***
В имении Сосновских Илья Мормышкин впервые Мишеля Пети́ узрел. Сам Илья Сильвестрович туда не шибко кататься любил, но маменька возила. Дочь хозяйская ей в ум запала — Элеонора Ивановна. Девица и впрямь красотой своей выделялась, но уж больно горда, свысока еле смотрела. В Петербурге в прошлом сезоне царицей балов была. И братец ейный, Борис Иванович, любил рожу воротить, а сам, прости Господи, содомит окаянный. С полюбовником своим в открытую жил. Но маменьке, Софье Андреевне, в голову блажь пришла: окрутить сына с Элеонорой Сосновской. Упрямая была маменька! В том году, больше со скуки, Марью Тихонову с Евстигнеем Калистратовым поженила. Один раз в гости, да другой… Пока родительницу Марьи отвлекали, Софья Андреевна робкого Евстигнея к Марьюшке подталкивала. А теперь первенца к зиме ждут. — Маменька, милая, — вздыхал Илья. — Да на кой мне это? Элеонора Сосновская — это не Марья Тихонова. Это же лебедь белая рядом с воробушком. И как я с ней? — Была бы рядом, а там и приструним, — отрезала Софья Андреевна. — Подумаешь, не Марья… Так и ты — не Калистратов кривоногий. Да и счёт в банке… И род наш подревнее некоторых. Предки твои самой Елизавете Петровне присягали, и ею же были обласканы. Вышло всё, как Илья предполагал. Элеонора Ивановна зевала, веером прикрывшись, брат её с любовником Евгением в переглядки играл, никого не смущаясь. Единственный, кто Илье в их доме нравился — это хозяин, Иван Сергеевич Сосновский. Он Илье рюмочку-другую настойки собственного производства налил втихаря, и кровь забурлила. После Мормышкин повёл Элеонору в сад, и там, среди благоухания роз узрел Мишеля Пети́ во всей его дивной красе. Вот тогда Илья понял, что любить можно не только студни и раковый суп. Прекрасная Элеонора, которая и раньше его не слишком занимала, теперь и вовсе растворилась в зное летнего дня. Золотые кудри Мишеля блестели, а синие глаза смотрели кротко и ласково. Как есть — греческий бог, спустившийся с Парнаса, заглянуть в Сосновское имение. Но чудо исчезло, не иначе, как на свой сияющий Олимп улетел, и жизнь Ильи перестала быть прежней. Страданиям несчастного можно было лишь посочувствовать. Софья Андреевна напрасно лезла с утешением. Ни варенье не помогало, ни девки-раскрасавицы. Софья Андреевна до того дошла, что самих девок была готова вареньем мазать. И Петербург обещала, и Неаполь, и Вену… Илья Сильвестрович был безутешен. На что мне Вена с Неаполем, коли там Мишельчика не будет, тоскливо думал Илья. К Сосновским он катался, несмотря на запреты маменьки, но там руками развели: — Уехал. Упорхнула легкокрылая птаха, вслед за своими подругами к жаркому югу подалась. Июль уже к завершению катился, и подросшие ласточки над двором летали. Илья тоскливо на них из окна смотрел. Похудел, осунулся. Софья Андреевна чуть не плакала. — Да ведь и нашёл из-за кого страдать! Околдовал, проклятый французишка! Ловелас-обольститель! Смотри, какие вокруг девки-ягодки! — и чуть голос понизила. — Ну, хошь, раз такое дело, вон, Николку лакея бери. Он сам-то чисто девка, только и знает, что в зеркала смотреть. Бери, да балуйся, а я, так и быть, глаза на ваш срам закрою. — Так-так… Значит с холопом в срамные забавы играть можно? Маменька глазами забегала: — Так это… Продадим его потом. Илья раздул, было, ноздри, но подумал и велел слугам карету закладывать. Софья Андреевна за сердце схватилась и велела сына не пускать. — Пешком пойду! — крикнул Илья. И впрямь пошёл. В воротах дворня столпилась, руки раскинули, будто порося ловят. Да только барина своего хорошо знали. Даже доброго человека можно довести. Мормышкин так рявкнул, что мужики на землю попадали, а старая мамка Ильи с испугу