Вдребезги

R
Завершён
6
Размер:
30 страниц, 10 084 слова, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник

I.

Настройки

Засвети же свечу

на краю темноты. Я увидеть хочу то,

что чувствуешь ты.

И. Бродский. В темноте у окна

Каблуки парадных сапог стучат по мраморным дворцовым плитам, отражаются эхом пустых коридоров, секундами отмеряют время. Николай останавливается у дверей собственного кабинета. Привычным движением оправляет китель, прячет руки за спину, как приучил старший брат, потому что «так положено». Вообще я всегда легко принимал всё с пометой «так положено», и меня, покладистого и спокойного, часто ставили в пример своенравному Константину. Только вот я всегда хотел быть похожим на него: не есть на завтрак противную овсянку и вместо книжек бегать с юнкерами по парку. Делать то, о чем просит душа, а не то, что «положено». Теперь мне вообще никогда не придется следовать своей воле. Я же больше не великий князь, а... – Ваше императорское величество, преступник Пестель доставлен для допроса, – один из гвардейцев, с начищенными до блеска пуговицами и пряжками, браво, как и полагается, рапортует, взяв под козырек. Его императорское величество устало кивает. Такой юный, ещё даже безусый, едва-едва выпустился, на какой из моих войн ты погибнешь? Или тоже станешь мятежником, как эти, и во имя чужой великой цели положишь голову на плаху на одной из площадей? – Останьтесь здесь. Я буду говорить с ним один на один. Гвардейцы молча кивают и делают шаг в сторону, а Николай считает до десяти, прежде чем потянуть тяжёлую ручку в форме змеи. Один. Надо отдавать врагу должное – первое правило хорошего главнокомандующего. Нельзя его недооценивать, но и переоценивать тоже не стоит, хорошо бы найти баланс– в нём ключ и разгадка. И Николай, прилежно учивший тактику и стратегию по книгам и искренне не понимающий неприязни к нему Милорадовича, покорно следует правилу. Ведь так «положено». Самообладание, упорство, стойкость – эти пестелевские качества вызывают у новоиспеченного монарха только завистливое восхищение, до зубного скрежета, до предательской дрожи. Ему можно и нужно успеть у него научиться сдерживаться и притворяться, обманывать ожидания и разбивать иллюзии. И всё – во имя святой великой цели. Чтобы не сжимать нервно в пальцах пуговицу кителя только лишь от его хриплого голоса, чтобы не опускать взгляда, раз за разом проигрывая в гляделки, чтобы не выпрямляться, не вытягиваться во весь рост в надежде сначала испугать, а потом надавить на него хотя бы физическим преимуществом, благо здесь Бог дал. Николай знает, через что он добивался таких фантастических, немыслимых снисхождений и такого расположения начальников. Через свое тело, как какая-то полковая шлюха, как потаскуха. Но схема, построенная на столь низменном человеческом инстинкте, исправно работала, и потому Пестель оставался на плаву и в фаворе. Тогда чем же он, государь, хуже, чтобы ему не предлагали? Что, преступник не чувствует угрозы, не понимает силы и авторитета? Придётся объяснить ему это доступными методами. Он просто заигрался в диктатора, которым никогда бы не смог стать. Его упорство, переросшее в ослиное упрямство, не позволило вовремя разглядеть опасность, а стойкость вкупе с гордыней не разрешила петь, наступила на горло, запретив поднимать мятеж. Зато это сделало его героем. Он всё рассчитал верно. Николай глубоко вдыхает и медленно выдыхает, расслабляя напряжённые руки, будто успевшие схватить кого-то за горло. Здесь я диктатор, власть и закон. И оспаривать это не позволено никому. Судьба, рок и закономерность привели тебя в мои руки, и я докажу тебе (и себе), что место государево занимаю не только по праву рождения, но и по праву сильного. Два. Сейчас всё будет по-старому: император-следователь будет задавать вопросы, мятежник-подсудимый нагло улыбаться и продолжать гнуть свою линию.Вера Пестеля в идеалы, его радикальное желание всё сломать, его стремление к переменам... Восхищают. Да, восхищают! В любом деле ставить на первое место себя и по себе мерять общественное благополучие, надевая форменную треуголку чувствовать себя ничуть не ниже Наполеона– это большая смелость и редкая глупость. Но так стойко пережить крах всей кампании и не только не утратить твердости собственных убеждений, но даже наоборот, приумножить её– это уже характер. Был бы я хоть вполовину так настойчив в достижении своей цели, как этот чертов Пестель, чтобы перегнуться через стол, схватить, запечатлеть на губах поцелуй (Господи, как тривиально и пошло!), потянуть его за ворот рубашки, заставляя, вынуждая следовать моей императорской воле, ломая, покоряя, прогибая. Нажать на плечи, поставить на колени... Так не положено. Зато положено вести допрос, тщетно добиваясь ответов, мерить шагами собственный кабинет, каждым отмеряя время, и забывать о себе самом, своих чувствах и своих желаниях. Не принадлежать себе. Не принадлежать никому. Три. Когда Николай зайдет, он снова не встанет. Не отдаст честь и должное особе романовской крови. Только сцепит руки в свой вечный замок и закроется на него, запрется, сохранит себя и свою тайну за семью печатями. Эти руки, с сине-лиловыми кольцами от оков, никак не дают императору покоя. Поцеловать бы каждую косточку, извиняясь, заглаживая вину. Расцепить бы, раскрыть бы ладони открыть его, как ларчик, как книгу. Прочитать его и дать прочитать себя. Вот он я, вот все линии моих ладоней, странно переплетенные и изломанные, как твоя судьба. Смотри в меня, падай в меня, бери меня. Но он же даже не шелохнется. Четыре. Его пальцы, сжатые в кулаки или спрятанные в замок, никогда ни с кем не сплетаемые ни в дружеском жесте, ни в любовном послании.У Николая каждый раз перехватывает дыхание, когда он на них смотрит: крепкие, сильные, они вопьются в горло, вцепятся в шею – и не будет от них спасения, не будет пощады. Такие пальцы могут быть только у того, кто привык достигать своей цели. Любой ценой. А хочетсячерт, кто бы знал, как хочется!