.
19 декабря 2024 г., 14:47
Примечания:
Написано в рамках пятого Радуга феста;
цвет: зелёный
Поверх одеяла они укрыты зелёным пледом. Видимо, зима — он думает про зиму. Тогда день хороший, почти праздник, потому что солнце заглядывает сквозь жалюзи. Холодное, бледное, но радостное зимнее солнце, которое Володя так любит. Солнце, даже такое полусолнце, солнце-привидение — хороший знак. Это — привет из Анапы, с промёрзшего пляжа. Это — серотониновая шипучка, витамин Д, апельсины-мандарины и любимый антидепрессант психотерапевтов, не решающихся выписать настоящие лекарства. Это — спокойствие и уверенность в завтрашнем дне. Можно представить, что он не спит, ведь в Питере до сих пор светит солнце; даже зимой, даже Володе, всё ещё покупающему зелёные вещи.
А потом этот сон его пронизывает, и дальше — похуже, дальше — как на улице. Поворачиваешь голову влево, и с ног сбивает “Маленький принц” — последняя книжка, которую он брал в библиотеке. Поворачиваешь голову вправо — перебивает все кости: Володя утыкается носом в мягкие кудри Жени, тонет в его холодном, нежном запахе. Он недавно покрасился, потому что стесняется первых седых волос, — пахнет химией, бальзамом и морозцем. Родной запах — запах спокойной, неспешной жизни. Жизни шаг за шагом, полной маленьких целей.
Володе не страшно. Но он всё равно про себя называет такие сны кошмарами. Жене часто снились кошмары, и они, по его словам, были скорее тяжёлыми, изматывающими. Ему снилось (рассказал он однажды, грея свои холодные ступни о ноги Володи), что издали сборник его стихотворений, и по портрету на обложке его нашли родители. Они гордились им, крепко его обнимали; а он на них даже не злился, просто был очень счастлив и всё говорил, что им понравится “его Володя”. “Это не страшно, скорее абсурдно. Глупо, нереалистично”. Да, страшно не было, но Женя был после таких снов сам не свой: молчал, уставившись в никуда, и принесённый Володей чай никогда не допивал (остывший чай утром приходилось выливать в раковину). Володя всё никак не мог понять, почему Жене стыдно рассказывать об этом? Почему ему нужен выключенный свет и полушёпот; почему надо спрятать на груди Володи своё лицо, которое и так в темноте не разглядишь? Но после начала своих кошмаров — кошмаров прекрасных и стойких, как подснежники, — конечно же, понял. Прочувствовал на собственной шкуре. Тоска проникла под толстую кожу, вздулась, распухла. Перед Женей захотелось извиниться — за то, что лаской и любовью вытаскивал из него гной.
Да, перед Женей хотелось извиниться. Посмотреть в его злые глаза, сказать: “Прости.
Я где-то ошибся.
Мне так жаль, Жень”.
— Не поможет, — шепчет Женя из сна; звучит естественно — полусонно и мягко, как “доброе утро”. У него тёплое дыхание. Он целует Володю в бицепс, и губы у него — нежные. Да, шершавыми они никогда не были. Наверное, Кристина разворошила в его памяти всё — даже те воспоминания, которые Володе пришлось запрятать глубоко-глубоко, чтобы меньше болело.
Воспоминания о крышах, библиотеках и “Подписных”; о слишком узких для двух взрослых мужчин кроватях.
“Мне больше нравится, когда ты спишь. Поспи ещё, пожалуйста”, — прикрыв глаза, думает Володя. Его и без слов услышат. Он проводит ладонью по гладкому Жениному плечу. Они оба спят без футболок, жмутся друг к другу горячей ото сна кожей.
С каждым разом сны становятся всё реалистичнее-больнее, как будто Кристина под наставничеством Рубинштейна по новой режет старые шрамы. Днём, когда она не может забраться Володе в голову, он думает о том, что сны эти опасны и неизвестно, чем всё это для него обернётся. Но в преддверии утра — в преддверии уже настоящего питерского солнца, не такого уж радостного и хлопково-мягкого — он безрассудно, опрометчиво притворяется, что всё это по-настоящему. Притупляет мысли и обнимает Женю из сна за плечи. Он скорее чувствует, чем понимает: в этом плохом сне есть что-то хорошее. А можно размышлять иначе: в этом хорошем сне про их с Женей невозможную жизнь присутствует тихое, шёпотливое зло. Даже мир Кризалиса и Поэта, несмотря на громкие слова “герой” и “злодей” не чёрно-белый, а пугающе разноцветный — мир со всполохами зелёного цвета.