под себя подпустила. Карета Илью уже в поле нагнала. Кучер соскочил и дверь открыл: — Едемте, Илья Сильвестрович. Дозволили-с, барыня. До города семь часов. Так гнали, что дважды лошадей на постоялых дворах меняли. Когда добрались — стемнело уже. Адрес городского дома Сосновских Илья наизусть знал. Слуга в гостиницу провёл, а там Борис Иванович от кальяна оторвался и удивлённо навстречу шагнул: — Вот не ожидал, право! Здравствуйте, Илья Сильвестрович, хорошо, что заехали. Двери нашего дома для вас всегда открыты. — Я приехал, — начал Илья и умолк стыдливо, а Борис лукаво улыбнулся: — Никак за Мишелем? — Как вы догадливы, — пробормотал Илья и решил, что Бориса стесняться нечего. А Сосновский руками развёл: — Уехал предмет вашей страсти. В родные края подался. Илья пошатнулся и сел на диван: — Как? — Вот и Евгений мой печалится, — нахмурился Борис Иванович. — Даже слёг от переживаний. Не прижился у нас француз. — У меня бы прижился, — с тяжким вздохом сказал Илья. — Всё бы отдал. И как теперь обратно ехать… Дом отчий не мил стал. Борис Сосновский резко встал: — Коли так — едемте! Поезд в полночь отходит, а сейчас только одиннадцать. Едемте, Илья Сильвестрович. Мы с Евгением и так уж Мишеля целую неделю, как могли, задерживали. Как чувствовали. Мишель, не крепостной, — сказал Борис уже в карете. — Силком не удержишь. Уж как поступать будете — не знаю, но надеюсь на ваше благородство. — Помилуйте, Борис Иванович, — еле вымолвил Мормышкин. — Вы что же, за разбойника меня принимаете? — Разумеется — нет, от того и помогаю.***
В здании вокзала народу тьма! И уезжающие, и провожающие… Илья растерялся. Метались, искали, и на перрон выскочили. А он там, голубчик, стоял один на перроне, как сиротинушка горький. Ещё и дождь мелкий шёл, и лил на него и лил… — Бедняжечка мой, — жалея, промолвил Илья, а Борис поторапливал: — Ай, потом пожалеете. Давайте, с левого боку подходите, а я — с правого. — Да как же мы… — А вы думаете, он добром поедет? Крик поднимет, а там до международного скандала недалеко. Делайте, что говорю. Так и сделали. Илья только увидел удивлённые глаза, как Сосновский вдруг ткнул пальцем Мишелю под челюсть. Француз тут и обмяк. — Что вы сделали? — испугался Мормышкин. — Да держите его, — зашипел в ответ Борис, хватая саквояж Мишеля. — И пойдёмте. Пусть думают, что пьян. Мишель — лёгкий, как пёрышко. Илья и один бы его донёс. Но вдвоём дотащили и уложили бесчувственное тело в карету. Борис Иванович выдохнул: — Ну вот теперь поезжайте спокойно. Вот багаж его… За француза не беспокойтесь. Вот тут сонная точка имеется, — и он на свою шею показал. — Я по Персии путешествовал и этому трюку обучился. Очнётся через пару часов. Но знайте, Илья Сильвестрович, я к родителям поеду и узнаю… Коли натешитесь, да бросить изволите… — Гореть мне тогда в аду, — истово сказал Илья. — А я навеки ваш должник. Не извольте беспокоиться — это не потеха. Это любовь. И так вздохнул, что сомневаться в его словах не хотелось. Борис Иванович кивнул: — Поеду, да Евгения обрадую. Не удивлюсь, что он роман напишет, или стишки какие-нибудь. Дверь кареты захлопнулась и кони с места рванули. Илья голову француза себе на плечо пристроил и любовался им. Щеки Мишеля холодные, ресницы от дождя склеились и как стрелы были. А через два часа он очнулся. Сначала в шоке молчал, потом кричал и хотел из кареты выпрыгнуть, но Илья его в плед замотал. Мишель выгибался, как гусеница, но освободиться не смог. Илья утешал, как мог. И Париж в скором времени обещал, и гуся с яблоками. А Мишель отворачивался и вздыхал горько.***
