Не отпускай мою руку

NC-17
В процессе
49
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 256 страниц, 94 605 слов, 47 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 29

Настройки
POV Аннушка Все летит к чертям. Эта мысль, произнесенная про себя сквозь плотно стиснутые зубы, глубоко въелась в мой холодный затвердевший ум, и я успела повторить ее в голове сотни раз, пока мы ехали до моего дома. Все летит ко всем чертям. Мое дыхание на удивление ровное, сердце бьется размеренно, как обычно, даже руки перестали подрагивать. Лифт медленно тащится на самый верхний этаж, а я неотрывно смотрю на табло, где сменяются красные цифры, будто это заставит его подниматься быстрее. Да, все летит к чертям. Сначала Стася, теперь и Илья. Все рушится, осколки падают мне под ноги, а я, нацепляя маску холодного безразличия, иду прямо по ним. Босиком. И плевать, что больно. Плевать, что стекло лопается, трескается, впивается в кожу, застревая в ней навсегда, плевать, что останутся шрамы. Плевать. Захожу в квартиру и первое, что бросается в глаза — тонкая полоска желтоватого света, пробивающаяся из-под двери папиного кабинета. Моему сердцу следовало бы упасть куда-то в пятки, лбу — покрыться бусинками пота, а дыханию — замереть, но я лишь устало вздохнула, на мгновение прикрывая глаза. Вряд ли он вообще выйдет меня встретить, никогда ведь не выходит… — Анна, — раздается за моей спиной, когда я уже почти дошла до своей комнаты. Мне даже не придется придавать своему лицу спокойное выражение — я и без того совершенно спокойна, мне все равно, я жутко устала. — Да? — я разворачиваюсь, один на один сталкиваясь с суровой серостью его глаз. Он смотрит изучающе, и мне кажется, что видит абсолютно все. От взгляда отца никогда не могло укрыться ничего, что я когда-то в детстве хотела бы скрыть. Ни ссадина на коленке, ни синяк, ни очередная детская проказа. Конечно, он и сам любил дурачиться со мной, но никогда не поощрял излишества в этом. — Где ты была, юная леди? — наконец спрашивает он, впившись глазами в мое лицо, словно пытаясь пробить дыру во лбу. — На живописи, — небрежно дергаю плечом. Не хочу этого разговора, я вообще не хочу ни с кем сейчас разговаривать, особенно — с отцом. Особенно — о своем поведении, ведь я и без того знаю, что облажалась. И далеко не в том, что явилась домой в таком виде, но в том, что вообще позволила себе быть в таком виде. — Представляю, как вы с Василием Ивановичем сидели за мольбертом с палитрой в одной руке и стаканом мартини — в другой, — голос папы полон сарказма, но меж строк я читаю угрозу. — Где ты была? Во мне вдруг вскипает то, что я весь вечер пыталась в себе подавить. Злоба. Животная ярость, если быть точнее. Смешанная с обидой и приправленная жаждой к разрушениям. Хочется закричать, хочется осыпать его оскорблениями, обвинить во всем, что происходит в моей жизни, сказать, что он был плохим отцом все это время, оставил меня одну, когда мне так нужно было с кем-то поговорить, бросил в этой кромешной тьме и тишине, что медленно убивала меня, оглушала, а постепенно — заполнила меня всю, поглотила и превратила меня в жалкую тень той, кем я была раньше. Мне хотелось вывалить все на него, но я знала, что он лишь небрежно отмахнется от моих слов, как от назойливых мух в душный летний вечер. Поэтому я просто молчала. — От тебя несет алкоголем и сигаретами, — заявляет отец, складывая руки на груди. — И я еще раз повторяю, где ты была? Он суровый. Очень суровый. И инстинкт самосохранения подсказывал мне, что сейчас самое время спрятать клыки и уползти в свою маленькую нору и переждать бурю. — Извини меня, — собравшись с силами, произношу я, смиренно опуская голову. — Я повела себя плохо, такого больше не повторится. — Я еще раз тебя спрашиваю! — прогремел отец, пропуская мимо ушей мои извинения. — Где ты была? — После живописи… — робко начинаю я, пораженная тем, что отец впервые на меня кричит, раньше он никогда не повышал голос. — Я встретила знакомую, и она позвала меня в бар. — И давно ты ходишь по