1
10 декабря 2024 г., 12:39
«А если я тебя больше не люблю?»
Но руки рвано скользят по чужой мешковатой одежде, не давая спокойно закинуть несколько ложек растворимого кофе в чашку. Третьесортная арабика с грубым постукиванием слетает с ложки, отскакивает от края чашки и бисером, нет, блохами пляшет по поверхности столешницы и вниз — вслед за его сердцем — на пол.
«Как же это возможно?»
Руки неуклюже залезают в карманы чужих широких спортивок, прощупывая ноги под тканью. Он взглядом пытался распознать отличия, возникшие в привычной утренней картине. Может, ветер сдвинул противную узорчатую скатерть со стола? Может, он наконец заштопал эту раздражающую дырку на светло-светло серой ткани в тон мерцающего над городом неба? Быть может, на колене потертых штанов появилась новая темно-синяя заплатка?
Раздражали не сами заплатки. Раздражало, как внезапно они появлялись на штанах, которые было проще выкинуть. Раздражало, что часть имеющихся заплаток уже и сама протерлась. Раздражало, что его мнение касательно этих штанов не котировалось.
В моменты, когда он стоял вот так, прижимая его к себе, его абсолютно ничего не беспокоило. Будь то внезапно проскочивший в вентиляцию таракан или новости о том, что после подписания нового контракта съём будет стоить на десять процентов дороже. Когда на фоне играли новости, он слышал их через толщу воды и самые ядовитые фразы растворялись в атмосфере безмятежности, созданной всего одним человеком.
Залитые кипятком перемолотые на производстве кристаллы кофейных зерен пугающе пузырились, словно это был не растворимый кофе, а токсическое оружие массового поражения.
— Что ты так на него уставился? Если меня сократят, то в ближайшее время придется перейти на три в одном.
— И липтон в пакетиках?
— Как в студенчестве. Годы идут, а мы, блять, молодеем.
— Мы можем найти жилье дешевле… быть может, за городской чертой?
— За те же деньги, только хуже?
Он замолчал, носом уткнувшись в лопатку. Мирон поразительно был похож на мебель в их небольшой квартире. В его душе было целое ничего, как на полках в холодильнике. От рубашки пахло сыростью, как на застекленном балконе, все равно покрывшимся плесенью. И на душе было холодно-холодно, как в октябре, когда отопления ещё не было, а ветер уже задувал в щели окон и дома. Он очень просил теплоты, но её не давал не то, что ЖЭК, но и Слава.
«За те же деньги только хуже?», — эхом в голове повторился риторический вопрос.
«Куда уж хуже?»
Вопрос застыл не высказанным. Он повис в воздухе, опираясь на свинцовую тишину. Слава должен был почувствовать его кожей, но, кажется, предпочел на него не реагировать. Даже не отмахнулся как от жужжащей над ухом мухи. Тишина разрушала. Он не мог оторваться от чужого тела, прижимаясь к нему только крепче. Стоило сделать всего один шаг назад, и вся тяжесть их молчания свалится им на головы вместе с протекающим потолком.
Руки нервно теребили чужую толстовку. Слова комом вставали в горле, отзываясь рвотным позывом. Слова — короткие, понятные, простые и мягкие — все равно резали гортань. Дешевый одеколон вперемешку с табаком. Это не противно. Это изюминка.
— Какова вероятность, что тебя сократят?
— Процентов семьдесят.
Мирон до боли укусил свою нижнюю губу. Теперь вкус крови был и на языке.
— Мне должны дать премию, — успокаивающе выдавил он. Правда, Мирон не был уверен до конца, кого он успокаивал больше: себя или Славу. — Я хотел на эти деньги сделать хотя бы небольшой ремонт…
— Надо отложить, — вздохнул он.
— Завтра будет дороже, — произнёс рвано Мирон, но мысль свою не растягивал.
У них и так слишком много всего тянулось. Например, нервы. Они натягивались до предела, расслабляясь в минуты редкого спокойствия. У них натягивались разговоры, когда в очередной раз Слава получал отказ на собеседовании, а сразу после удачного устройства попадал под новое сокращение. Он злился, что только у него всё заканчивалось провалом, пока Мирон медленно, но уверенно карабкался по карьерной лестнице. Его не сокращали. Ему снова выписывали премию.
Но Слава тоже молчал, медленно нарезая колбасу к завтраку. Хлеб оказался заплесневелым.
— Сходить за новым? — тихо уточнил он.
— У меня на карте 47 рублей.
— У меня на шестнадцать больше.
