***
29 декабря 2024 г., 13:22
Чёрные угловатые ветки были словно облиты стеклом. Они блестели в свете фонарей и перестукивались с лёгким звоном, когда их колыхал ветер.
В высоких окнах весело светились огоньки гирлянд и сияли игрушки на наряженных ёлках. Там была суета, накрытые столы, смех, шампанское. Там было изобилие электричества.
…Ты не любишь искусственный свет. Называешь его мёртвым.
Здесь же была детская площадка в оледеневшем снегу, оранжевые яркие фонари и деревья с блестящими кронами.
Здесь было зябко, пусто и тихо.
Пронырливый, острый ветер охватил в обманчиво нежном объятии, почти ласково шевельнул волосы на макушке и исчез, оставив волну жалящего озноба.
Он знал, что не увидит его. Но не мог сюда не приходить. С тех пор, как он убедился, что царевич здесь больше не живёт, это стало традицией.
Он поднял голову. Над ним, подпёртое с трёх сторон громадами кирпичных флигелей, клубилось оранжево-серое небо.
Колодец со студёной водой и обмёрзшим дном. Что ж. Он сам себя сюда загнал.
Когда он опустил взгляд, перед ним стоял царевич.
Его нежный, любимый мальчик, его непревзойдённый ангел, его вечное наваждение. Чёрная дорогая дублёнка, как обычно, расстёгнутая у горла, чёрные брюки с низкой посадкой, высокие ботинки. Чёрная чёлка пересекает лоб косым срезом.
Ничуть не изменился. Словно только что приехал со съёмок музыкального новогоднего шоу.
Он впитывал в себя этот бесконечно дорогой образ, зная, что ему осталось любоваться им какие-то жалкие секунды. Еще немного, и – обжигающий холодом взгляд, презрительная ухмылка, удар. Нет, удара не будет, слишком противно прикасаться к нему…
Царевич протянул ему руку.
Он смотрел на неё, как на благодатное солнце. Он знал её до малейшей венки, до ничтожнейшего шрама. Он не верил, что ощутит когда-нибудь её ласковое надёжное тепло.
Так же не веря, он коснулся белоснежной кожи своей грязной рукой.
Длинные сильные пальцы сомкнулись вокруг неё, и царевич легко поднял его со скамейки.
Он стоял перед ним – серый, дрожащий, омерзительный в своей нечистоте. Окаменевший, словно нищий перед божеством.
В твоей воле меня покарать пренебрежением, равнодушием, холодом. Я всё приму от тебя, как самый драгоценный дар.
Царевич осторожно, будто напуганное животное, обвил его рукой и привлёк к себе.
Он застыл, не в силах сделать шаг. Он не может касаться его. Он осквернит его одним своим дыханием. Он недостоин…
Но царевич нежно и настойчиво увлекал его за собой, и он пошёл, переставляя одеревеневшие ноги, словно механическая кукла.
Подъезд. Тепло, сменившее внешний холод. Ступеньки. Лифт. Светлый коридор. Дверь из массива дуба… боги, боги…
Он застыл в прихожей, не зная, что делать и что говорить. Его не должно быть здесь. Привести его сюда – всё равно, что пустить запаршивевшего пса в храм. Он не должен, не может…
К сердцу подступила паника, сжала стальными обручами грудь, лишая дыхания. Он откинул назад голову, раскрыв рот в судорожном бесполезном вдохе…
Тёплые пальцы коснулись его щеки, скользнули по подбородку. Он застыл, обожжённый их прикосновением, а пальцы тем временем опустились на его грудь, расстегнули молнию заблёванной дублёнки…
Не успел он моргнуть, как оказался сидящим на банкетке, а царевич опустился перед ним на колено, чтобы снять с него испачканную дрянью и нечистотами обувь.
Он обмер, сердце колотилось от ужаса. Не должен, не должен, не должен… но, боги, что, что он может сделать?!
Царевич поднялся, провёл рукой по его сальным свалявшимся волосам. Он замер, обручи, сдавившие грудь, спали.
Его дыхание, жадное и прерывистое, с силой вылетало изо рта, и оставалось лишь отстраниться, чтобы поганый воздух не коснулся царевича. Но тот словно вовсе об этом не беспокоился: взял его за руки, помог встать и повлёк за собой.
Вонючая, кишащая паразитами одежда смрадной кучей лежала на полу. Он, совершенно обнажённый, дрожал то ли от холода, то ли от стыда, обхватив себя руками.
Холодное нутро ванны обняло его, и тут же тёплая, почти горячая вода нежными касаниями согрела тело. Ему оставалось лишь откинуться на бортик, наслаждаясь против воли.
Царевич распутал отвратительные колтуны в его волосах. Сбрил жёсткую клочковатую щетину. Мыл его, словно ребёнка.
А потом он сидел на диванчике, одетый в мягчайшую фланелевую пижаму и закутанный в уютный плед. Царевич так привычно и так странно хлопотал по хозяйству: натирал куриные окорочка солью и чесноком, выкладывал на сковороду, чистил картошку, резал капусту и морковь для салата. А он, ощущая давно забытую свежесть и чистоту, никак не мог понять: то ли царевич своими волшебными руками избавил от грязи и нечистот лишь его плоть, то ли душу.
Потом был ужин, вкуснее которого он ничего не ел в жизни. А потом они просто сидели в гостиной. Царевич обнимал его, и он, осмелев, склонил голову на его плечо.
Его душа, свернувшись мохнатым котёнком, смотрела в мягкий полумрак комнаты, сонно смежив веки. Горели, подрагивая, огоньки свечей в керамических круглых подсвечниках, украшенных затейливыми узорами. По комнате плыл вязкий медовый запах плавящегося воска. У окна стояла наряженная ёлка: в её пушистых ветвях поблёскивали, отражая огоньки свечей, стеклянные шары, словно припорошенные снегом, толстенькие красногрудые снегири, золотые и зелёные шишки, узорчатые разноцветные колокольчики – если потрясти такой, раздастся нежный шелестящий перезвон, – золотисто-бурый мишка; из завесы лёгких стеклянных бус выглядывали румяные Дед Мороз и Снегурочка.
А на широком подоконнике царствовал Йольский светильник, плоскую верхушку его венчала восковая свеча.
Он смотрел в её яркое ровное пламя и чувствовал, как тяжелеют веки и наливается истомой тело.
Дальше было прикосновение надёжных заботливых рук, шёлк простыней, уютная тяжесть ватного одеяла и живое тепло. Он прильнул к царевичу, пряча лицо на его груди, сжимаясь в его объятиях, оплетая его руками – чтобы не отпустить, больше никогда не отпустить…
Утром был погасший камин, сползший на пол плед и выбеленная мёртвая мгла в чёрном прямоугольнике окна, которая равнодушно поглотила его отчаянный крик.