Часть 1
29 декабря 2024 г., 00:00
Неправильно это все. Видеть его в каждой толпе, в случайных прохожих, тянуться схватить за рукав, когда до Кэйи всегда можно рукой дотянуться. Альбедо сжимает тисками страх. Они изо дня в день будто все дальше и дальше, а одиночество холодом кусает все страшнее и безумнее, хотя его нет нигде. Ни за спиной, ни в квартире, ни на пролетах лестницы. Но постоянно преследует чувство, будто все из рук вываливается и высыпается. А сил держать себя же при себе не осталось.
Кэйа не дает поводов переживать. Он правда, в отличие от Альбедо, держит все в своих руках: оплатить врача, если нужно срочно вырвать зуб, сводить в театр на день химика в последнее воскресенье мая, помочь его маме с переездом. Нельзя его подозревать и в изменах, и с попойками дело стало намного лучше, чем год назад. Но все еще саднит неприятно по шее история юности, неловкая первая влюбленность, ошибка, которую Альберих кровью и потом, но поправил, загладил, помог зализать рану, точнее, вылечить ее, по всем клиническим рекомендациям, с такой дотошной и порой невыносимой заботой, что как подростку, хотелось взъесться и покусать кормящую руку. Сдержался. Наверное, поэтому и Кэйа держится.
Но все равно лавандовый раф стал как-то горчить. Может, Альберих купил другой кофе, или кофемашина сломалась, сироп просрочился, однозначно — почему-то Альбедо на языке перестал ощущать сладость и она сменилась горечью. И выматывает, как гончая собака добычу, думать, откуда оно, это неприятное першение в горле, взялось, не хватает никакого запала. Легче просто смотреть в небо, пока ждет его у остановки, а на лице будут таять снежинки, оставаясь на линзах очков маленькими капельками. Уже все равно на картину перед глазами. Внутри — буря. Метель, страшнее не бывает. И от нее холодно, и страшно, что не об кого согреться.
— Альбедо, солнце, привет, — Кэйа обнимает его со спины, а такое чувство, будто заковала в стальные объятия безжизненная статуя. Памятник, сошедший с пьедестала, в надежде убедить, что что-то еще живо, клокочет там, внутри, но оборачиваясь, в родных глазах Альбедо видит только пустоту.
— Привет, — спокойно выдыхает, голос знакомый до одури словно махом волшебной палочки возвращает домой.
Страшно отказаться. Признать, что ошибку не перекрыть за сотнями слоев корректора, не скрыть вымывшийся цвет с любимого свитера тем, что испачкать его еще сильнее. Остаться сиротой, ненужной, неприкаянной, просто по минутной слабости. Альбедо дает поцеловать себя в лоб, сам с удовольствием прячется в его грудь, тянется к сердцу, что стучит в унисон с его, и пытается навязать себе, что все на своих местах, что нет никакого кризиса и смятения. Кэйа пахнет все также, как в день, когда они познакомились: ноты сандала, кожи, немного цитрусовых. Сам он холодный-холодный, но точно теплее всякой зимы, в него хочется провалиться, чтобы хоть ненадолго, пару секунд, не думать о том, сколько ответственности кирпичами на него возложено, сколько он держит на себе важного, какой груз несет на душе и сколько с себя не в силах снять.
Вот бы опять в ту зиму, когда они встретились. Так неловко коснулись друг друга локтями, впервые наивно поцеловались на мосту, с которого Альбедо со дня на день собирался прыгать. Какое скучное клише, но еще скучнее то, что сейчас все идет наперекосяк. Будто надо было слушать маму, для кого, как не для нее, он будет предсказуемее некуда?
Кэйа же постоянно ругает себя, когда ловит на том, что хочется обняться, поправить чью-то непослушную прядку, а никого нет под рукой. Обернуться в толпе, и увидеть там его. Такого дорогого, необходимого, и почему-то напрочь пропавшего, такого непохожего на себя самого — тем и прекрасного. Вместо Альбедо у него — вязаный плед из петелек, который пропах насквозь дешевым парфюмом, испачканный свитер, который тот больше не надевает, цепочка, подаренная на первую годовщину, которая рискует стать последним подарком вообще, потому что Кэйа честно, не понимает, что пошло не так, и почему, даже обнимая его, тыкаясь носом в грудь, Альбедо на себя не похож.
Оба повзрослели. Изменились, осунулись, встали крепко на ноги, и боятся до боли, что станут друг другу не нужны. Сами себя окружают одиночеством, не подозревая, что близко так, что можно уколоться, ударить током — шерстяные свитера о синтетику рубашки, и вот он, разряд. Оба смеются, на мгновение легчает. Удается прийти в себя, не ударяясь головой в бестолковую рефлексию. Оживиться, взяться за руки. У Кэйи они сухие, немного даже горячие, у Альбедо немного липкие от холодного пота. Как всегда чего-то волнуется, тревожится, как всегда его хочется от чего-то защитить, чтобы он не дрожал, как кролик, стать бы ему щитом, крепостью, замком, в котором он — принц, хотя, нет, все же король.