барам? — уже спокойнее, но с теми же угрожающими повелительными нотками, продолжает отец. Он не приближается ко мне, держит дистанцию, соблюдая ощущение хотя бы физической безопасности. Но и не отступает. — Первый раз, — моя голова склоняется все ниже, но голос тише не становится. Я должна стойко вынести этот допрос, чтобы меня оставили в покое в будущем. — И последний, — выплевывает папа. — Ты под домашним арестом. Предоставь мне свое расписание, теперь я буду контролировать, куда ты идешь и во сколько возвращаешься домой. И не дай бог ты придешь минутой позже… — Хорошо, — быстро соглашаюсь я, проглатывая новую вспышку гнева. — Иди. И он напоследок смеряет меня презрительным взглядом, который я не забуду даже если умру. У меня совершенно нет сил, я измучена чересчур насыщенным днем, и в особенности — вечером, так что единственное, на что меня хватает — наскоро принять душ и, облачившись в пижаму с длинным рукавом, залезть в постель, натягивая толстое мягкое одеяло до самого подбородка, а хотелось бы — и на голову. Но, боюсь, это не поможет мне скрыться от назойливых мрачных мыслей, копошащихся в моей гудящей от усталости голове. Нужно отметить, я уже почти протрезвела. Почти. В мыслях все еще присутствовала некоторая спутанность, их обволакивал густой сизый туман, ужасно хотелось пить, но я не могла заставить себя сдвинуться с места и дотянуться до тумбочки, на которой всегда стоял графин с чистой, свежей, прохладной и такой вкусной, оживляющей водой… Я лежала в темноте, поглощаемая этими дурными мыслями о размолвке со Стасей, общение с которой, как оказалось, я ценила куда больше, чем могла себе представить до этого момента. Что-то внутри болезненно сжималось, ныло, изнывало и страдало, едва я представляла себе, что я больше не смогу закатывать глаза на ее неудержимые вспышки гнева, не смогу раздражаться на ее опеку, не смогу покупать ей пирожные в качестве похвалы за очередной, хоть и крошечный, но успех в учебе… Нет, я не могу перестать с ней общаться, ведь тогда… У меня ничего не останется. Снова. Я не буду об этой думать сейчас. Или об Илье, который так резко, так холодно отверг мое наивное предложение… Это сейчас я понимала, что идея была глупой. Настолько глупой, что мне становилось почти стыдно за то, что я вообще додумалась до такого, посмела произнести вслух, понадеяться… Но, с другой стороны, он мог бы и согласиться. Хотя бы ради приличия. Или отказаться, но не в настолько грубой, унизительной для меня форме! Нет, об этом я тоже не стану думать… Воображая, что я — Скарлетт О’Хара, я снова и снова повторяла эту волшебную фразу, заученную наизусть, как и сотни других цитат из книг, которые я прочла за всю свою жизнь. Я так много читала о чувствах, но что я на деле знала о них? Ничего, будем честны. Лежа в темноте, слушая размеренный стук секундной стрелки, который раньше всегда меня успокаивал, а сейчас — безмерно нервировал, я задавала себе вопрос: а что я сейчас чувствую? Я всматривалась внутрь себя, заглядывала в свою душу, оглядывалась по сторонам, прищуривалась, но там тоже было темно, и я ничего не могла увидеть. Неужели я ничего, совсем ничего не чувствую? В таком случае, что значит это неприятное, саднящее, как кожу на коленке после неудачного падения, ощущение где-то в груди, где-то под ребрами и между ними? Что значит этот холод, зарождающийся в районе солнечного сплетения, и постепенно сковывающий все мое тело до онемения конечностей? Подобный холод я ощутила в день, когда мне сообщили о смерти мамы. Я не плакала, у меня не подкосились колени, мне не хотелось кричать. Я просто почувствовала, как мое сердце замирает — тогда казалось, что навсегда, — покрывается тонкой корочкой льда, как душа каменеет и превращается в булыжник, такой тяжелый, что лучше бы его выкинуть по пути, чем тащить всю жизнь внутри себя. Может, я тогда так и поступила? И тогда я окончательно онемела. Я и не представляла, что лед, из которого я вся состояла, постепенно тает каждый раз, когда Илья оказывается рядом. Я не замечала, что