— Володь... — На него смотрит не выхоленный Поэт, а домашний, помятый после сна Женя — именно такой, каким его хочется, но нельзя помнить. — Ты сам знаешь, что быть тут тебе нравится больше, чем быть там.
Невозможно сказать, что нравится Володе наверняка: быть обычным человеком в мире, где всё хорошо, или героем в мире, где о “хорошо” можно только мечтать. Зато он точно знает, что он должен сделать. Когда Женя из сна начинает с ним разговаривать, нужно проснуться.
Но стоить ему сделать усилие — встрепенуться, сделать первый рывок в реальность, — кошмар накатывает с новой силой. Вот он сидит в старой квартире Жени. Он знает, что пару часов назад перешагнул её порог впервые. Это уже не спокойный сон о том, что могло бы быть. Это эхо его воспоминаний, и с ним бороться труднее. Какое право он имеет на то, чтобы переиначивать прошлое?
Женя смотрит на него воспалёнными глазами. И Володя слышит гул в собственной груди:
— Не хочу оставлять тебя одного.
Это иллюзия. Сам он не произносит ни слова — лишь вспоминает то, что говорил когда-то. Вечер за окном уже распрощался с закатным солнцем. По ночам темно, слишком рано для белых ночей. На чердаке холодно — и как только Женя здесь живёт? Здесь — запертый под низким потолком в окружении мёртвых писателей; с шумом пьяных соседей за стенкой, один из которых только что разбил бутылку о его голову... Володя пытается одёрнуть себя: хватит, ты знаешь, чем всё это закончится.
Ты останешься на ночь, будешь обнимать его со спины (голова Жени будет пахнуть водкой и антисептиком). Утром обшаришь его холодильник и пойдёшь за завтраком в ближайшую булочную. Припугнёшь протрезвевшего соседа. А потом вы с Женей поедете в больницу... Всё это уже произошло. То, что ты видишь сейчас — шутка Кристины, её попытка заковать тебя в уже другом чувстве. Она разглядела в тебе защитника, добряка, ты — Ричард Львиное Сердце наоборот.
Женя во сне хватает его на подол кофты — так крепко, что его пальцы становятся совсем белыми. Он выглядит слишком несчастным, слишком беззащитным. Как его бросить? Никто о нём никогда не заботился, и он боится, что Володя станет очередным человеком-прохожим — временным постояльцем его разбережённого сердца.
— Ты не уйдёшь? — тихо-тихо спрашивает Женя, и у Володи сжимается сердце. Женя всегда был слишком горд для того, чтобы признаться в своём одиночестве. И оттого только горше услышать этот хрупкий, полный детской надежды вопрос.
— Отпусти, — тихо просит Володя; он не в состоянии удержаться от того, чтобы смягчить сказанное нежным прикосновением к чужой руке.
— Пожалуйста, не уходи. — Женин голос становится глуше. Володя понимает, что это неправда, но сердце сжимается совсем по-настоящему.
Он наконец отрывает от себя руки Жени и пытается выйти из комнаты. Сон всегда заключён в комнату, дальше Кристина не заходит — может, просто не может зайти. Володя уже берётся за ручку двери, готовый проснуться — готовый к первым утренним часам, в течение которых будет вспоминать о том, что увидел во сне.
— И скучно и грустно, — выговаривает мальчишеский голос за его спиной, — и некому руку подать в минуту душевной невзгоды...
Оборачиваться нельзя. Но помимо голоса со знакомыми дробяще-торжественными интонациями, от которых Женя не отказался и во взрослом возрасте, даже когда его голос стал ниже, а манера чтения — спокойнее, Володя слышит грубый смех и перешёптывания.
— Ты же сейчас разревёшься, Пушкин!
Он всё-таки оглядывается через плечо. В кудрявом мальчике с мягкими чертами лица сложно узнать строгого, острого Женю, которого он впервые увидел в библиотеке. Но это он — с воодушевлённой улыбкой и горящими от восторга глазами.
— Желанья!.. — с трагическим видом произносит Женя. — Что пользы напрасно и вечно желать?.. — Театрально прикладывает руку к груди и скорбно продолжает: — А годы проходят — все лучшие...
В Женю летит комок бумаги — и попадает ему в щёку. Он ошарашенно, под жестокий детский гогот, пятится назад. И смотрит на Володю уже под насмешливое улюлюканье.