Дворня проснулась, когда карета во двор въехала. На забрехавших псов шикнули и к Илье Сильвестровичу кинулись. — Барыня гневалась, — шёпотом доложили ему. — Маменька ваша… Как уехали, всё карты раскидывала… И так и эдак… Потом плакать и сморкаться изволили-с. Три платочка порвали. Ах, ты ж! Нашли голубчика? Задремавший Мишель вскинулся. С большим бережением его из кареты достали и по приказу Ильи во флигель унесли. — А маменька-то… Заругают! — Утром разберёмся, — сказал Илья. — За французом смотреть в оба. Постель ему… Перины подготовьте, подушки лучшие. Поесть, да винца… Дорóгой успокоить не удалось. Утром продолжу.***
Утром Софья Андреевна в чёрном вышла. Слуги уже доложили, с досадой подумал Илья. Софья Андреевна губы поджала и здороваться не стала. К ручке сына не допустила. Кофе велела подать, а желе и вовсе убрать. Плохой знак. Когда у маменьки хорошее настроение было — она чай с рогаликами пила и в желе их макала. А теперь цедила чёрный напиток и смотрела в окно. — Маменька, милая, — начал Илья. — Он вам понравится. — До чего же прелестное создание. Ах, маменька… Вы же любите меня? — Что? Благословить, может? — сверкнула глазами Софья Андреевна. — Позор нам теперь на всю округу. Ведь нашёл с кого пример брать! С Сосновских! — Маменька! Софья Андреевна не слушала. — Мы — древний род, ни словом, ни делом себя не осрамили. Я и девку их тебе в жёны хотела, чтобы от греховной семейки спасти. Я ли его не люблю? — всплеснула она руками. — Замуж не вышла — отчима тебе не хотела! Всё же для тебя, всё! Рублик к рублику, перинка к перинке… Скройся с глаз, неблагодарный сын. И не думай, что я с твоим любовником здороваться буду! Софья Андреевна застонала, и горничная Анютка тут же ей флакон с нюхательными солями подала, а старая нянька причитать принялась. — А, ну тебя! — вспыхнул на няньку Илья. — Сто лет в обед, а всё туда же. А замуж, маменька, зря не вышли. Дионисий Вольфович до сих пор вне себя. В монастырь грозился уйти. — Это я уйду, — простонала Софья Андреевна. — От стыда! От сраму в обители спрячусь! А дети! А внуки! Кто род Мормышкиных продолжит? Илья хмыкнул: — У папенькиного брата их пятеро уже. Я вот чего думаю, — задумчиво проговорил он. — Щи с рассольником Мишель, поди, не будет. Лукерью надо научить луковый суп готовить. Горничная с нянькой дружно на пол плюнули, а Софья Андреевна опять к флакону с солями потянулась: — Вот же мерзость! Сегодня лук… Завтра поросячьего пойла попросит. В моём доме такого не будет. Где этот негодный французский мальчишка? — Во флигеле запер. Софья Андреевна ахнула: — Ты что же… Взаперти его держать станешь? Илья глянул на кусок рогалика в своей руке и отправил его в рот. — Это я от вас его спрятал. — Ещё лучше! — Софья Андреевна картинно заломила руки. — Сын человека украл, а меня в чудовища записывает. Что же дальше будет? Что дальше — Илья и сам не знал. Николашка с утра сообщил, что француза со всеми почестями, как дорогого гостя, устроили. Камин разожгли, простыни лучшие шёлковые принесли и даже шкурку медвежью на пол постелили, чтобы по нужде на холодный пол не вставать. — Телятинки принесли, сыра и вина, как велели, — докладывал Николашка. — А он есть не стал, похоже, не в себе ещё. Повздыхал, да лёг. Илья любимый бархатный пиджак малинового цвета надел, духами обрызгался, велел горячих пирожков в корзинку положить, и сам к своему пленнику отправился.***