после каждой нашей встречи, я становлюсь чуточку живее и чувствую, как бьется сердце в моей груди. Я ведь думала, оно замерзло. И теперь, когда он одной своей фразой вмиг заставил меня снова окаменеть, я поняла, что именно он для меня значил. И опять: я не стану думать об этом сейчас… Я подумаю об этом завтра. Завтра я смогу. И я не заметила, как уснула. Пробуждение выдалось на удивление легким, но тяжесть вчерашних событий камнем лежала на моих плечах, как бы я ни встряхивала ими и ни пыталась размять холодными пальцами затекшие мышцы. Отдала папе расписание всех своих занятий и отправилась в школу, куда идти мне совершенно не хотелось. Это ощущалось, будто я с кандалами на лодыжках поднимаюсь на эшафот, и последние шаги по ступенькам крыльца были самыми тяжелыми. Жизнь вокруг ощущалась какой-то… неправильной. Она проносилась мимо, как размытое, заглушенное кино, а я стояла в центре всего этого хаоса, и мне хотелось одного — исчезнуть. Что со мной? Мне всегда было плевать, так что же изменилось? Стася поджидала меня в коридоре напротив кабинета математики — первые два урока она пропустила. Руки, как всегда, в карманах безразмерной толстовки, рюкзак наброшен на одно плечо, брови насуплены, а взгляд мрачный, будто после похорон. Мы молча встретились глазами. Молча она присоединилась ко мне, и мы медленно, рука об руку побрели на следующий урок. Удивительно, но как только она оказалась рядом, мне стало легче дышать. Все беды в этом мире показались пустяком, о котором не стоило даже думать, не то, что переживать. Вдвоем — уже не так страшно. — Извини за вчерашнее, — выдала она, когда мы стояли на большой перемене в курилке, поодаль ото всех. — Я просто хочу с тобой дружить. То, с каким беззаботными видом она произнесла эти слова, меня поразило. Дружить. Для кого-то это покажется смешным, но для меня, у которой никогда не было друга, это было чем-то значимым, вечным, непоколебимым, и раньше я об этом не думала. — Ты же говорила, что мы не подруги. И зачем я оказываю эти жалкие попытки к сопротивлению? Почему я просто не могу принять ее дружбу, ведь для меня — это тоже важно. — Менять свое мнение — нормально, — Стася выпускает изо рта клубок дыма цвета ее глаз. — Нужно быть честным с самим собой. — Только не таскай меня больше на свои сборища юных алкоголиков, пожалуйста, — я морщусь от неприятных воспоминаний, которые, если бы могла, стерла бы из памяти и забыла, как страшный сон. — Я теперь под домашним арестом. — Домашний арест? — девушка прыскает и тут же давится дымом. — Мы что, в подростковой мелодраме? — Больше напоминает триллер, — отзываюсь я и наблюдаю, как очередная порция дыма, выпущенная Стасей, поднимается вверх и постепенно тает, растворяясь в воздухе, как мимолетное видение из прошлого. Краем глаза замечаю знакомую фигуру, которую узнаю среди тысячи других, и внезапно сердце сжимается и ухает куда-то вниз, продолжая биться уже в похолодевшем желудке. Илья тоже заметил меня и замедлил шаг, оглядываясь по сторонам, на снующих по территории школьников, учителей, на наших одноклассников, стоящих неподалеку. Он словно оценивал обстановку, взвешивал риски и не решался подойти при столь большом количестве свидетелей. На мгновение наши взгляды встретились. Две стрелы, летящие прямо друг на друга, столкнулись и раскололись. Я вздрагиваю, будто меня со всей силы полоснули кнутом, и тут же опускаю взгляд. Асфальт под ногами такой интересный… — И что это было? — подает голос Стася, легонько поддевая меня локтем. Проницательная. Вечно подмечает всякие мелочи, а потом донимает меня, выуживая правду. — Ничего, — дергаю плечом, прямо заглядывая в ее серые прозрачные глаза. — Пойдем уже… — Слушай, раз мы теперь подруги, — она тушит бычок о подошву и выбрасывает в сточный люк. — Ты просто обязана мне рассказать. — И я тебе обязательно все расскажу, но позже, — нараспев отвечаю я, под локоть увлекая ее в сторону школы, куда стремительно стекались и другие школьники. Весь день я чувствовала себя разбитой, растоптанной и