У Володи из рук выпадает рюкзак. Рюкзак? Он опускает взгляд на свои ладони — не его, не мужские, но при этом достаточно большие для пятнадцатилетнего мальчишки, которым обернул его сон. Он видит свои ноги — джинсы с вытянутыми коленями и старые кроссовки, которые он никак не может почистить. Мама постоянно говорит, что ни одна девочка не полюбит неряху. А он молчит о том, что его как-то не особо тянет к одноклассницам, которые и так окружают его вниманием, при этом не обращая никакого внимания на грязную обувь. А вот от вида парня в зелёном джемпере и выглаженных брюках что-то сладко сжимается в животе. Он очень красивый, хоть и выглядит грустным. Как Володе с ним заговорить? Спросить, в какой он учится школе? Какой-то он слишком бледный для Анапы... А вдруг понятно будет, что Володя к нему клеится? Ему пока удаётся казаться загадочным сердцеедом, слишком гордым для того, чтобы разбалтывать о своих похождениях, но он знает, как обходятся с теми, кого считают педиками.
А парень смотрит на него, пока в его сторону летит всё подряд — от пережёванной бумаги, до ластиков. Зачем они обижают его, за что? Он очень здорово читал стихи... кого? Пушкина, наверное? Он ведь сам их учил, просто чтобы не получить за четверть неуд. Но в его исполнении они не были такими выразительными и настоящими. Чьи же они? Володя открывает рот, чтобы через гвалт насмешек выкрикнуть: “Эй! Чьи это стихи?”
Парень бросается в его сторону. Налетает на Володю так, словно он — его последняя надежда. Обвивает вокруг его шеи длинные руки. Он повыше, и потому утыкается щекой в Володин висок. Совсем худой, даже сквозь джемпер чувствуются выпирающие лопатки. Ладонь Володи на его спине.
— Любить... но кого же?.. — шепчет он, прижимаясь к Володе близко-близко. В их сторону летят насмешки и грубые слова, от которых у Володи всегда горели щёки. И парень сжимается в его объятиях, словно оскорбления ранят не хуже камней. — На время — не стоит труда, а вечно любить невозможно.
— Всё в порядке, — вырывается у Володи. — Всё будет хорошо.
— Не оставляй меня. Пожалуйста. Не уходи.
Эти слова — липкие; лезут в уши, в нос и в рот. Володя чувствует, как задыхается в них, и приходит в себя. Это сон, — вспоминает он, когда его начинает тянуть куда-то вниз (он знает, что если расслабится, то уже не выберется).
Надо сосредоточиться на настоящем Жене. Даже в детстве Женя умел постоять за себя, пусть и по-своему. Женя — взрослый. Женя — в порядке, и (он сам повторял это много раз) не нуждается в его защите.
Вот он — Женя, называющий себя Поэтом. Сидит в баре, окружённый мягкими оранжевыми полутонами (серотониновая шипучка, витамин Д, апельсины-мандарины). Под его горящими колдовским светом глазами (зелёными, потому что их мир не чёрно-белый) залегли тени (“Как ты спишь?”)...
Образ Поэта помогает вынырнуть из сна.
Плед поверх одеяла не зелёный, а серый. И солнца нет; только заледеневшее небо, потерявшее на своём блеклом полотне великое светило. Володя проснулся. Дышится тяжело, и сердце, кажется, бьётся не в груди, а во всём теле — он сам как одно сплошное сердце, и от этого ему как-то неспокойно. Он садится в кровати.
— Плохие сны? — доносится голос Поэта. Володя смотрит на него — строгого, собранного, поправляющего на плечах рубашку. На нём ни единой отметинки, Володя не привык кусаться или оставлять засосы. Поэт не фарфоровый, от неаккуратного прикосновения с ним ничего не станет. Он скорее мраморный — благородный, величественный. Его можно уверенно трогать и сильно целовать, но стоит ли клеймить?
— Да, — хрипло отзывается Володя. Сосредоточивая внимание на своём теле, понимает, что его немного потряхивает. — Дерьмовые, я бы сказал.
Поэт, кажется, ни секунды не потратив на размышление, присаживается рядом с Володей. Шнурки на рубашке у него ещё не завязаны, и Володя смотрит на его белую грудь, не находя в себе сил встретиться с ним взглядом. Это глупо. Они слишком давно друг друга знают, чтобы что-то скрывать. Но всё равно не хочется, чтобы Поэт узнал, какую дыру сны Кристины выели в его душе.