Слава продолжил резать бутерброды. Это было у них не отнять. Когда становилось ясно, что у них нет возможности выкидывать испорченную еду, они понимали друг друга без слов. Один молча продолжал готовить, поджав губы, второй крепко его обнимал, стараясь сказать этим все, что беспокойно витало в его голове. «Мы справимся», — отзывалось в секунду укрепившихся объятиях. «Это не твоя вина», — в теплом дыхании в лопатку. «Мне стыдно», — в одинокой слезе, всё-таки упавшей на кусок хлеба. Как будто Слава не понимал, что они перебивались только зарплатой его возлюбленного исключительно по его вине. Он не умел искать. Он не мог себя зарекомендовать. Все его редкие зарплаты немедленно уходили на погашение появившихся долгов за время его безработицы.
Мирон терпеть не мог чужих слез. Он чувствовал свою вину в их появлении. Недостаточно поддержал. Недостаточно поработал сам, чтобы вытащить их из этого.
— Я устроился на вторую.
Тишина, напоминавшая деготь, моментально застыла в свинец. Она напомнила предательский удар в ухо во время уличной драки, и он почувствовал себя оглушенным. Мирон хотел, чтобы стало легче. Легче почему-то не становилось.
— Одна будет уходить на аренду, вторая — на еду и коммуналку.
— Тебе надо сменить обувь. Ты клеишь подошву супер-клеем и хлюпаешь носом всю зиму.
— Потом.
Он был готов хлюпать носом до бесконечности, лишь бы Слава не хлюпал носом по ночам из-за очередного сокращения и всей фатальности их положения. Кризисы заканчиваются. Нервные клетки тоже.
Слава филигранно обрезал самые заплесневелые куски, чтобы не срезать лишний чистый хлеб. Мирон думал: «Плесень, как и любой грибок, пускает корни до самого сердца». Слава тоже пустил в нем корни до костей, оплетая тугими веревками душу. Даже ради спасения собственного положения не вырвать, не выблевать, не выплакать. Если надо, то тащить двоих. Если надо, то до конца. До талого.
Мирону очень хотелось взвыть в голос, но он тихо простонал от беспомощности в чужое плечо. Ему хотелось рыдать навзрыд, что он не может ничего исправить. Слава слышал немые крики своим нутром и вздрагивал в такт самому громкому молчанию. Он сильно жмурился, чтобы снять с глаз пелену подступавших слез. Как же сильно он их подвел!
— Когда…когда у тебя зарплата?
Оговорка, чтобы унять дрожь в голосе. Он не должен был зависеть от чужой зарплаты! Он не должен спрашивать об этом регулярно, постоянно забывая число.
— Через два дня. За сутки до оплаты аренды.
— Не задержат?
— Всегда ведь в срок.
Слава поджал губы. Мирон ведь прав. Ему выплачивают всё до копейки в срок. Ему назначают премии и никогда их не задерживают. Это у Славы все всегда наперекосяк. Он верит, что заплатят за переработку, а ему не выплачивают за лишние часы. А потом и вовсе сокращают. Мирон не задерживался на работе ни разу.
— Я тебе обещаю, что на твой день рождения подарю тебе те самые кроссовки. И это не будет в долг. И потом не будет ничего в долг или в рассрочку, клянусь.
«Не нужно мне обещать».
Фраза вновь застывает костью в горле, гноем под кожей, прорывающимся тяжелым нарывом. Его снова восприняли бы не так, произнеси он это вслух. Ему не нужны Славины обещания. Не потому что он им не верил, а потому что видел, как сильно тот старался хоть что-то исправить.
Но время меняло все не в их пользу.
Когда они переехали сюда, Мирон считал эту квартиру уютной. Она казалась ему просторной и светлой. Утром их радовали нежные лучи солнца и всегда было, чем дышать: прохладный чистый воздух и вид на цветущий сад за окном. Сейчас Фёдоров считал, что их обманули какой-то иллюзией.
Лучи, на самом деле, были палящими и вечно будящими в выходной с утра пораньше, когда больше всего хотелось спать. Шторы, не пропускающие ни каплю света, — вот его истинная мечта, а не новые кроссовки или зимние ботинки. В квартире было то неимоверно холодно, настолько, что при вздохе щипало горло, то душно, несмотря на раскрытые нараспашку окна. Сколько бы Слава не протирал пыль, Мирон всегда видел грязь.
Изменения чувствовались кожей. Из приятного, светлого помещения, квартира превратилась в склеп, где были навечно заперты два трупа, пытающихся ощутить себя снова живыми.
«Тебе просто нужен отпуск», — говорил Слава, когда Мирон не хотел вставать с кровати с утра. А если он уйдет в отпуск, то кто их прокормит? Жить на кредитку, а потом бесконечно ее закрывать? Поэтому Фёдоров все равно вставал с кровати, принимал контрастный душ, чтобы почувствовать хоть что-то, и брел безмятежно по улицам, сливаясь то с грязью и слякотью, то с коричневым снегом на тротуаре. Сейчас тоже хотелось просто слиться с антуражем квартиры и посмотреть, а через сколько его заметят?