научить тебя, показать тебе, как это легко и удобно, как приятно, когда твоя рукав моей руке, когда не нужно обороняться и хвататься за саблю или револьвер, когда можно просто касаться, просто костяшками поводить по запястью, пальцами скользить по скрещенным линиям ладоней. Украдкой император смотрит на свои руки, неестественно, в силу роста, длинные, с изнеженными тонкими пальцами, с синеющими невской водой венами. Их часто называют красивыми, их даже целуют в порывах страсти и благодарности, но они всё ещё слабы. Как удержать в них государственные вожжи, если ты себя в них держать не в силах: стоит лишь увидеть его, почувствовать рядом его запахсмесь терпкого мускуса и еле уловимого первого мороза; ощутить силу, исходящую от всей его фигуры... И исчезнуть, разбиться вдребезги, захлебнуться и раствориться в собственном неправильном неположенном чувстве. Пять. Чертовы границы, флаги, за которые нельзя зайти, негласные договоры, которые нельзя разорвать, условности, которыми нельзя пренебречь. Он бы и рад сделать шаг навстречу, может быть, забыть о том, что они– император и мятежник, следователь и подсудимый, но Николай так и не научился справляться с самим собой. Не научился слышать свой голос, свое сердце. Государю положено не думать о себе, государю положено думать только о высшем благе, и каждое действие подчинять ему, подчинять интересам своего народа. Какая стена сломается, если я коснусь твоей руки? Где небо рухнет на землю, если я скажу, что ты сводишь меня с ума, и раз за разом я падаю в эту зеленую бездну всё сильнее и сильнее? Где пойдет снег, если я не назову тебя по имени-отчеству? И сколько этих черт, за которые нельзя зайти: личные границы, пресловутая сословная разница, какие-то теперь уже ненужные клятвы и уставы, будь они неладны. Как много всего, что мешает коснуться его сильных рук, его жестких волос, его тонких, сжатых до бледности губ. Мне остается только смотреть ему в глаза, раз за разом ныряя в холодное северное море. Шесть. Его глаза. Целый спектр эмоций от ненависти и презрения, пробирающих до костей, как равнодушная Балтия, до редких вспышек интереса, похожих на миражные болотные огни– никогда не угадаешь, что за ними: гибель или спасение. Но я все равно иду на этот тусклый глубинный свет в надежде разжечь его, превратить в костер, в котором смогу сгореть без страха, в котором смогу быть счастлив хотя бы короткий миг. Лечу мотыльком на эти искры, вьюсь и кружусь, да только без толку: от такого огня застываешь, как от стужи, он не греет ни тела, ни души. Рука императора ложится на бронзовую змею, скользит по её отливающему золотом в тусклом свете туловицу, почти касается хвоста. Она недвижна, страж покоя и тайны. Он бесцельно водит по ней пальцами, мысли его давно за этой дверью. Но вот открыть ее никак не хватает духу. Я буду считать дальше. Семь. Его редкая улыбка, такая с Виктории знакомая и оттого по-особенному ценная. Николай знает, что Пестель всегда предельно искренен, он не любит и не умеет врать, и каждое его слово– хлесткая истина, каждая эмоция– горькая правда. Он умеет ненавидеть и обреченно бравурно смеяться, умеет плеваться ядом и вытягивать жилы, ловко уходя от вопросов. Но он никогда не улыбается, словно его улыбка, как улыбка французской Моны Лизы,– сия тайна великая есть. А что тебе стоит, ну? Кажется, подними эти уголки губ хоть на миллиметр вверх, только обозначь восходящее солнце,и я тебе всё прощу, все грехи позабуду за этот краткий миг. Но Пестель всё ещё хранит гордое молчание и мрачность духа. И Николай злится, выходит из себя и тут же успокаивается. Ему-то свои эмоции показывать не положено. Внутри они могут его раздирать и убивать, снаружи– только строгая маска. Которая вдребезги бьется, трещит по швам, раскалывается напополам, стоит мне увидеть тебя. Восемь. Его губы, искусанные на долгих допросах, потрескавшиеся от нещадных ветров и плохого питания. Император успел изучить их за столько визитов и знает каждый капризный изгиб, каждую чуть детскую припухлость. Знает, как дрожат их уголки от злости, как правая щека искажается очередной ядовитой ухмылкой, как обнажаются зубы в редкой улыбке, скрывающей почти хищный оскал. Приложить бы к ним палец, провести им, аккуратно, как художник, по нижнему краю, не боясь, что укусишь, что плюнешь, осыпая проклятиями. Наоборот, чтобы поцеловал невесомо, чтобы потянулась ниточка слюны, чтобы сорвался робкий облегченный вздох. Я же могу тебя прочитать. Дай мне знак, что я прав. Николай вздрагивает, будто его снова окатила осенняя невская вода, приводя в чувство, возвращая голове холод, а рассудку– трезвость. О таком даже по ночам думать не положено, а ты ясным днем только про это и вспоминаешь. Девять. Сны. Сны, которые мучают Николая, когда под боком спит его жена, и которые никак не сбываются. И я не уверен, что хочу испытать это по-настоящему. Вот уже неделю каждую ночь чертов Пестель приходит в мою спальню. В мой кабинет. В мою, черт возьми, жизнь. Сначала смотрит, долго так, своими строгими зелеными глазами, а потом... Волшебного «потом» Николай не помнит, только чувствует: руки на своей шее, сильные, уверенные, сдавливающие её, перекрывающие воздух на несколько долгих мгновений, дразнящий большой палец на губе, собственнический, возмутительно развязный. Павел Иванович точно знает, чего хочет, и ещё лучше знает, чего хочет его император. И Николай задыхается, балансируя на грани бездны, а потом проваливается в нее, выгибаясь, сминая шелковые скользкие простыни, выстанывая такое чужое и такое знакомое имя, шелестом возвращающееся от холодной подушки: Паша, Паша, Паша... Обладать и принадлежать,взрываться звездой,рассыпаться на миллиарды золотых искр и разлетаться брызгами шампанского, позволять всё и ни о чем не жалеть, отдаваясь его рукам, падая в бездну. Хотеть туда падать раз за разом. И улыбка змеится по губам Пестеля, когда он, довольный, ложится рядом, по-хозяйски перекидывая руку через императорский торс, собственнически целуя в оголенное плечо до мурашек, до замирающего под его пальцами сердца. А потом я просыпаюсь совсем один, с трясущимися влажными руками и затекшей спиной. Растерянно смотрю на жену, и в эту секунду она мне кажется страшно далекой и чужой. Так не