Мишель Пети́ спал, зарывшись в подушки. Илья смутился и хотел уйти, но пятку голую увидал, и любовь вновь его большое тело заполнила. Даже пятка у Мишельчика хороша. Розовенькая, а сама ступня — узкая, как у барышни. Илья, правда, у барышень пяток не видал, разве что туфельки сафьяновые. У него сердце от нежности защемило. Шагнул и — раз! — чмокнул в пятку. Под одеялом хихикнули и пятка исчезла, а через миг золотоволосая голова наружу вылезла. Француз увидел Илью, ахнул и одеяло к груди подтянул. Глазами засверкал, залопотал по-своему. — Не удержался, мон ами, — прижал Мормышкин руку к груди. — Виноват… Такая пяточка у тебя… — Не мочь! Как сметь! Это ужасно! — вскричал Мишель. — Я есть подать в суд! — Да я же ничего… Ну, нога… — Ужасный русский! Monstre! Дикарь! — Стоит ли из-за пустяка, — забубнил Илья. Мишель от возмущения сел. Похищение человека пустяком назвать… У него даже слов не хватило, и юноша задрожал. Одеяло съехало, обнажив грудь. — Это есть пустяк? — вскричал он. — Это ужас! В суд… В суд подать! Идти в каторга! Илья от обиды выпятил нижнюю губу: — Зачем сразу в суд? У нас за такое и вовсе не сажают. У Мишеля вытянулось лицо: — Не сажать? Comment cela… О, дикий страна! Это есть преступление! У нас за такой — суд и тюрьма! — Ну, у вас и нравы, — поразился Илья. — За такую малость… Это не мы, это вы — дикие. Любовь — дело сердечное. Жалобу за такое не примут. Опозориться и только. А коль судья не в духе будет — ещё и пороть прикажет. Француз икнул: — О, Mon Dieu! Он повалился на подушку, а Илья уже жалел что не сдержался и целовал. Ишь, как переживает! Хорошо только в пятку поцеловал. А вот если бы в коленочку… А перед глазами обнажённые плечи и розовые сосочки-ягодки. Ах, какие там ягодички, должно быть, милые! Мормышкин вновь сладко вздохнул и ближе подошёл: — Уж прости, дружочек… Коль дело такое — больше не трону. Понимаю, что время тебе нужно. Мишель вновь выбрался из-под одеяла. — Что теперь? — убито спросил он. — Как я теперь есть жить? — И жить хорошо и есть хорошо, — заторопился Илья. — А питание — это в первую очередь. Я тебе пирожков принёс. Отведай пирожочка, друг мой. Как поешь, так и полегчает сразу. Я уж всё сделаю, чтобы тебе тут хорошо было. Французик отрешённо вздохнул. Есть он не хотел. Сел и вновь замотался в одеяло: — Не быть хорошо. Не хотеть сидеть взаперти. — Да кто же запирать будет — помилуйте! — изумился Илья. — Это я на цепи твоей красоты сижу. Вот позавтракаем и я тебе всё поместье покажу. Скушай пирожочек, Мишельчик, успокой моё сердце. Француз нехотя откусил… Но не зря их нация придумала, что аппетит приходит во время еды. Один съел и за вторым потянулся.***
Дом Мормышкиных в окружении старых лип. Белый и важный, с широкой лестницей и портиком. Верхние окна полукруглые, двухстворчатые, а нижние — высокие. Сад весь солнцем пронизан, дорожки песочком посыпаны. У старого пруда беседка каменная. Ивы ветви в воде полоскали, и лебединая пара плавала. Ещё дальше — яблони и малиновые кусты. Где-то далеко в поле девки голосисто пели. Мишель ёжился — мужики с бабами в усадьбе об него глаза сломали. Особенно пышная, золотистая шевелюра внимания приковывала. И теперь он на положении наложника. И не заявить о преступлении. Огромный Илия, снисходительно улыбался и видно было, что не врал. В их стране, это, оказывается, такая малость! Дикий, богатый варвар… Конечно ему ничего не будет, а над страданиями Мишеля посмеются только. Откажешь такому, пожалуй, ещё и сам в тюрьме окажешься. Уж он придумает, за что. И не сбежать… И не пожаловаться… Крупный, улыбчивый Илия так смотрел, что внутри всё сжималось. А ещё матушка его… Сердитая, чопорная… С Мишелем даже здороваться не захотела. Остальные, правда, здоровались и зубоскалили вовсю. Живя у мсье Эжена, Мишель никаких забот не касался. Его дело — господ причёсывать. Платили хорошо, кормили недурно. По дому он не особо скучал — там от него лишь денег ждали. А в мечтах ему виделся собственный домик с садом. Может, дело какое открыть… И мечта сбылась немыслимым образом***