— Я останусь. — Поэт не спрашивает, а ставит перед фактом. Кладёт свою прохладную ладонь на разгорячённую щеку Володи.
— Ты куда-то собирался...
— Я нужен им больше, чем они мне. Так что подождут.
Кто и зачем будет ждать Поэта? Володя ведь ничего не знает о его жизни. Они ужасно далеки от иллюзии, пластинкой заевшей во сне. Это почему-то успокаивает. Значит, теперь всё по-настоящему. Пусть от настоящего и кисло во рту.
— Володь, — тихо зовёт Поэт, когда он продолжет молчать. Зарывается пальцами во всклоченные после сна волосы, но больше ничего не делает. Достаточно было поцелуев ночью — они и так уже сделали то, чего делать не стоило. Володя всё ещё голый и чувствует запах своего геля для душа на коже Поэта. — Опять про...
— Нет, — мягко обрывает его Володя. Эта тема слишком болезненна. Не менее, однако, болезненна и та, которую он собирается использовать в качестве отговорки. Хотя он почти не врёт, когда говорит: — Мне снилась клетка. И я не мог из неё выбраться.
От призрачно-лёгкого поцелуя в висок по спине бегут мурашки. Несколько часов назад он так же бережно поцеловал Поэта. Тот лежал под Володей — разморенный после оргазма, утопически прекрасный со своей прилипшей ко взмокшему лбу чёлкой и припухшими губами. Поцелуй-благодарность за то, что тот пытался его оберегать; за то, что они всё ещё могли по-человечески общаться и полушёпотом признаваться, что скучали.
— Я могу дать тебе спокойно поспать, — тихо предлагает Поэт. — Хочешь?
— Не надо. Просто почитай мне что-нибудь. Если можешь.
Поэт позволяет ему припасть лбом к своему плечу и положить ладони на обтянутые брюками бёдра. Приблизиться на условно безопасное расстояние.
— Есть время — леденеет быстрый ум, — читает Поэт. Он дробит строчки, окаймляя смысл паузами. Когда Поэт читает, всегда понятно, о чём стихотворение на самом деле. Володя считает эту его способность поразительной. — Есть сумерки души, когда предмет желаний мрачен: усыпленье дум; меж радостью и горем полусвет; душа сама собою стеснена, жизнь ненавистна, но и смерть страшна. Находишь корень мук в себе самом, и небо обвинить нельзя ни в чем.
Стихотворение вуалью накрывает мысли Володи. Поэт эмпатичен, но в своей манере — ему всегда удаётся облечь в слова то, что томится на душе.
— Кто это? — спрашивает Володя.
— Лермонтов. Любимый поэт юных сердец.
Лермонтов. Конечно. Володя приходил в библиотеку, а Женя маялся за рутинной работой… «Как дела?»— «И скучно, и грустно…» — «Я учил это стихотворение в школе!» — «Конечно. Это же Лермонтов».
— Когда он умер?
— Погиб на дуэли, — поправляет Поэт. — В сорок первом году.
— Почти двести лет назад. Это почему-то утешает.
Поэт тихо смеётся куда-ему в макушку.
— Что Лермонтов всё-таки умер? Поверь, с его образом жизни он бы долго не продержался.
Утешает то, что двести лет назад всё было так же, — хочется сказать Володе. Что люди одинаковы. От осознания этого не так страшно.
Быть может, и Поэт о чём-то мечтает — хранит за маской ехидства печаль прошлого, бродит ночами по своей собственной комнате, из которой нужно найти выход. Жаль только, что он не подпустит к себе Володю, когда проснётся от кошмара. Ведь он уже не Женя, и Володя ему не нужен, так?
— Я покормил твою кошку, — говорит Поэт, поднимаясь на ноги. — Несносная особа. Ты явно её разбаловал.
Володя наконец смотрит на него — зелёные глаза и мягкая, ободряющая улыбка, знакомая и любимая. Их мир не чёрно-белый — не мир цветов, полярно далёких друг от друга. Мир цветной, а люди одинаковые. Быть может, и Женя не так уж далёк от Поэта, а Поэт — от Кризалиса?
— Тебе нужен чай, — решает Поэт.
— С чего ты решил?
Володе стоило бы найти одежду. Разгуливать по дому голышом — не в его стиле. Поэт, словно прочитав его мысли, подбирает с пола треники и кидает ему на колени.
— Ты всегда наливал мне чай, — говорит он, направляясь в сторону кухни.
Из лёгких Володи вышибает воздух. Но дышать после этого становится легче.