просто не положенонедопустимо. Десять. Я смотрю на искаженного себя в лаке дубовой двери. Искаженного... Кто я? Горе-император, боящийся мятежника из-за тех странных чувств, связывающих всё внутри узлом от одного удивленного взгляда. Влюбленный мальчишка, сходящий с ума от одного вида чужих обкусанных губ, по которым изредка проходится розоватый язык. Я сампричина всего, что теперь происходит, только я повинен в том, что всё зашло так далеко. Что я отказался от помощи Бенкендорфа, что я продолжил эти допросы, что я не смог отпустить. Я, я, я... За что я тебя так полюбил? Почему я не хочу знать, куда шёл Вятский полк, но хочу знать, чем пахнет твоя смуглая кожа и каковы на ощупь твои жесткие волосы? Зачем я не выпытываю у тебя дат и фамилий заговорщиков, но хочу вырвать хоть один стон, один рваный выдох, одно хорошо знакомое имя? Своё имя. Да ведь ты до сих почти ничего про себя не дал узнать, кроме протокольных скучных данных, мы едва знакомы, так отчего же кажется, что я знаю тебя всю жизнь?.. Николай I, выдохнув, как перед прыжком, резко открывает тяжёлую дверь, которая скрывает за собой любые звуки, делает решительный шаг вперед. И падает в пропасть. *** Вообще-то Павел Иванович Пестель ничего не боится. Ни пули, ни ножа, ни доноса, ни клеветы, ни смерти. Почти ничего. Но кое-что в последнее время все-таки его пугает. Он сам. Новость об аресте Пестель воспринял спокойно, в конце концов, когда ходишь по острому лезвию сабли нужно всегда быть к нему готовым, потому что это лишь дело времени. Конечно, ему хотелось бы получить предписание позже, чтобы долго и тщательно выстраиваемые планы не рухнули, как карточный домик, но тут уж как вышло. Провидению виднее. Хотя я не верю ни в какое провидение, если бы оно было, меня бы убили еще там, в Киеве, а не заточили в Петропавловскую крепость и уж тем более не стали таскать на эти императорские допросы, которые длятся целую вечность. И каждый раз мне всё меньше хочется, чтобы они заканчивались. Нет, не так. Мне хочется, чтобы они НЕ заканчивались, наоборот, тянулись, тянулись, тянулись... И он даже помнит, как всё в его жизни перевернулось, разбилось вдребезги и собралось заново. Это был один из тех обычных морозных дней на излете зимы, когда в голову уже ударяет весеннее безумие, но ещё подвластное разуму, контролируемое. Осознанное. Первые допросы у Пестеля до сих пор вызывают улыбку. Он тогда смеялся, жёстко и нагло, и смех его был похож на кашель– жесткий, лающий. Пытался кусаться, хотел отхватить кусок живой плоти да побольше. Я защищался, видит Бог, у меня не было выбора. Я вертелсяи зажимал зубами собственный хвост, я бежали не находил выхода. Не было мне выхода и не было мне выбора, кроме этого кабинета и тебя. Иного я бы и сам не пожелал. У Пестеля срывался план за планом. Хотели выступить на смотре– смотр отменили. Хотели взять штаб– пришел приказ об аресте. Всё, что осталось его буйной удалой головушке,– надежда на потомков и суд истории. В его объективность и справедливость Павел Иванович верил безоговорочно. Это было то немногое, во что он верил истово и искренне. В конце концов, не зря же русские говорят: нас рассудит история. Но суд был только твойпристрастный и пристальный, долгий и суровый, как зима в этих краях. С тысячей вопросов и моим смехом вместо ответов, с нашими безмолвными дуэлями, с твоим острым и беспомощным взглядом. У тебя тогда не было надо мной никакой власти, будь ты трижды коронованным монархом. Николай злился, нервно ходил из угла в угол, резко разворачивался и бессильно звонко хлопал ладонями по столу, припадая на них, как зверь, чующий кровь и добычу. Чуя его, наклоняясь так близко, что было видно темное кольцо вокруг светлой радужки и лопнувшие от напряжения и бессонных ночей капилляры. Лучше б ты по другому месту хлопал так же крепко, как по этой невиновной дубовой столешнице, лучше бы не из-за допросов все ночи просиживал в кабинете. Накажи меня. Выбей из меня признание. Заставь раскаяться, заставь молить о пощаде, признавать свою неправоту. Ты же можешь. Если захочешь. Но ты не хочешь. Тогда он воспринимал эту мысль как злую шутку, а не... Чувство. Павлу Ивановичу вообще-то нравились допросы в этом зеленом кабинете; попадать к Бенкендорфу или, Боже упаси, специальной комиссии он не любил. Там было ощущение ужасной словесной пытки, когда каленое железо не касается твоей плоти, однако слова порой режут больнее, раз за разом углубляя раны, заставляя их кровоточить и гноиться. У Николая же были плохие вопросы для следователя, но хорошие для того, кто жаждет дойти до самой сути, понять, побыть на месте другого. Встать на его сторону. И характеризовало это императора в глазах мятежника Пестеля крайне положительно. Он хочет меня понять, он готов даже попробовать стать мной, почувствовать, каково этовидеть собственную смерть в двадцати двух вариантах и всё равно «идти на дело». Хранить в трёх шкатулках письма и документы, по ночам снимать копии «Русской правды» и расовывать их по сумкам командиров, отправлять надежным адресатам в столицы под видом безобидных уставов, веря, что кто-нибудь спасет дело моей жизни, раз меня уже не спасти, и вокруг свищут пули и затягивается петля. У него нет цели выбить из меня все имена, иначе бы тут давно орудовали жандармы, он хочет посмотреть на всё моими глазами. И пока он хочет смотреть моими глазами, я смотрю в его глаза и пропадаю. Пропадаю как десять лет назад, там, на параде. И хочу только одного. Его. И вот это простое осознание сразило Пестеля наповал в один из февральских зимних дней. Он понял всё так же ясно, как понимал принципы и устройство своей военной диктатуры. Как понимал свои цели и задачи. Как понимал самого себя. Он вообще жил в гармонии, ум с сердцем был в ладу, его организм и его голова работали как часы: четко, слаженно, по-немецки педантично. И такого рода откровения из ниоткуда сначала его пугали, а потом, после всестороннего анализа (благо, времени было более, чем достаточно), он просто капитулировал перед своим чувством. Иногда это было даже полезно. Если Павла Ивановича спросить про его женщин, то