз не пасёт, рыболовью снасть не чинит, княжна! чудовище лобзает. Сев на скамью, Ель звонко рассмеялась. И все поняли, что Ель — это Ель. Утопленницы-то не смеются. Она раздала нити ожерелий, тяготившие шею, сняла с пальцев перстни — оправленные в золото слёзы ужа. Сёстры заулыбались. До утра миловались с ней. А Ель всё слышался плач волн. Люди шли смотреть на ужиху с уженятами. Зная, что нечем её подивить, несли цветы. Ель, жмурясь на солнце, дышала ими — и змеиный холод не мучил её. Не томновала, белая и ясная, по супругу. Пусть себе ярится на дне, бросается на стены — растекается ужиными хоботами… На море, с тоски по ней, — буря. Скорбно звенело тёмное зеркальце, даденное ей на прощание. Ель провела по экрану и выключила его. Хватит и того, что он неумолчно зовёт её криком птиц и шумом вод. Не тревожь меня. Её только-только перестало рвать красным и кислым, и тело с грехом пополам приняло земную пищу. Лицо порозовело. — Ель, каков уж из себя? Ель додумалась не сразу. — Супруг мой сидит на скалах, слушает бурю… — щёлкала суставами. — Водяные травы у него в волосах; он бледен, как свет луны на глади моря. И губы, как кораллы, алы. Сёстры да невестки слушали, открыв рот. Братья чёртом глядели. Беспечально, крепко спала Ель в душной избе, на лавке меж сестёр. Ель, Ель… И всё-то тревожился, звенел. Под веками зашевелилось ужовье, стало горячо и гадко. Ель… Ещё три дня. Как долго. Отчего молчишь?.. Она не отвечала ему. Избывал девятый день. У купальских костров грелась Ель — в венке из кубышек, весела, как девица. Скакала, легконогая, над огнём. Позабыла, как знобко на дне, заплясалась… Растеряла ужиха уженят, разиня! Но и уженятам не дело уползать от матери. Немудрено, что их выловили дядьки — завели в тёмный сарай. Прятали, тошные и ласковые, розги — до поры до времени. Нависли над детьми. Зашептали, перебивая друг друга. — Мать ваша молчит, не говорит… Хоть вы скажите: как отца звать? А то живём и зятя не знаем. Близнецы, как и мать, молчали: благонравно, очи долу. Но то, что было пристойным под водой, на земле явилось дерзновенным. Смеется, чёрт!.. И дядька наотмашь хлестнул по губе одного. Он не вскрикнул. Лишь удивлённо вскинулся и потрогал губу — вспухшую, в розово-серебряной, змеевой крови. …а ты, гад, а? как кликать змея со дна морского? а-а? молчишь! В один миг рассвирепели. Секли, пока розги не вымокли, не облупились. Напрасно ужата, скорчившись на земле, выставляли пред собой руки. По пальцам — ещё больней. И всё ж — ни звука. Несговорчивых заперли под крестом. Чай не вылезут, а сестре сказать — в лес убежали, негодные. Близнецы свернулись в углу, тяжело дышали, но плакать не плакали. Одному золотой глаз выхлестнули — и брат бережно лизал ему рану змеиным языком. Скоро глаз нарастёт, лучше прежнего, но проклюнется не там, где надо. А вот дочь младшая, любимая, задрожала, завидев розги, мокрые от крови. Ей бы растечься, обесформиться, но не смела. Тело — боль, тело — боль. Онемевшая, она лишь понурила голову. Дядья, вцепившись в плечи — каждый со своей стороны — повели её к морю. Не вырвется! Косы, как ягие месяцы, скалились за плечами. — Ну, пошла! Змиёвна… — По-человечьи зови, не по-змеиному! И она позвала, всхлипывая и запинаясь. Помянула отца всуе. Кабы не услышал!.. Забурлило, вспенилось сором-дрязгом море — и со дна поднялся он. Склизлое, от тоски обезумевшее, скопище иглозубых челюстей, змеиных глав и зловонных присосок. Взревело — неслышно, как ревёт расколовшаяся земля, как ревут безъязыкие донные твари — и из ушей потекла тонкая струйка, красным красна. Выкраснело всё. Братья скривились от больной тишины, зажмурились. Сжали звенящие головы. Не смотреть, не смотреть, не то камнем станешь! Одним глазом искоса глянули — в лезвие. В нём гневно бурлила чернота, разевались пасти. Дочь спрятала лицо в иссечённых ладонях, чтоб в глаза не брызнула отцова кровь. Но в плечах тотчас отворились новые — мокрые и злые. Смотрели на смерть. Вжик, вжик! Покосили ужа. Небо вспыхнуло алым, пространство и время разошлись под косой. Мягкий, как медуза, он распался на свет, тень и кровь. Её-то, жгучую и дымящуюся, в бреду отирали клоком травы. Куда капнула — до мяса прожгла. Дочь дрожала мелкой дрожью на ночном берегу. Дядья — обожжённые, оглохшие — ползли с моря на четвереньках. Кое-как опирались на косы. Ужовна наступила им на скрюченные пальцы. Капали уродливые, бугристые слёзы. Страшным стоном застонало море. Ель… Ель! Ель нахмурилась во сне, сжала зубы. Перепуганные ужата, украдкой