Мирон боялся, что не причиняет ничего кроме боли. Каждый его успех раздавался чужим стыдом, каждая его фраза превращалась в сложный разговор, когда больше хотелось убежать, чем продолжать дальше. Он наконец отодвинулся от Славы, залезая в морозилку. Кусочек куриной грудки. Если разрезать её помельче, то будет суп. Нужна только луковица ещё, хотя бы намек на картошку и, желательно, немного вермишели. Одна небольшая луковица в холодильнике. Две цветущие картофелины в теньке под столом в коробке из-под обуви без крышки. Вермишели нет. Риса тоже. И гречки нет. Но и без них ведь может быть неплохо? Зато есть два яйца, остаток муки и соль. Можно сделать что-то вроде клецки в суп.
Мирон быстро соображал, меняя одну идею на другую. Сейчас нужно было придумать что-то, чему можно порадоваться. Совместное приготовление супа вполне могло помочь.
— Давай вечером сделаем куриный бульон? Вместо вермишели слепим фигурки?
— Давай.
Энтузиазма в чужом голосе не было. Идея слепить вместе фигурки вместо вермишели была скорее не романтическим времяпрепровождением, а унизительной необходимостью. Мирон глотнул кофе из чужой кружки. Противный.
«Здесь всё противно».
Он ненавидел ловить себя на подобных мыслях. Мирон тут же вскакивал, стремясь распрямиться, оказывая сопротивление давящим мыслям. Он — сдавленная пружина, стремящаяся наконец расслабиться. Но не получалось. Всё, что он пытался сделать, приводило лишь к обратному результату от желаемого, заставляя ненавидеть всё, что было вокруг. Правда ли он ненавидел? Или он просто устал?
«Если я однажды не поднимусь с кровати, то мы умрем от голода на улице».
Это единственная мысль, которая могла заставить его подняться и перестать тупо стоять, обнимая чужое теплое тело.
Из дома он вышел в осень, но за окном так быстро проматывались сезоны… до работы он доходил к промозглому ноябрю, а дома оказывался в холодный февраль.
Слава обнимал его на кухне, пока желтые листья устилали землю, покрывались снегом, пока набухали почки и расцветал жасмин. И так по кругу. Их жизнь — это однообразный бег в колесе с нудно меняющимся пейзажем.
«А если я больше тебя не люблю?»
Мирон сквозь слёзы кусал губы. Славу он по-прежнему любил больше всего на свете. Просто он так сильно в него влюбился, что лампочка внутри не выдержала напряжения. Сгорела.
Руки все равно под чужую толстовку, пытаясь согреться после опоздавшей февральской метели на улице.
Всё равно он купил мармелад к чаю. Его любимый. Пусть самого от него уже тошнило.
«От него — это ведь от мармелада, да?»
Запихивает себе в рот две штуки. Тошнит. Значит, от мармелада, как минимум, больше.
Слишком громко вздохнул. Он всегда так чавкал? И хлюпал чаем?
Мирон смотрел на него удивлённо, словно видел впервые самого дорого ему человека.
Серые-серые штаны наконец отправились в мусоропровод. Теперь они всегда темно-синие. Пока ещё без дыр и без заплаток. А серые-серые разве были не лучше? А если просто Славе хотелось нового?
А Мирон — он какой? Новый? Или уже устаревшая версия? Он хотел бы сейчас сказать, что «Новый год — Новый Мирон», но вместо слов он беспомощно уронил лоб на стол.
Это самый громкий звук за сегодня. Слава смотрел на него удивлённо. Нутро у Мирона орало как резаное. Он снаружи лишь ухмыльнулся.
— Я просто нуждаюсь в встряске мозга.
— Ты нуждаешься в отдыхе.
— Когда новый собес?
Как он был бесподобен в переводе стрелок! Мирон ужасно гордился тем, что не стал объяснять, почему это невозможно. Он преобразовал всю свою усталость в вопрос, ранящий примерно также сильно, как бесконечные приказы отдохнуть.
— Завтра.
— Я сейчас переведу на дорогу и форс-мажор…
— У меня есть.
— Кредитка?
— Разгрузил поставку с утра. Потом помог соседке вынести шкаф на помойку.
Измученный взгляд оторвался от поверхности стола. Мирон не восстал. Он разбился ещё сильнее. «Какой же ты уебок, Фёдоров». Нет, он не мастерски стрелки переводил. Он мастерски крушил чужое доверие.