он, пожалуй, не вспомнит и пяти: так, случайные связи, физическое– и ничего более. Зато не приходится смотреть на товарища таким же голодным волчьим взором, как Муравьев-Апостол или, ещё хуже, отвечать ему на это долгим оленьим взглядом («взглядом трепетной лани» - непременно сказал бы этот новомодный Пушкин), по-щенячьи преданным. Поэтому меня давно уже ни к кому не тянуло. Революциявот моя жена, диктатуравот верная спутница жизни. Но время шло, допросы не прекращались, и на многие вещи Пестелю приходилось пересматривать свою точку зрения, успевать фиксировать любое изменение императорского тона, пытаться опередить его на шаг, чтобы не выдать товарищей, не сказать лишнего. А он между прочим за эти несколько недель странно изменился. Его юношеское, вывернутое на максимум, непосредственное, выражающееся в страстном ударе ладони по столу или резко брошенном слове, так и не достигшем, подобно хлысту, своей цели, стало отступать, на его место пришли стальная выдержка, безграничное терпение и мастерское владение собой. Вот уж не знаю, кто давал тебе уроки, но поработал он на славу. Понимать и угадывать тебя становится все сложнее и сложнее, партию за партией я проигрываю и уже не смогу отыграться. Глаза Николая, прежде ясные и чистые, едва ли не «увлажненные слезой», стали льдисто-холодными, как будто даже покрытыми инеем, морозными. В них нельзя было ничего прочитать, только, как в зеркале, увидеть себя самого. И я видел: в небрежно наброшенном на плечи мундире, в полурасстегнутой грубой рубашке, с отросшими волосами и неприятной колкой щетиной, со скованными рукамихорош жених Конституции, ничего не скажешь! И в один из таких дней, когда я увидел в его глазах сначала что-то темное, а потом распознал в них море, которое гнало волну на Петербург, на этот дворец, наменя;грозу и бурю,несущие гибель, предвещающие перемены,я сразу всё понял. И впервые действительно испугался. Потому чтоменя это... заводит? Дверь открылась почти неслышно. Пестель с трудом подавил в себе глупое желание улыбнуться и пожелать императору доброго дня, едва успев натянуть фарфоровую маску безразличия и самоуверенности, которая уже вся была в трещинах. Если ты скажешь хоть одно неосторожное слово, посмотришь на меня по-старому, как много лет назад, я не выдержу, я разобьюсь, я упаду к твоим ногам, поверженный и счастливый. Он вошел бодро и спокойно, как всегда. В кителе с иголочки, наглухо застегнутом на все позолоченные пуговицы, даже с поднятым воротником– неприступная крепость, недосягаемая вершина, непробиваемая стена. Аккуратно закрыл дверь, по-прежнему не поворачивая ключа, демонстрируя полный контроль ситуации. Подошел к столу, выдвинул ящичек, достал неизменную записную книжку в кожаном переплете, положил её перед собой, наклонился за пером. Уголки губ Пестеля сами собой обозначили усмешку. В положенном церемониале он был божественно хорош, даже если бы ему составили инструкцию из 153 пунктов – он бы не пропустил ни одного. Ты когда-нибудь делаешь то, что хочешь, а не то, что надо? Волочишься ли за симпатичненькими актрисками, встречаешься ли тайно с каким-нибудь милым другом, в конце концов, целуешь ли свою жену где-то, кроме темной спальни? И тут он, до этого изучавший золотые цветы, распустившиеся на зеленом луге обоев, ловит императорский взгляд, и его прошибает: руки внезапно становятся влажными и суетливыми, щеки чуть краснеют, а слова давно заготовленные, застревают костью в горле. Он резко и судорожно кашляет. – Вам нездоровится, Павел Иванович? Перевести вас в лазарет? – участливо спрашивает государь, окуная перо в чернильницу и садясь напротив. – Перенесем наш разговор? В его голосе, в этот час отчего-то особенно низком и бархатном,– ни капли насмешки, только искренняя забота и понимание. В его глазах – ни льдинки, только ясная простота, по которой он так... так... соскучился? Сегодня что-то случится. Я буду не я, если сегодня что-то не случится. – Нет, ваше величество, всё в порядке, благодарю,– выкашливает, наконец-то, Пестель и садится ровно, уставившись на стальные браслеты на своих руках. – Давайте приступим. Господи, просто отпусти себя и дай мне право быть рядом, показать тебе, какой ты на самом деле. Дай мне право доказать, что ты по-настоящему хочешь и что так рьяно отрицаешь, отгораживаясь жесткими, до красных пятен на шее, воротниками мундиров. Просто дай мне правои дальше я всё сделаю сам. *** – Павел Иванович, ну что вам стоит рассказать о ваших же планах? Мечта уже не сбудется,свечи на праздничном торте давно задуты,можно и поделиться, – Николай подчеркнуто развязен и свободен, ходит по своему кабинету, периодами рассматривая холёные ногти на красивых тонких пальцах, показывая, что у него столько важныхдел, а он вынужден делить это короткое пространство с ним – преступником и мятежником. Но Пестель знает, что это игра, такая же маска, как и его деланное равнодушие, знает, что он ждет сигнала, ждет разрешения (смешно: император – разрешения мятежника), согласия, если угодно. Что он несколько раз в неделю приходит сюда, к нему, чтобы... А вот этого я всё ещё не понимаю. Чтобы что? – Мне повторить вопрос? – Николай останавливается у стола, поворачивая голову с уложенными по-модному волосами, и Пестель замечает на аккуратной шее бьющуюся от напряжения (вот так значит) жилку. Только не сглотнуть судорожно, не облизнуться, не выдать себя. Тебя, государь император, уже выдала природа, но ты привык быть правильным, привык делать всё так, как положено. А я никогда не умел, у меня всёна виду, на ладони, на языке, как у шалого и пьяного. – Повторите, ваше величество. Бессилие в вашем голосе – лучшая музыка для моих ушей. Глаза Николая снова темнеют, утрачивая хрустальный морозный блеск, и Павлу хочется улыбнуться: это он разбил лед, это он пробился дальше, чем позволено. 