выползши из-под креста, со страху и голоду присосались к груди. В тревоге затягивались раны. А ужовна всю ночь простояла под божницей — не смела пить мать. Четыре пары глаз взмокли, налились стыдом. Слышались всхлипы да ровный стук материного сердца. На рассвете десятого дня Ель пришла к берегу. Вела странно тихих детей. В доме спали, не вышли провожать её. Не хотели видеть, как сомкнётся над ней тьма воды, как потянутся со дна сладострастные змеещупальца. А другие — утаивали, в горячке бьющиеся, увечья; ворочались, слепые-глухие. Ждали избавления от змеевой власти: помер змей, помер! Растащили косточки по морю… Один из близнецов без конца лизал новый, вот-вот наросший глаз. Как пустоту на месте выпавшего зуба. Ель грозила ему пальцем. Пасмурное, тихое утро. Если плыть в полусне, в серости и сырой пелене, не будет так невмочно. Как тихо… Никто не придыхает со свистом в висках, не опутывает щупами мозг. Неужели, в нетерпении клубясь многоглавой мглой, он уснул на дне?.. Как же болит голова. — Выплынь, выплынь, друг мой милый, — выплюнула Ель: так, будто хотела умереть. Тишь, мёртвость. Лишь выл ветер в белом небе, море клокотало. Отпустив потные детские ладони, Ель взглянула под ноги. Красное солнце ещё не встало, но вода была — кровь. Кровь морского царевича. Пена бешенства на устах моря. Полопавшиеся сосудики в исполинском оке. Ель прерывисто вздохнула. Смотрела, лежа на дне, как колышется над ней страшный подводный лес. Из стеблей медленно, недвижимые теченьем воды, проистекают алые, смрадные потоки. Залепляют горло, не дают дышать. Выдохнула. Тупо оглядела ржавый, бурей изорванный берег. Дрожащими руками собирала в алой волне обрубки: не змеиные кольца с костяным жемчугом хребта — семипалую кисть, срез тулова, наискось ссечённую голову в коралловом венце. В мёртвых глазах перекатывались зрачки. Ах, выплынь, выплынь… Стоило взять его, как он растекался в ладонях гнойной слякотью. Её не язвило кровью. Слюдяное платье потускло, как чешуя мёртвой рыбы, окровавилось. Ель припала лбом ко влажному песку — и был он зыбуч и холоден, как лоб супруга. Её обдало алой волной. В ней Ель омыла перемазанные в слизи-останках руки. — ааааааААааААААааааааАААААААААААААААААА. Оглушённые её воплем, вздыбились волны. Ель дико, темно поворотилась — искала взглядом детей. Сыновья, восковые да истерзанные, не могли плакать. Иссохшие глаза не закрывались: насыщались зреньем мёртвого отца. Дочь тряслась, раскачивалась — небывалое, во грехе своём корчащееся нечто. Ель поперхнулась криком и вдруг смолкла. К чему этот крик?.. От груди с предсмертным шипом отпала змея, годами сосавшая кровь. Ель улыбнулась грязной воде, вымочившей колени. В песке искрились мужнины очи-чешуя — бери не хочу. Она и не хотела. И встала бы, и приласкала детей, даже дочь — змиёвну, отцовы останки глодающую — да не могла. Ель, Ель… И уж верно она должна была захрипеть, скрючившись над волной. Изнутри бы прорвалось отчаянье, затроилось в глазах. Потемнело бы корой бездыханное тело, вены обратились бы в алые, узкие кольца, отмеряющие её век, в сто ветвей разлапились бы руки. Пальцы пустили бы корни. И смолистые капли, стекая по шершавой шее, остывали бы в воде. Или плоть её истаяла бы дымом, с мягким шелестом упала бы кожа — и из-под неё, толстобрюхая, серая, с карими бисеринами глаз, выбралась бы ку-ку-кукушка. И полетела бы по-над морем, и сладко заплакала. Закапали бы лиловые кукушкины слёзки. О, ему бы понравилось. Так символично, так мифологично. Для пущей красы осталось возрыдать на могиле чудовища, средь увядших цветов, раскаяться в неспешности, навек проклясть убийц… Кинуться в омут, света белого не взвидев. Смешно до одури. Яблочная тухлеца сползла с металлического хладного остова. Рушатся, рушатся хлипкие цитадели на дне. Лопаются мыльные пузыри дивно выдутых сфер. Маяк, вывернувшись корнем наружу, угрюмо мерцает, как голодный зрак застывшей в иле рыбины. Овеществлённая боль. Разомкнулись могилы — по числу глаз. Звёзды падают в них. По холмам тащатся чёрные, трепещут хоругви. Он не придёт не придёт не придёт НЕ ОТРАЗИТСЯ В НЕВЫПЛАКАННЫХ ОЧАХ— Ель встала и брезгливо отряхнула замаранное в кровавом песке и мужнином прахе платье. Сдёрнула плат с венцом, кинула в волны. Неспоро, увязая в берегу, побрела вдоль кромки воды. Ужата, утерев носы, виновато поползли за ней — след в след. Она не обернулась. Косы, отросшие в водяном царстве, расплелись на солёном ветру.
18 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (4)