Но Кэйа может предложить ему только двушку, оставшуюся после дележки наследства с братом, с видом на реку, на тот злополучный мост, на город Мондштадт. Альбедо немыслимо приятно встречать рассветы и провожать закаты в этих окнах, в этих стенах, по которым тонкими линиями скачет солнце, гладить Кэйю по голове, читая ему книжку, баюкать его под дурацкие комедии по телевизору. Особенно волшебно зимой, когда стены обрастают гирляндами, зеркала — блестящими снежинками и дождиком, а на кухне жгутся аромасвечи, с запахами кокоса, кофе со сливками, французской выпечки, и можно после работ посидеть, помечтать о путешествиях, перемыть кости надоевшим коллегам и спланировать поездку в горы на выходные.
И все равно сильно скучают. Каждый день видеться, а молчать будто тысячу лет. Теряться в догадках — знаешь ты того, кого так сильно любишь, или это уже совсем-совсем другой человек? Что может быть хуже, чем просыпаться и думать, того ли ты обнимаешь, по тому ли скулит раскаленное болью сердце?
Кажется, будто все держится на каком-то чуде. Кому-то свыше, наверное, кажется забавным наблюдать за идиотами, которые ценят друг друга сильнее всего, но каждый по-своему, как они ищут компромиссы сами с собой, перекатывая между пальцев карты, чтобы показать фокус, но увы, его не выходит, и домик, порой, рассыпается от малейшего дуновения ветра. Несмотря на то, что его держат, как клялись и божились, крепко, по обе стороны.
— Что ты там смотришь? — Альбедо заходит в комнату, пока Альберих разбирает старые — ну как, старые, годичной давности, — альбомы. В них полно ярких моментов: первая поездка на лыжный корт, выпускной, неловкий танец, полароидные карточки в этой квартире по въезду, странные фото из Икеи. Как из другой жизни, не с ними, и не по доброй воле. Глаза раскрылись только недавно, а до этих пор телами будто владели какие-то бесы, от того ничего не помнится, от того так тяжело собрать по кускам все хорошее и убедиться, что и плохого было достаточно, но не настолько, чтобы разбиваться в пух и прах.
— Фотографии. Хочешь со мной?
— Давай, — Альбедо садится на диван, закидывает ноги Кэйе на плечи, обнимает за шею, и все сразу сглаживается. Самая ненастная вьюга теплеет, а самая страшная склока становится ровной чертой, с четким направлением, у которой есть конец и край.
Альбедо совсем неинтересно, как он нелепо вышел на тех фото. Ему интересно, как горят глаза Кэйи, когда он проводит подушечками пальцев по глянцу, шуршит по страницам в наклейках с котятами, по осыпающимся блесткам, которые и то мутнее его взгляда. Альбедо перебирает пальцами пряди его волос, целует невесомо затылок, и тяжесть с плеч падает и катится в Тартар. Вспоминает и чувствует, как рядом с таким сильным и смелым, но в то же время чутким и хрупким, клонит в сон от того, как спокойно. Выдыхает, дает себе знать, убеждает в правдивости маминых слов о том, что порой надо просто обернуться назад. Оценить, откуда взялись трудности, развернуть, как клубок, свою дорогу, развязать все узлы и позволить ухабам остаться позади, а не сетовать на них, как будто там, в прошлом, можно что-то исправить.
— А помнишь эту кофейню с видом на мост, на старый Мондштадт? Она же недалеко совсем, надо бы заскочить… Вспомнить все хорошее, — Кэйа целует его в щеку, Альбедо пахнет имбирем, шафраном, розмарином. Все утро провозился на кухне за печеньем, — У нас там было первое свидание.
— Играла Земфира, а ты смеялся с моих глупых шуток, — с горечью вспоминает Альбедо, ругая себя за то, что накрутил.
Совсем не плохо ведь, по усталости, по сомнениям, в минуты слабости и сложности, возвращаться к тому, что так греет душу, что никому случайному не расскажешь и чем не поделишься. К тому, что бесспорно твое — к воспоминаниям, чувствам, к надеждам и мечтам, даже не сбывшимся — от того они разве станут хуже? Станет ли Альбедо нелюбимым за то, что не защитил нобелевку, как мечтал в свои пять, не открыл лекарство от близорукости, как мечтал в десять, не окончил на красный диплом ни школы, ни университета, как мечтал в пятнадцать и не побывал за границей, как мечтал в двадцать? За то, что он не стереотипная картинка из пинтереста, не какой-то нереалистичный блогер-сынок богатых родителей, а самый обычный, среднестатистический, даже скучный и нудный?
Кэйа бы ни за что от него не отказался. Душу бы продал, дьяволу, Богу, кто попросит первее, чтобы хоть на пару мгновений еще застыть носом в сожженных белой краской волосах, коснуться мягких губ с мандариновым привкусом, заварить гребаный раф с лавандой, сжечь десятый чизкейк за месяц в старой, едва работающей духовке, лишь бы хотя бы приблизиться к тому, что Альбедо так любит, чтобы его самого было еще за что любить.
