***
Минск тяжело выдохнул, глядя на суматоху, развернувшуюся в бальном зале. Всё шло наперекосяк, и, конечно, все взгляды — и вопросы — были обращены к нему. Разумеется, кто же ещё, кроме Минска, будет вести переговоры с их соседями, тем более с Польшей, в составе которой он ныне находился Он пригладил воротник рубашки, поправил манжеты и направился к женщине в алом платье, стоявшей у колонны, с видом настоящей королевы, сбитой с толку и раздражённой одновременно. — Pani Wisła, proszę, niech się Pani uspokoi. Nikt nie miał zamiaru obrazić Pani ani innych gości. (Госпожа Висла, прошу, успокойтесь. Никто не хотел обидеть ни вас, ни остальных гостей.) Женщина, которую звали Стефания, повернулась к нему, бросив на Минска колкий взгляд, в котором сверкали и подозрение, и что-то ещё. Её лицо оставалось высокомерно спокойным, но в уголках губ дрожала насмешка. — Zawsze to ty musisz tłumaczyć, co? Jak dawniej. (Ты, как всегда, объясняешь ситуацию? Как и раньше.) — Bo tylko ja potrafię mówić z tobą tak, żebyś nie zaczęła wojny od razu. (Потому что только я умею говорить с тобой так, чтобы ты не начала войну сразу.) Стефания вскинула бровь, но уголки её губ чуть приподнялись. — Nie myśl sobie, że jak powiesz coś po polsku, to od razu ci was wszystkich za te zamieszanie wybaczę. (Не думай, что если говоришь по-польски, я сразу тебя и вас всех за эту суматоху прощу.) Минск слегка улыбнулся. Он подошёл ближе, на расстояние, позволяющее уловить лёгкий аромат её духов, напоминающих цветущий май в старом городе. — Nie chcę, żebyś mi wybaczała. Chcę tylko, żebyś się uśmiechnęła. (Я не хочу, чтобы ты меня прощала. Я просто хочу, чтобы ты улыбнулась.) Стефания отвернулась, чтобы он не заметил, как она действительно это сделала, но слишком поздно. Минск уже всё увидел. Он сделал ещё шаг ближе, опустив голос до почти интимного тона. — Wyglądasz olśniewająco, jak zawsze. (Ты выглядишь ослепительно, как всегда.) — A ty nadal wiesz, co mówić, bym przestała się złościć. (А ты всё ещё знаешь, что сказать, чтобы я перестала злиться.) — I nadal chcę to robić. (И всё ещё хочу это делать.) Стефания хмыкнула и позволила себе чуть наклониться к нему, будто случайно коснувшись плечом его руки. Их взгляды пересеклись, и в воздухе повисло напряжение — не враждебное, но насыщенное чувствами, которые оба знали, но предпочитали не озвучивать. — To będzie długa rozmowa, Mikołka. (Это будет долгий разговор, Николайка(ну это такое уменьшительно ласкательное от имени Николай.) — Niech trwa całą noc, jeśli trzeba. (Пусть длится всю ночь, если нужно.) И они пошли в сторону дальнего зала, не спеша, разговаривая полушёпотом, будто забыв, что вокруг кипит международный и межвременной скандал. В этот момент они были просто Минском и Варшавой — двумя старыми знакомыми, которые знали слишком много, чтобы остаться равнодушными.***
Калининград молча подошёл к паре, что стояла чуть поодаль, на границе света и тени огромного зала. Он остановился в нескольких шагах, глядя на них с лёгкой насмешкой, прикрытой вежливой полумаской. Узкий костюм на нём напоминал и форму, и гражданскую одежду — точно так же, как он сам стоял между прошлым и настоящим. Кёнигсберг — высокий молодой человек с отчётливой прусской выправкой, в длинном плаще с серебряными пуговицами, — повернулся к нему первым. Его взгляд был чуть удивлённым, но не испуганным. Скорее — заинтересованным. В чертах их обоих было явное сходство. — Mein Gott… — пробормотал он. — Ты… это я? Калининград усмехнулся. — В некотором роде. Хотя, если быть точным — я это ты… только спустя пару столетий, пару переворотов и одну крупную войну. Кёнигсберг медленно выпрямился, внимательно глядя на своего «наследника». — Ты выглядишь... крепко. Но и странно. Ты носишь не мои цвета. Не мой герб. — У меня больше нет твоего герба, — спокойно ответил Калининград. — Его сожгли вместе с флагами. Теперь у меня другие стены, другие люди, другие истории. Я больше не ты. И точно не ваш, — он резко повернул голову к Берлину. Берлин, стоявший чуть в стороне и до сих пор оценивавший Калининграда с пренебрежительной надменностью, наконец заговорил. — И всё же ты говоришь на нашем языке, даже если он обёрнут в странный акцент. Ты всё ещё из нашего корня, даже если пытаешься это отрицать. Разве не так, *mein Sohn*? Калининград усмехнулся, но в его улыбке не было тепла. — Не называй меня сыном. Мы оба знаем, что я был тебе нужен только до тех пор, пока служил интересам столицы. После — ты бросил меня. Забыл. А теперь хочешь говорить о «наследии»? Берлин поднял бровь, но не ответил. Кёнигсберг же перевёл взгляд с одного на другого, напряжённо, словно пытаясь понять, как из него самого мог вырасти кто-то, кто говорит с его столицей так. — Значит, ты стал… другим. И ты не желаешь вернуться? — Возвращаться — не в моих привычках, — с нажимом произнёс Калининград. — Я иду вперёд. Я забыл вкус кнута, хотя шрамы ещё помню. И да — теперь я говорю по-русски, думаю иначе и не кланяюсь в сторону Берлина. — Гордый, как всегда, — хмыкнул Берлин. — Нет. Просто взрослый. А гордость… — Калининград повернулся к Кёнигсбергу, — …гордость у нас с тобой была с рождения. Он хотел сказать ещё что-то, но передумал. Лишь бросил через плечо: — Увидимся. Или нет. Не слишком-то я скучал. И, не оглядываясь, ушёл, оставив Берлина с хмурым лицом, а Кёнигсберга — с множеством вопросов и зарождающимся внутренним конфликтом.