Илья привёз портных и тканей. Половину дня с Мишеля мерки снимали, булавками обкалывали и обшивали. Француз терпел, а Софья Андреевна — еле-еле. — За столом с ним сидеть? — взвилась она в первый день ещё. — Мыслимое ли дело? Дворянка с куафером… Может ещё и лакея притащить? — Ах, маменька, — качал головой Илья. — Не хотите вы понять страданий моего сердца! Я жить, может, по-настоящему начал. Душа счастьем наполняется только от того, что этот милый мальчик просто рядом сидит. А вы мне и в этой малости отказать хотите. И это моя любящая мать! Софья Андреевна скорбно поджала губы: — Как низко играть на моих чувствах. А ведь я так больна и слаба, — и третий кусок запеканки к себе придвинула. Мишель быструю речь ещё плохо понимал, но осознавал, что из-за него хозяйка недовольство испытывает. Кусок в горло не лез, и он вставал голодным. Тогда Илья шёл к нему и докармливал. Зная, что предмет его чувств к рыбе тяготеет, приказывал стерлядок и осетров готовить, а то и карасей в сметане жарить. Ещё французик очень кисель со сливками любил и миндальное печенье. От нарядов шкафы и сундуки ломились. Рубашки — тончайшего полотна, сюртуки лучшего сукна, у него отродясь такого не было. А часы и запонки Мишель и брать боялся — а ну, как потеряет? Илья лишь смеялся. А Мишеля ничего не радовало. Из комнаты почти не выходил, Софьи Андреевны побаивался. Кто он теперь? — Ты — гость, — говорил Илья, а сам так смотрел… Каждую ночь, во сне, к Мормышкину упорно приходил нежный француз и, порой, был абсолютно наг. Улыбался, за руку брал. Илья обнимал подушку и сладко чмокал. Днём всё было иначе. Мишель напрягался, даже когда Илья близко подходил. А уж, когда за руку его брал…***
К Мормышкиным часто гости приезжали, когда на обед, а когда на ужин. Софья Андреевна нарочно всех приятелей с незамужними дочками позвала. И так хорошо, что из города Любимовы прикатили. Олечке Любимовой до Элли Сосновской далеко, конечно, но так стройна и элегантна. В последний раз в таком туалете явилась, что все ахнули. Цвета давленой земляники, с двадцатью оборочками, и пелерина из фламандских кружев на груди гранатовой брошью заколота. А на голове «узел Апполона» в три петли и четыре вершка высотой! Глаз не оторвать!***
— Анютка! — закричала Софья Андреевна. — Где тебя носит, окаянную! В будуар влетела вторая горничная — Устька, и выпалила, вытаращив глаза: — Ох, беда, барыня! Анютка руку ошпарила! Софья Андреевна так и подпрыгнула, а Устька продолжала верещать: — Кипяток несла, а навстречу курица. Под ноги кинулась, а Анютка оступилась и руку обварила. Ужасти! А рука красная вся! — Негодяйка! — вскричала Софья Андреевна. — Вели зарезать сейчас же! Горничная в ужасе ахнула: — Анютку? — Курицу, бестолковая твоя голова. Стой, куда пошла! Причесывай меня! Устька на колени бухнулась: — Барыня, матушка… Я же эти аболоновы узлы крутить не умею! Ой, не смею! — Дура! — затопала ногами барыня. — На конюшню сошлю! Продать прикажу! На крик слуги прибежали, и Илья ворвался в комнату: — Маменька, успокойтесь! Устинья, причесывай барыню. Устька с перепугу, что барыне волосы попортит, чуть в обморок не грохнулась. Илья её оттолкнул и забегал вокруг, но тут его деликатно отодвинули и нежный голосок француза зажурчал: — Зачем кричать? Зачем убивать бедный птичка! Я уметь делай красиво волосы. — Ты же мужчин стрижëшь… — Я уметь всё. Софья Андреевна поморщилась: — Вот уж сомневаюсь. Или коварный соблазнитель моего сына и надо мной решил победу одержать? — Маменька, не позорьтесь, — шипел сын. — Сидите спокойно или к гостям в чепце пойдёте. Софья Андреевна горестно махнула рукой: — Ах, делайте, что хотите… Дионисий