Как ни пытается, ему всегда мало. Мало сна в обнимку, мало поцелуев при каждой возможности, мало лекарств, принесенных из аптеки в другом конце города, мало того, что Альбедо с ним каждую свободную минуту, мало себя самого, мало того, что он делает взамен, и кажется, пустота, которую не забить ничем, рано или поздно доконает его, разочарование от жизни, скука, доведут до ручки. И только Альбедо тогда сможет его как всегда одернуть. Билет в счастливую жизнь, что-то нормальное, стабильное, хрупкое, повод себя не доводить до изнеможения, держаться на плаву, не грызть, почем зря, признаваться в промахах честно и открыто, просить о помощи, жалости, приходить и плакать на колени к такому, к светлому, надежному.
Они оба не простят себе, если потеряют друг друга. Это все одно, что потерять часть себя. Возможно, как пятую ногу или зуб мудрости, аппендецит, в общем, что-то вроде того. Но оно же твое, так? Не отказываться же от того, что для тебя задумано, даже если кажется, что оно не очень нужно, оно все равно для чего-то есть, и если не болит, а лечит, быть может, и не нужно раньше времени пытаться отрезать? Даже если когда-то потом придется. Если отрывать от себя что-то силой, не давать ране зажить, ковырять ее, станет только больнее, а шрам не затеряется среди естественных пятен и родинок, а будет стыдом напоминать о зря развернувшейся истерике, о нарочном причинении вреда себе, о наказании, добровольном, за несовершенное преступление, против себя же и сфабрикованное.
За панорамными окнами первого этажа томится золотистый вечер. Вода в реке почти стоячая, по ней лениво ползут льдины, старый Мондштадт, настоящая крепость, обвита туманом, как девушка набрасывает на шею меховой воротник. Туда-сюда курсируют машины, а из старых колонок в кофейне жужжит блюз. Люди кругом болтают друг с другом. У кого-то деловая встреча, вечерний променад со старым другом, первое свидание, ужин с мамой, вернувшейся из далеких краев, и Кэйа боится, что они лишние со своими фисташковыми пирожными и ностальгическими воспоминаниями про учебу, на этом празднике жизни. Но Альбедо держит его за руку, смотрит так трогательно, и все тревоги уносятся куда-то вдаль. Кругом царит зимняя суета, но в ней из раза в раз находится и успокоение. Когда все куда-то спешат, а тебе ни за чем не нужно, и все давно готово, и сам ты ко всему готов — не в этом ли шанс заземлиться, вновь влюбиться в зиму, и вместе с ней — в своего человека?
— У тебя такие глаза красивые, — отмечает как-то глупо, как влюбленный мальчишка, Альбедо, и ловит себя на том, что никогда не прекращал им быть. Не останавливался в восхищении ни смуглой, блестящей кожей, ни синими-синими глазами-океанами, один из которых уже почти не видит. Просто давил это в себе, надеялся, что получится «повзрослеть», не деле же — зачерстветь и ороговеть, как рубец, как болезнь, которой он никогда не был, — Знаешь, я так… Боялся, что что-то не так.
— Всегда боюсь, по правде. А ты виду даже не подал.
— Ничего. Я знаю, и ты знаешь, когда нужно поговорить и что сделать. Это страшно, что иногда заносит, но…
— Но решаемо?
Альбедо улыбается. Кэйа знает его наперед, читает по губам, по глазам, по жестам, по частоте прикосновений, а что еще нужно, если самый в жизни большой страх — остаться непризнанным, неопознанным, незамеченным? Кто ему еще даст так много, и именно того, что нужно, если не Кэйа?
Застрять бы навечно в мгновении без сомнений. В теплой кровати, в его объятиях, в привкусе сливок в кофе, в дрожи ресниц, во всем, что так дорого и тепло, во всем, что незаменимо, однозначно и так легко утратить, но от того еще сильнее это беречь, цепляться зубами, руками, зарываться пальцами в его волосы, запомнить, чтобы потом хранить, чтобы ни случилось, в сердце, как самую большую свою отраду и радость. Отдаться бы с головой тому, кому доверишься, даже если все факты, доказательное и вычислительное, будет наглухо против. Кому даже в моменты кризисов и смятений не страшно признаться, пусть и не всегда вовремя, и не тогда, когда хотелось бы. Никогда впредь не считать ни его, ни себя, ошибкой, встречу — неудачным стечением обстоятельств. Это вопрос простого переключений тумблера, проверки на прочность себя и своих убеждений, и никогда не конец света. А даже если и он, то друг с другом никогда не будет так больно и страшно, и хотя бы поэтому можно друг о друге не жалеть, не терять, верить и знать, что всякое горе дано пережить, всякой ссоре — разрешиться, а трагедии стать всего-то памятью, уроком, но не жирной точкой, когда всему еще суждено продолжаться.
И сквозь любую дымку вязких додумок и страхов, искажений, заблуждений, они всегда найдут друг друга, в любой толпе, в любых лабиринтах, по запаху до боли знакомого лавандового рафа, который будет значить только то, что Земля еще не сошла с орбиты, а у них двоих еще есть тот, кого можно безустанно любить.