— Грыжи, — проныл измученно. — Тебе нельзя.
— А тебе можно умирать на своих работах?
— Две новогодние премии.
— Ты сгорел.
Он не сгорел. Лампочка просто мигает, а не светит. Это временный перебой. Он сломался малость. Совсем не сильно. Это ведь все еще так просто починить?
— Хорошо. Устал.
Слава видел его немые протесты. Тогда он уже не спорил. Он предпочитал соглашаться.
А может, в нем правда остались лишь внутренности и усталость? Теперь ясно, почему так сложно понять собственные эмоции. Их просто нет.
— Я ведь люблю тебя.
Мирон молчит в ответ. Он крепко жмурится, выводя для себя выдуманную картинку в голове. А что если Слава выйдет из кухни, потом из квартиры и растворится в метели? Если снег унесёт его силуэт? Если мелкий мартовский дождь после начнет вымывать его образ из памяти?
Стало дурно. Из квартиры словно выкачали остатки воздуха. Мирону показалось, что он не может дышать совсем. Нечем. Слава — последний маяк. Без него неминуемо крушение судна. В доказательство — во рту снова появился соленный привкус. Он уже глотнул соленой воды.
— Я тебя очень сильно люблю.
Голос прозвучал впервые настолько живым. Мирон не мог заставить себя сказать больше, чем это. Он кое-как напряг свои ватные ноги, буквально падая в чужие руки. Крепкие силки. Как же он его держит. Во всех смыслах держал.
Прокуренная толстовка. Он зарывается в нее носом как в самое родное, что у него осталось. Единственное, что у него осталось. От бессилия разрыдался в дурацкую тряпку, пока пальцы нащупывали мягкий и тёплый живот под ней.
— Спать, — капризно попросил он.
Но слёзы не унимались. Кризисы правда-правда заканчиваются. Только нервы кончаются быстрее.
— Я всё исправлю, — нервно проговорил Слава. Надрывно.
— Но ведь ни в чем нет твоей вины. Это не ты. Ты делаешь более, чем достаточно.
— И все равно тебе плохо.
— Я просто правда устал.
Окна в спальне очень манящие. Но объятия Славы предпочтительнее. Они мешаются с одеялами и с подушками, образуя собственную экосистему. Мирон, укутанный в большое одеяло, кутается ещё и в чужие руки. Так теплее. Так надежнее. Так не выскользнет.
Из одеяла он выбрался, кажется, на утро. Запущен новый цикл. Слёзы. Одеяла. Объятия. Только панорама за окнами то красочная, то блеклая. То есть, то нет. Весь мир то бесконтрольно на него давит, то растворяется за родным запахом и теплыми руками. Мир осязаем. Мир растворяется.
«Как бы не раствориться с ним».
Хорошо, что он его всё-таки любит. Лежать в этих тёплых руках так приятно. Всего остального просто не могло существовать. Даже если тишина ещё свинцовая, а эмоции невозможно прощупать сквозь толщу пустоты. Пустота, если честно, тоже осязаема.
Вакуум постели впитывает свежесть апреля и солнце мая. Кровать впитывает их самих. Кровать поглощает Мирона, предпочитая его на ужин. У него не хватает сил сопротивляться. У него теперь совсем не осталось сил.
Он очухивается посреди проспекта уже зимой, поскользнувшись на корочке льда. Хватается за кирпичную стену. Дышит так громко, что не слышит за вздохом себя. Вывески ярко сияют в глаза. Надо зайти за тортом. Нет. Надо дойти до дома.
Дома он снова падает в чужие объятия. Трепетно жмется к телу. Носом скользит по ключице. Он не в толстовке. Он в тонкой рубашке. Значит, в спальне на спинке стула висит пиджак.
— С днём рождения!
Радостно так. Без боли. Мирону бы у него поучиться.
Из объятий не выпускает, но ведет в сторону. Одной рукой подхватывает что-то со стула, тычет в бок, чтобы Мирон опустил глаза. Коробка из-под обуви.
Мирон смотрит непонимающе. Изворачивается. Теперь Слава двумя руками обнимает его со спины. Теперь его пальцы тычутся в мягкий живот под кофтой. Мирон раскрывает коробку.
— Премия и корпоративная скидка.
Произносит Слава прежде, чем услышит, что дорого.
— За квартиру я уже перевел, — добавляет поспешно.
Мирон смотрит на обувь в руках, вспоминая, как долго смотрел на них на витрине. Он снова поднимает глаза, глупо моргая.
— Я не купил торт…
— А я его купил.
Слава смеется тепло-тепло. Тычется губами и носом в его виски. До весны ещё далеко. Но почему-то на улице стало теплей.
Мирону многому стоит у него поучиться. Наверное, научится.