Вольфович обещался быть… Это позор… Потом сразу в монастырь… Мишель чирикал по-французски, снимая папильотки с волос Софьи Андреевны. Мелко завитые кудри стал обратно водой выпрямлять. Госпожа Мормышкина взвилась и сын привычно зашипел: — Маменька! — Что? Я уже двадцать лет, как твоя маменька. — Да-а? — Ну, тридцать… Невелика разница. Мишель колдовал над волосами, мешая русскую речь с французской. Укладывал, плел тяжёлый узел на затылке, искусно перевивая лентами, и, наконец, отошёл: — Voila! Софья Андреевна изумлённо смотрелась в зеркало. Вместо локонов её лицо обрамляли волнистые пряди, а на затылке корона из кос. И так элегантно и благородно всё выглядело, что хоть посмотреть сейчас в Петербург. — Как красиво! — И не брать жасмин, — Мишель решительно отодвинул любимые духи барыни. — Слишком сладкий. Только роза. Он отступил назад, любуясь проделанной работой, руку к сердцу прижал: — Belle femme! Нужно было ещё что-то добавить, чтобы всю глубину комплимента выразить, и Мишель вспомнил слова, которым его Борис Сосновский под хмельком учил. И от души добавил: — Билядь!***
Дионисий Вольфович, как взял её за руку, так и не отнимал. Да Софья Андреевна и не противилась. И про Оленьку Любимому позабыла. Сама Оленька сразу на Мишеля уставилась. Нарядный и златоволосый француз на фоне рыхловатого Ильи значительно выигрывал. Как ладно на нём новый костюм сидел, и запонки сапфировыми глазками горели. Манеры безупречные… Сын же, видя Оленькин интерес, хмурился, но Мишель тушевался жадных взглядов, и невольно к Илье прижался. Только что с гребнями и щипцами бегал — щёчки разгорелись, а теперь забоялся. Зато Оленька егозой вертелась: — Познакомьте же со своим другом, Илья Сильвестрович! — Приятель Илюшенькин погостить приехал, — торопливо сказала Софья Андреевна. — И какого же роду он будет? — Барон… — Виконт, — тихо поправил Мишель. — Точнее, мой рарá. Но жениться против воли и потерять всё. Софья Андреевна разинула рот. Илья — тоже. Остальные заохали и стали вспоминать некую Липу Северьянову и её мезальянс. Софья Андреевна в себя пришла, когда за стол гостей позвали, и сама Илью к Мишелю пихнула. — И не знала я, что твой друг голубых кровей, — сказала она вечером сыну. — А ты, что же молчал? — Я и сам не знал, — признался Илья. — Выспрашивать неудобно. Куафер же… — Любой честный труд почëтен, душа моя. Не жулик, не шулер — скромный юноша, я уже поняла. Илья усмехнулся: — Не вы ли, маменька, ловеласом его называли? — Не припомню.***
Мишель любил по саду гулять. Ранним жаворонком вставал на заре и шёл в сад, смотреть, как роса на травах и цветах мерцает. Влюбленный Илья за ним по пятам плёлся. Мишель это замечал и сердился. Порой прятался, но дворовые, что в упоении за ними подглядывали, тут же кричали: — Вон, вон он, барин! Хранцузик в рощу побег! Вон, вон, за кустами сидит! Мишель шипел с досадой и вставал. С Ильёй прогулка теряла свою таинственность. — Хочу быть один, — хмуро говорил он. Илья кивал, но далеко не уходил. Так и ошивался поблизости. Он и в тот день за любовью своей пошёл, но из виду его потерял. Мальчик к пруду спустился и, знать, опять спрятался. Илья тяжко вздохнул, но тут Мишель сам на него выскочил: — Смотри, Илия! Смотри, как красиво! — возбуждённо тарахтел он и залопотал по-французски. Над водой клубился необычайно густой туман: розовый от первых утренних лучей. И туда, в туман уходил длинный, деревянный мосток, растворяясь в дымке. — Мисти́к, волшебство, — с придыханием сказал Мишель. — И я пойти туда. — А я? — А ты смотреть на меня и восхищаться. И пошёл по деревянным доскам, тоненький, с рассыпанными по плечам локонами. Илья глядел на обожаемую фигурку, пока