1:0 в мою пользу! То, что происходит дальше, выбивается из всехегопредставлений о Николае. Ты не дождешься, не дождешься, не дождешься. Я не имею права показывать тебе свою слабость, свою усталось, свои истинные намерения. Я должен держать себя в руках, я должен быть бесстрастным и хладнокровным, я должен... Да это на меня впору надевать оковы, это меня впору заковывать в кандалы, потому что я больше не могу быть правильным и хорошим! Я хочу стать собой, чего бы мне это потом ни стоило. Он резко, во весь свой рост, облокачивается на стол и наклоняется низко-низко, так, что от его носа до носа Пестеля остается лишь несколько жалких сантиметров. Павел не откидывается назад, даже не шевелится и, кажется, не дышит. Зеленые глаза всё так же насмешливы, но там, на самом дне, Николай успевает заметить то, что заставляет его улыбнуться. Желание и страхгремучая смесь, мгновенно отравляющая кровь, чудодейственная таблетка, которая толкает на безумства и безрассудства даже самых сдержанных и острожных. Не это ли с нами случилось? – Хорошо, Павел Иванович, но бессилия вы не дождетесь, – Романов говорит тихо, с какой-то плохо скрываемой агрессией, и у Павла Ивановича начинают бегать мурашки, от шеи, там, где её щекочет непослушный завиток волос, и вниз, до самых неприличных мест. – Как вы втирались в доверие к своим полковым командирам? Что обещали? Чего вы, в конце концов, хотели? Потемневшие грозовые глаза императора начали туманить голову, язык стал развязываться против воли. В данную минуту я хочу тебя. Маска треснула тихим звоном рюминского бокала. – Если настаиваете, конечно, я расскажу. Но ведь полетят головы, нужно ли это вам? И моя полетит первой. – Можете даже продемонстрировать, вдруг на меня тоже подействует, я передумаю и выпущу вас на волю, –Николай усмехнулся, пятерней проведя по волосам, нарушая симметрию прически, как будто бы снимая с себя всю императорскую лощеность. –Только учтите: сказки я давно не жалую, мне уж правду подавай, самую горькую, полынную, но правду. Он знает! Господи, он все знает! Ему рассказали не о моих, прости господи, мимолетных романах и случайных связях, а о тех страшных путях, которыми я шёл к своей цели, каждый раз жертвуя пешкой, чтобы получить ферзя, тщательно заметая все следы и скрывая позорную тайну за шантажом, деньгами и пустыми обещаниями. А в итоге проиграл своего короля. Шах и мат, господин Пестель. Ты ведь всё знал с самого начала и ни слова за эти месяцы не сказал, ни разу не обмолвился, всё держал внутри себя, в своей собственной шкатулке, уже, кажется, похожей на темную бездну, что рвется наружу. Осуждаешь ли? Презираешь? Ненавидишь? Или... Пестель с трудом сдерживался от желания смотреть на чужие губы, чуть обветренные и долгими ночами обкусанные. Перевел взгляд чуть выше, лишь мимолетно мазнув по аккуратному, почти греческому носу, за который можно было бы продать душу, заглянул в глаза. Темные, как Нева, огромные, в полнеба, в еголичноенебо, и сумасшедшие. Не обо мне ли по ночам думаешь, Николенька? А дальше Павел потерял свой хвалёный контроль. Государь сам нажал на курок– больше у него не будет выбора. Кто-то из нас должен быть первым не только в титуле и имени. Сильная рука, на которой неприятно звякнули цепи, напоминая о его положении, легла на императорскую щеку. Он подался чуть вперед, на эти жалкие, разделяющие их сантиметры, молниеносно захватывая противника в плен, заставляя сдаться без боя, не оставляя шансов для отступления. И тут же почувствовал, как чужие-родные руки, о которых он так мечтал, не очень смело, но все же настойчиво скользят по его шее. У тебя холодные пальцы, гибкие, мягкие. Совершенные. Такиетолько целовать, не позволяя им прикасаться к чему-то грубому, вроде меня. И пахнешь ты чем-то нездешним, чуть сладковатым, чуть приторным, и таким живым, свежим. Кто из нас двоих по-настоящему этого хочет? Павел закрывает глаза и, растворяясь в этом неправильном и невозможном поцелуе, боясь, что он вот-вот кончится, падает в воспоминания как в паутину, кутает в них и себя, и его, закрывая от чужих любопытных глаз то, что должно принадлежать лишь двоим. Всё моётебе и о тебе. Он помнит, как впервые его увидел: высокая худая тень, отбрасываемая блистательным Александром-почти-Македонским. И ещё ведь старался не улыбаться, а всё равно пробило, так по-глупому. Да всё тогда, в Париже, было глупым: мечты, разговоры, девушки, мысли. Глупой была затея Апостола звать императора, глупым было его решение согласиться. Но не будь тогда той глупостибыло бы у нас зыбкое сейчас? И он улыбнулся емув ответ этой своей улыбкой котенка, растерянной, чуть кривой и тоже немного глупой. «Сломать его не будет стоить мне ничего» – подумал тогда Пестель. Я никогда, никогда, никогда ещё так не ошибался. Фигуре Николая в его планах отводилось чисто символическое место героической помехи. Нужно её преодолеть, через неё переступить, оставить её за спиной, чтобы сиять в блеске нового дня. Поэтому в планах на бумаге напротив буквы «Н» повторялись неизменные и короткие «убить», «уничтожить», «ликвидировать». Зато в его мыслях он появлялся все чаще и чаще,аво снах приходил почти каждую ночь, особенно когда её приходилось проводить в чужой кровати. С этой смущенной мальчишеской улыбкой и высокопарными разговорами. И Пестеля ломало от этого контраста похуже, чем утром после очередной лишней бутылки шампанского Бестужева-Рюмина, не появляющегося в трапезной без сопровождения Муравьева-Апостола. Свои глупые отношения они даже почти не скрывали, но осуждать их никто не смел: хватало одного красноречивого Сережиного взгляда. Но они-то столько лет вместе,и умрут, кажется, вместе, жаль только не держась за руки,а император... Он ничего о нем не знал – и знал всё. Имена жены и детей, распорядок дня, отношения с Милорадовичем, количество орденов... Но каждую ночь приходило это беззащитное, ещё не коронованное существо, которое только и молило о том, чтобы его испортить, научить быть сильным и страшным. Жестокость они смогут мне простить, а слабость - никогда. И Павел Иванович,во снах для него уже просто Паша, учил (нельзя же отказывать царевичу!). Портил старательно, на совесть, цепкими проворными пальцами залезая под мундир,нарочито медленно срезая золотые пуговички, добираясь до чувствительных точек, шепча неприлично возмутительные выдержки из своих катехизисов. А тот поддавался, выдыхал бессвязное «да», млел от поцелуев, падал на его руки, всегда услужливо подставленные... И никогда ни о чем не просил. Но когда он столкнулся нос к носу с настоящим Николаем стало совсем не смешно: он оказался куда лучше любой мечты, любого, даже самого сладкого, до утренней истомы, сна. Фарфоровую кожу хотелось зацеловать до пятен, острые выступающие ребра отполировать до блеска, эту уложенную причёску растрепать, зарыться носом в волосы, раствориться в нём без остатка, забывать своё имя, свои цели, чтобы оставался только его - его! - Николай, Николенька, Ника... И это его убивало. И, кажется, теперь уже точно убьёт. Поцелуи, напористые, жадные, такие неправильные и в то же время такие закономерные, настоящие сметали на своем пути все преграды, считать до десяти, чтобы успокоиться, остудить мысли и прийти в себя, уже не получалось, осталась только единица. Остался только он. Какие у тебя жесткие обветренные губы и какие они умелые. Скольких ты вот так вотрезко и наглоуже целовал и скольких уже никогда не поцелуешь. Моя рука на твоей шее, одно случайное неверное движениеи ты мертв. Молчалив и мертв. Но я не хочу тебя убивать, я не хочу причинять тебе вред, хотя должен хотеть, мне положено ненавидеть врагов самодержавия. А хочется только притягивать тебя к себе, почти задыхаясь, хочется царапать ладонь твоей ужасной щетиной, хочется нарушать границы. Что со мной? Николай отстранился, на секунду уколовшись о зеленую хвою его глаз, внимательно рассматривая Пестеля, чуть прищурившись, чуть успокоив внутренний шторм, уже даже выплескивающийся за радужку. Мятежник тут же воспользовался нежданной передышкой– он как никто другой умел принимать подарки судьбы– и кивнул вниз: руки скованы.Но Романов покачал головой: нельзя. Не доверяю. Павел Иванович медленно моргнул, соглашаясь. Внутри его раздирало такое противоречие, что он сам себе не доверял. Ему уже не хотелось никого «убить», «уничтожить», «ликвидировать», хотя в голове всё ещё настойчиво носились мысли о «Русской правде», долге революционера, мечте о диктатуре... Поэтому он поступил с собой бы точно так же. Точно так же?.. Пестель, ты болен, ты страшно болен, у тебя горячка! Ты не должен вставать на сторону императора, ты просто не имеешь права! Мне прямо сейчас нужен врач... Мне нужен только он. Государь метнулся к двери и повернул ключ, прислушавшись на секунду. Гвардейцы или сделали вид, что не услышали тихого щелчка, или были заняты чем-то другим и действительно не обратили внимания. Он медленно выдохнул. Вот и всё. Путь к отступлению отрезан. Или я, или он. Кто кого загнал в угол? Кто кого поймал в сети? Император обхитрил преступника или преступник обвел вокруг пальца императора? Всё это было уже так неважно. Там, за этой дверью, хотя бы на пару часов я хотел оставить надоевшие «надо» и «должен», оставить чины и сословия, любые различия и маски. Я до сих пор не знаю, что это такоеслепое влечение, запретная страсть, желание кому-то что-то доказать, попытка личной революции, но уверен только в одном: я этого действительно, по-настоящему, до дрожи хочу. Здесь и сейчас, с ним и только с ним. И будь что будет с нами дальше. А дальше – туман, клубящийся в тесном Николаевом кабинете, рисующий причудливые узоры, принимающий разные формы. Дурман, мешающий быть объективными, волшебная завеса, обнажающая всё скрытое и спрятанное, морок, позволяющий двум людям стать ближе. Романов обернулся – Пестель уже по-хозяйски сидел на его столе. – Боитесь, ваше императорское величество? – сказал он, сверкнув глазами и поднимая руки. От этого движения его китель соскользнул с плеч, тенью накрыл бумаги, на которых стояли какие-то даты и чьи-то имена. Свободная рубашка, по-прежнему аккуратно заправленная в форменные брюки, натянулась, обозначив сильное крепкое тело, указав на то, что её обладатель – всё ещё воин, победитель, завоеватель. – Ничуть, – спокойно ответил Николай, подошел ближе, завороженный чуть заметными перекатами мышц. Мятежник быстро опустил руки – и он оказался в кольце. – Никуда не убежите, ваше величество,– улыбнулся Павел Иванович. В зеленых глазах заплясали ребяческие искорки– теперь они были на равных, и даже превосходство роста император перед ним почти утратил. – Я и не собирался,– ответил тот и с интересом повел рукой по грубоватой светлой ткани, изящным пальцем повторяя контуры и очертания, которые до этого видел только в учебных пособиях и у мраморных статуй. В голове стучало: ты попался, как мальчишка,как последний дурак. Но какое счастьебыть им пойманным и оставаться свободным, иметь право касаться этого тела, чувствовать, как под ладонью напрягаются и расслабляются мускулы, как выдох становится шумнее и резче. Тщетно Пестель искал в его взгляде намек на растерянность – её не было. А потом Николай, все-таки по-прежнему высокий и божественно красивый, резко схватил его за подбородок и поцеловал. Пальцы Павла непроизвольно сжались, ощутив что-то приятно-упругое. Понять, на чтоон так удобно пристроил руки, труда не составило. И одно это осознание могло свести с ума, заставить щипать себя и царапать: чтобы проснуться и завыть от очередного сладкого сна. Это было так хорошо, что просто не могло быть явью. Я, конечно, ждал какой-то собственной реакции,даже предугадывал её, опираясь на всё своё прошлое. Возможно, мне этого захочется, возможно, я впервые за долгое время позволю себе наслаждаться, но, конечно, не потеряю контроля, не стану... А меня так перемкнуло,так завело,что я, захлебываясь поцелуем, начал просить большего, тянуться ближе. Это было выше моего понимания, это было что-то непонятное и почти пугающее. Это была искра. Губы Николая спустились ниже, мазнули по скуле, коснулись шеи. Пестель откинул назад голову, подставляясь под чужую нежданную ласку. Она была неумелой, и это вызывало лишь такой же юношеский трепет, такую же нежность в ответ. Странно, но в виски впервые за долгие годы не отдало страшной пульсирующей болью. Рука, дающая и милующая, беззастенчиво пробралась под рубашку, и его просто перетряхнуло, разорвало вспышками мурашек. Я терял инициативу и власть, терял диктатуру и