уничтоженной. Когда рядом была Стася, мне, разумеется, становилось легче, но ощущение тяжести никак не проходило. Я снова погружалась в раздумья о нашей ссоре с Ильей, а теперь еще и о наших взаимоотношениях. Мы ведь, если разобраться, не были парой, просто проводили время вместе, так с чего бы ему вообще хотеть познакомить меня с друзьями? Я корила себя за глупость, но обида, засевшая в глубине души, никак не желала отступать. За всем этим хаосом я совершенно перестала брать во внимание тот факт, что он являлся моим учителем, и теперь я будто наблюдала за ним со стороны, с другого, нового, ракурса. То, как он держался с другими учениками и, тем более, ученицами. Строго, по-деловому, несколько даже небрежно, будто ему было на них совершенно плевать, но он не мог открыто этого выразить. В коридорах он всегда возвышался над головами моих сверстников, его брови всегда были слегка насуплены, а на губах играла кривоватая, все еще небрежная, улыбка. То, как с ним здоровались другие, и как он им отвечал с легким наклоном головы. Как бросал мимолетный взгляд на наручные часы, спеша на урок. Как он останавливался, чтобы поговорить с другими учителями, хоть и не очень любил это делать. С ними он держался по-другому, не как с учениками и не как со мной. Это была едва уловимая перемена, но я заметила, и мне почему-то захотелось отвернуться. Почему-то казалось, будто там, среди взрослых учителей стоит кто-то мне не знакомый, на кого мне смотреть не хотелось. И почему-то именно сейчас я замечала, как смотрят на него женщины. Их широко распахнутые глаза искрились, ресницы трепетали, улыбки были слишком широкими, а смех — слишком громким. «Илья Андреевич, ну что вы!» — восклицали они на его фразы, которые я никогда не могла расслышать, наигранно смущенно отводили глаза, а затем смеялись, легонько хлопая его по плечу ладонью. А мои зубы скрежетали, сама не знаю, почему. Я смотрела это как кино, и больше всех мне не нравилось, как смотрела на него учительница английского, которая преподавала в средник классах. В ее взгляде я уловила что-то, похожее на истинный интерес. Ее поведение отличалось от наполовину шутливых ужимок совсем взрослых учительниц, она держалась ровно, улыбка ее была сдержанной, но глаза сверкали неподдельным кокетством. Что казалось странным — Илья никак не пытался со мной заговорить за прошедшие два дня. На уроке истории он не спрашивал меня, а после урока не попросил остаться, чтобы поговорить. Его взгляд не задерживался на мне, он смотрел сквозь меня, будто не желая даже замечать мое присутствие. Будто я была призраком. Может, он думал, что я сама подойду к нему? Если так, он ошибся. Мне не хотелось разговаривать с ним, не хотелось поднимать ту дурацкую тему, из-за которой и возникло это затишье между нами, мне хотелось просто убежать и спрятаться, а вместе с тем — спалить все дотла. В буквальном смысле. Впервые за это время я всерьез задумалась: что же было между нами? Что произошло? Почему все стало так? И что меня поразило сильнее всего, я стала задумываться, о чем он думает? Что он чувствует? И, к сожалению, никто не мог мне дать ответ на эти вопросы, кроме него самого. Папа приходил домой каждый вечер к восьми часам, не задерживаясь. Мы вместе ужинали, но между нами тоже выросла стена, не позволяющая словам пробиться сквозь нее. Он старался на меня не смотреть, и я ощущала себя еще более одинокой, чем тогда, когда пребывала действительно в одиночестве. Камень с души не падал, а давил лишь сильнее, пока в одно прекрасное утро я не смогла подняться с постели. На меня навалились тяжелые тридцать восемь и девять на градуснике, лоб покрылся липкой противной испариной, как и все тело, а веки налились свинцом и вдавливали мои глаза в череп. Я, которая за всю жизнь болела всего несколько раз, и те — сезонной простудой, слегла с бронхитом в больницу в одиночную палату повышенного комфорта, где мне дважды в день ставили капельницы и уколы и не позволяли вставать с постели, разве что — в уборную.
Примечания:
Отзывы (10)