она не скрылась в тумане. И тишина. Илья заволновался. Подождал ещё и тоже пошёл по мосткам меж клочьев рваной дымки. На краю мостков он обнаружил бриджи и рубашку, а их хозяин исчез. — Мишельчик, — дрожащим голосом позвал Илья. — Мишенька… Никак утоп? Снизу хрустально рассмеялись, и в воде появилось синеглазое личико. Илья чуть на доски не повалился: — Ах, ты ж… Разве можно так пугать? — Вода тёплый. Я превратиться в морской принц и уплыть далеко-далеко. — А я? — грустно спросил Илья. Мишель облокотился на доски и пристроил подбородок на сцепленные пальцы. — А ты скучать? — Да я уже… И рядом ты, а вроде и нет. Тоскую… Губа у него чуть дрожала, и взгляд такой несчастный был! Мишель подтянулся и сел рядом. Нагой, как есть, и холодная кожа тут же мурашками покрылась. Илья торопливо с себя бархатную куртку стащил и на голые плечи накинул. Юноша смотрел на него внимательно: — Ты — несчастье? — Я — огромное несчастье, — подтвердил Мормышкин. Мишель глянул из-под длинных ресниц, вдруг приподнялся… И чмокнул Илью в губы. Мормышкин застыл в оцепенении, а Мишель, словно поняв, что сделал, вскочил, закутавшись в куртку, и к берегу побежал. Перед Ильёй мелькнула съёжившаяся от прохладной воды, розовая плоть, и он еле слышно застонал. А следом грохот и крик. Мишель на досках поскользнулся и рухнул в тину. Домой его Илья на руках принёс. Слугам драгоценную ношу не отдал, сам в кровать уложил и прикрыл одеялом: — Доктора… Доктора зовите, олухи! Перелом. — Да не изволите беспокоиться, барин, — успокоил Илью Николка. — Потянул хранцузик ножку, уж я вижу. Холодное надоть. Замотать вот тут покрепче, да полежать ему. У нашей Агриппины снадобье есть — сейчас принесу, — всё опухшее вытянет. — Так беги и скорее, — велел Илья и склонился над Мишелем. Полотенце в воде намочил и лично испачканное тиной лицо вытер. Потом руки и ногу больного. Каждый пальчик протёр, смывая зелёные нити тины. Мишель же лежал молча. Одеяло чуть сползло, и снова розовый отросток выглянул. У Ильи внизу живота потеплело, но прикрыл торопливо. Прибежала Агриппина с узелком, а за ней Николка с кусками говядины из ледника. Ногу обложили и держали пока Мишель не застонал: — Больше не мочь. Тогда больным занялась Агриппина. Мазью намазала и туго перевязала. — Больно, мальчик мой? — Non… Уже не очень. — Ты поцеловал меня, потому что пожалел? — осторожно спросил Илья. Мишель взмахнул ресницами и лукаво прищурился: — Может быть. Понурился Илья и поднялся. Но когда до двери дошёл, позади раздался голос: — Или нет. Мормышкин круто обернулся, но Мишель уже спрятался под одеялом.***
Илья в кухню влетел и велел миндальный торт с цукатом и розовым глазуром печь. Ах, как счастлив был! Кухарки с ног сбились. Орехи толкли, тесто сбивали, поварят за цукатами послали. Илья не ходил — летал. Один поцелуйчик, два слова, а жизнь новыми красками заиграла. С подарками и с тортом прямо в спальню к французу Илья и поднялся. Мишель торт увидали и в ладоши захлопал: — Торт! Как в день рождения! — В твой день рождения я велю испечь торт с тебя ростом, — пообещал Мормышкин. — Когда ты родился? — Декабрь. — Уже скоро, — успокоил Илья. — А это так, для радости. Когда в детстве болел — маменька всегда приказывала торт печь. И вот ещё кое-какие безделушки принёс, сердечко твоё порадовать. Мишель смутился, увидев презенты, а разглядев, захлебнулся от восторга. Маменька дозволила два несессера подарить. Один — туалетный прибор, с ножичками, бритвами и прочим, столь изящно выполненный, что слёзы восторга грудь щекотали. А второй — с чарочками и фляжкой. Всё в серебре, с вензелями, и рубинами украшенное. Даже у мсье Эжена не было таких красивых и дорогих