верховенство, и это пугало и радовало одновременно. Я забывал, кто передо мной, впервые за долгие годы мне хотелось,чтобы как у Муравьева с Бестужевым, по-человечески и с чувством. Без чинов и правил, просто... Чтобы... Любили... Николай пьянел. От резкого запаха кожи, смешанного с затхлостью петропавловских казематов, от стиснутых в тщетной попытке сдержаться зубов, от цепких пальцев на своих бедрах, от хриплых выдохов, которые говорили больше, чем слова, от судорожно втянутого воздуха, когда его губы находят пульсирующую горячую венку. Я и помыслить не мог, что бывает... вот так. Что так может быть с ним, с кем – только пропасть и никаких шансов. Кроме одного на тысячу. И даже если после этого рухнет весь мир, разверзнется ад и Нева захлестнет Петербургя умру счастливым, в кольце его сильных рук, с мыслью о нём. Он знает, что делать, он столько раз видел это во снах, столько раз от этого просыпался. Пальцы сами скользят по животу с рельефными мышцами, по широкой груди. Горячее возбужденное тело обжигает; сердце, бьющееся под чужой ладонью, ускоряет собственное. Птица в костяной клетке – выпусти наружу, прекрати пытку. Пестель снова запрокидывает голову, и Николай левой рукой с интересом проводит линию по его шее, крепкой, жилистой. Она такая же негибкая, как он сам, такая же упертая, смотрящая только в одну сторону – вперёд. Пальцы, аккуратно, чуть прижимая, пробуют границы дозволенного, проверяют на прочность. Странно, но это не давит, как петля, не перекрывает воздух, скорее, наоборот, помогает дышать, дает смысл раз за разом это делать. От ласки и заботы, от неизбывной непонятной нежности Пестель задыхался вдвойне и начинал заново, словно воздух именно здесь, в императорском кабинете, был особенно сладким и целебным.Кажется, его впервые любили, пусть и какой-то краткий миг его жизни, но зато так, как всегда мечталось. Это не грубые армейские толчки, больше похожие на насилие, но оправдывающие (по тогдашним моим соображениям) цель и служащие только средством, а действительно любовь. От которой по всему телупредательские мурашки и глупая девчачья слабость, от которой, словно на качелях, с самого дна летишь к небу, высоко-высоко, теряя под ногами землю, мир и себя. Почему я не встретил тебя раньше? Зачем ничего не сказал там, на параде? Почему так и не предложил выпить на брудершафт, как подбивал Сережа? – Смотри на меня, – попросил Николай, аккуратно (боже, зачем ты такой?) положив руку ему на щеку и повернув к себе. – Ты красивый, ты знаешь? Очень красивый... И в эту секунду Пестель разлетелся на кусочки, как фарфоровые тарелки, которые он с такой легкостью бил у Рылеева. Только теперь там была бы монограмма «Н», навек выжженная на его плечах, на губах, на шее. Клеймо, от которого ему никогда бы не захотелось избавиться. А ещё он думал о том, как в этот раз всё по-другому. Не в холодном полуподвале или темной хате, где всё– почти наобум, наощупь, на дурака, а в просторном и уютном егокабинете, не наскоро и впопыхах, а осознанно и размеренно, точно и вовремя, как в хорошей симфонии, которых Пестель в своем южном изгнании слышал так мало, потому что Бестужев-Рюмин на своем пианино любил бесконечно наигрывать только что-то легковесно-глупое. В армии заботиться о комфорте и удовольствии другого никто не старался, только о собственных желаниях. Эгоистично, но такова правда жизни. Причём часто, когда дело доходило, собственно, до дела, начинались совершенно не мужские охи и ахи «а как?», «а что?», поэтому Пестелю в любом смысле приходилось брать всё в свои руки. И если бы способ добиваться расположения через красивое (это ему Апостол однажды сказал по великому секрету и большому похмелью) тело не был столь продуктивен, он бы всех просто запугивал. Не так надежно, но всё ещё эффективно. Николай вел себя по-другому, и это сводило с ума. Внимательно следил за реакцией Павла, его светлая голова, судя по всему, успевала даже что-то анализировать. Тебе же никогда не давали воли, не давали свободы, почему же сейчас, даже дорвавшись до нее, получив меня в свое полное распоряжение, ты думаешь не о себе? За что, почему, зачем ты такой? Любой бы на твоем месте уже всё сделал и ушел, а ты целуешь меня так долго и сладко, касаешься так трепетно и мягко, что я не выдержу, я изойдусь быстрее, чем ты... чем мы... Он не понял, как все случилось. Это оказалось настолько естественным, настолько правильным, что Романов даже не успел испугаться. Вернее успел, но руки Пестеля, притянувшие ближе (куда еще?), и резкий выдох быстро его успокоили. Он двигался неспешно, никуда не торопясь. В конце концов, эта ночь принадлежала только им. Смотри на меня, я хочу видеть твои бедовые глаза, я хочу срывать с твоих губ стоны и тихие просьбы, как спелые вишни с деревьев в царском саду, я хочу обладать тобой, но не как император, а как пылкий любовник (какая пошлость!), как тот, кому ты безоговорочно доверяешь. И Павел смотрел. Смотрел, не отрываясь, на ту тонкую, почти античную красоту, на атлетичное, хоть и худощавое тело, скрытое тонкой легкой рубашкой, на запрокинутую назад голову и напряженную длинную шею, что достались ему в награду за почти десять лет ожидания. Поняв, что ритм пойман, он резко прижал Романова к себе, одновременно подняв руки, чтобы дать ему свободу, а себе позволить касаться нежной алебастровой кожи, скользить по ней, невесомо, как по тонкому шелку, восхищаясь каждым сантиметром. Я чувствую, как от каждого моего прикосновения ты дрожишь, ты сходишь с ума, ты теряешь контроль, двигаясь все быстрее. Ты всё делаешь правильно. Наконец-то ты всё делаешь правильно. Николаю просто было хорошо. Он отложил мысли о том, что сейчас под ним стонет и просит о большем мятежник, преступник, враг, на потом. Пока под его рукой на крепкой шее билась вена, пока Пестеля лихорадило любовной горячкой и сам император от этой лихорадки начинал задыхаться в предчувствии финала ночи, никаких границ не существовало. Вот я целую его,долго и нарочито медленно, выпивая до последнего, доводя до исступления, а потом резко отпускаю, давай прийти в себя,прикусываю аккуратную мочку уха, шепча