вещей. Илья же в упоении смотрел на Мишеля. До чего же он мил и прелестен! Бояться Илью перестал совершенно, злобы ни малейшей не испытывал и радовался всему, как ребёнок. Вот бы ещё разок поцеловать! Чтобы в плечико, а потом в губки… И плечи его сейчас совсем рядом. Илья мысленно перекрестился и прижался губами к нежной коже. Мишель замер и чуть плечом шевельнул: — Ещё. Илья, уже готовый, что опять прогонят, даже не понял сперва. Но тут же придвинулся и ещё плечико поцеловал. И ещё немного левее, ближе к нежной шейке. И саму шейку. А как Мишель пах! Чуть цветами, апельсиновыми цукатами и с ноткой прудовой тины. И тут Мормышкин осознал, что француз сидит, закрыв глаза и откинув голову. Длинные ресницы чуть подрагивали, губы полуоткрыты и шейка голая — беззащитная. Илья снова поцеловал. Туда, где жилка пульса билась и ещё повыше, к скуле… Краешек рта поцеловал… И, наконец-то в сами губки. Рубашка Мишеля на полу оказалась. Илье дольше раздеваться. Чуть не рычал, обрывая пуговицы. Кожа Мишеля в сравнении с его — белая-белая, и сам он, — хрупкий, так и не нарастивший мяса, несмотря на старания поварих. Длинноногий и длиннорукий, с острыми коленками и локтями. Илья облобызал и локти и коленки. Вспомнил, как пяточку целовал — и туда добрался, чмокать каждый пальчик под хихиканье Мишеля. И тут же вверх, счастливо сопя. И сосочки-ягодки, и животик мягонький, и милые ягодички-пирожочки. Это не просто плоть тешить — это любить по-настоящему, чтобы удовольствие милого Мишельчика было важнее его собственного. И всякий раз слыша его стон, Илью волной блаженства накрывало.***
Во всем теле истома и лёгкая усталость. Такого чувства с Ильёй ещё не было. Страсть улеглась, проснулись нежность и умиление, когда он увидел, как Мишельчик, сидя на краю постели, ест руками торт, позабыв про приборы. — Очень вкусно, когда вот так… — и он облизал палец. Илья засмеялся и сел рядом. — Ещё как вкусно! — и тоже кремовый кусок в рот сунул. — Хорошо-то как, Мишеленька. Может, подушечку подстелить? — забеспокоился он и Мишель чаем подавился. А Илью снова нежничать распирало. Любовью и заботой окружать. Потянулся крем с руки стереть и заглянул в глаза юноши: — Не жалеешь ни о чём, счастье моё? — Non, — беспечно потянулся Мишель. Сунул в рот безе и растянулся на подушках — стройный, невообразимо прекрасный. Илья не удержался, рукой по телу провёл. И вдруг свое отражение в зеркале увидел. Вздохнул и отвернулся. Уж старался, в пирожках себя ограничивал, а все равно… Пухловат, чего уж… — Возможно, ты другой идеал искал, — пробормотал он и Мишель фыркнул: — Идеал не бывать. — А вот ты — мой идеал. Жаль, я подкачал. Толстый… Нос картошкой… И лицо круглое. — Разве главное — это лицо? — удивился француз. — И вовсе ты не тольст. Какой глупость! Сначала я бояться сильно-сильно! Ты — украсть… Ты мог делать всё, что хотеть… А ты — страдать. О-о-о, я долго смотреть на тебя и видеть… Ты есть добрый и чуткий, Илия. Ты уметь любить. Настоящий любовь! Не важен лицо, когда свет вот тут, — и он показал на глаза Ильи. Мормышкин чуть не прослезился. А за дверью всплакнуло и высморкалось. — Маменька! — возмущённо крикнул Илья и лёгкие, убегающие шаги услыхал. — Мадам Софи — тоже очень хороший, — шепотом сказал Мишель. — Строгий, как моя maman. Но очень добрый. Подарить мне вот это… И сердоликовый перстень показал с монограммой «М». Все Мормышкины такие носили: и покойный папенька Сильвестр, и его брат Арнольд. И сам Илья. А маменька Мишелю подарила. Приняла, стало быть. — И ещё я хотел просить, — смущённо сказал Мишель. — Не готовить мне луковый суп. Русский луковый суп — много невкусный вода. Я очень любить рассольник и щи.