короткое и всё еще непривычное «Паша», чем,я чувствую, я знаю, довожу его больше. На задворках сознания вспыхивает и гаснет мысль, что такой он, возбужденный и желающий, беззащитный и открытый, выложит ему всё, лишь бы только Николай – его Николай – не останавливался, не отпускал, не медлил. Способ допроса был бы действенным, если бы в Романове не оставалось ничего человеческого. Но оно оставалось, оно просилось наружу, оно скользило в каждом движении. Руки с тонкими нежными пальцами нашли заломанные вверх и прижатые к столу запястья, на которых по-прежнему наливались синяки от кандалов: ладонь в ладонь, всё переплетено, нежно и ценно, тонко и невесомо. Всё правильно. – Паша, – даже не выдыхает – мурлыкает он ему куда-то в шею, утыкаясь носом в удобную ложбинку. И сильное тело под ним выгибается в самой сладкой судороге, покрывается мурашистой дрожью, глаза закатываются, пальцы впиваются до боли, до лунных отметин в фарфоровую тонкую кожу. Завтра на парад он наденет перчатки, чтобы скрыть эти метки страсти, чтобы сохранить тайну. Их тайну. Николай с сожалением высвобождает левую руку, царапнув по тонкой вене-реке, и срывает с шеи ключ, висящий рядом с крестом,тянется обратно и ловко размыкает наручники. Если он меня сейчас убьетуже всё равно. Я не хочу возвращаться в покои, пропитанные жасмином и вербеной, не хочу говорить, что всё в порядке, не хочу делать, что положено. Я хочу остаться здесь, подле него, спрашивать его о любимом дне в календаре и самой глупой детской шалости. – У самого сердца носишь? – выдыхает Пестель, и тут же резко выпрямляется, больно впиваясь в романовские предплечья, надавливая, утверждая новую власть. Император, наконец-то, оказывается под ним. Но я не планирую никакой диверсии (да и нечем, а марать руки мне сегодня впору совсем не кровью), я хочу лишь подарить ему на прощание самое яркое воспоминание, настоящее золото, главную драгоценность. Себя. Пестель смотрит, как разлетаются по мокрому лбу и липнут к нему ещё недавно щегольски подвитые волосы, как он закусывает сначала губу,капризно-полную и восхитительно румяную (и этоиз-за него!),а потом – собственные пальцы,пытаясь сдержать стон, снова обмануть самого себя. Смотрит, как он умоляет прекратить и как просит не останавливаться, чувствуя, что грубые солдатские руки стараются быть аккуратными, расстегивая маленькие пуговицы рубашки, как горячая ладонь скользит по груди, и ниже, ниже... Ты себе сейчас палец искусаешь до крови, вот как привык сдерживаться и молчать. Так не пойдет. Не со мной. Даже от одних таких мыслей Павла кидает в жар, а низ живота снова скручивает в тугой узел. Он еле слышно и раздраженно рычит, прижимает даже не сопротивляющегося Николая к прохладной столешнице и начинает целовать, бесстыдно и безнаказанно, удерживая его руки, не давая ему отвечать, но требуя наслаждаться каждой секундой, каждым мгновением, чтобы совсем скоро начать умолять о большем. Дай же мне право, позволь тебя касаться так, как хочу я, сильно и умело. Позволь быть рядом. Позволь показать настоящего тебя, раскованного, смелого, живого, без вечной брони чужих ожиданий и собственных запретов. Знай, что тебе не нужно приводить полки, чтобы поставить меня на колени. Достаточно одного лишь взгляда. Просто позволь нам быть настоящими, забыть обо всём. Дай нам шанс. Или хотя бы одну ночь. – Сними,– шепчет, задыхаясь, Николай, кивком указывая на рубашку Пестеля. – Я хочу тебя видеть. Я хочу видеть каждый сантиметр твоего тела, каждое движение крепких мышц, каждую капельку пота. Это всёподтверждение нереальной реальности, истинности происходящего. Того, что я всё ещё жив. – Слово императора– закон,– тот улыбается и отстраняется, нарочито медлено расстегивает пуговицы. Романов приподнимается на локтях, из-под длинных ресниц смотрит своими светлыми, чуть притуманенными вожделением глазами, и мир Пестеля снова опрокидывается в них. Это всётолько для тебя, лишь бы смотреть, как медленно язык скользит по обветренным сухим губам, как фокусируется взгляд на моем теле, как длинные нервные пальцы сжимают крепкую столешницу. Как ходит под тонкой кожей кадык. И всёиз-за меня. И для меня. Павел отбрасывает свою рубашку куда-то в сторону, возвращается к начатому, зубами стаскивая тонкую ткань с императорских плеч. Затем, снова прижав его руки, долго целует, прокладывает мокрую дорожку по шее, по груди, по животу, спускаясь ниже, заставляя Николая сначала резко дышать, а потом постанывать, всё громче и громче. Пальцы Пестеля перемещаются на романовские бедра, цепко впиваются в них. Всё внутри горит огнем, пылает, и это жжет меня, безжалостно выжигает прошлое, обращает его в пепел, из которого суждено родиться фениксу. Я никогда не знал, чего хочу, я никогда даже и думать не смел о таких вещах, но сейчас, сегодня... Я схожу с ума, я умираю, я больше не принадлежу себе. Паша, Паша, Паша, только не останавливайся, только не отпускай, только не уходи. Я не смогу, не выдержу, не хочу... Он сказал это вслух. Имя, нелюбимое с детства, с глупым значением «маленький» против какого-нибудь благородного «победителя народов»– прах и ничто, пылинка, обреченная затеряться в истории; произнесенное его хриплым сорванным низким голосом вдруг обрело смысл. Я замер. Я, маленький, у твоих ног, но ты, победитель, теперь побежденный, ты просишь и умоляешь меня продолжить, ты мне приказываешь, и я готов повиноваться каждому твоему слову, каждой твоей просьбе. Если ты сейчас прикажешь мне умеретья безропотно удавлюсь веревочкой с твоим нательным крестиком. Это приходит к Пестелю таким ясным откровением, таким сильным чувством, что он на секунду останавливается и поднимает глаза. Николай смотрит на него, долго, внимательно, почти испытывающе. Я за этот взгляд прямо сейчас встану под дуло пистолета и лезвие ножа. Я за этот взгляд отрекусь от любого престола и дажеот прежнего себя отрекусь. Я люблю тебя. Я люблю тебя. – Я... хочу...– наконец шепчет Романов, протягивая Павлу руку, желая только одного: его губ, его тела, его всего. Тот послушно поднимается и думает, дразня, снова поцеловать своего императора сначала в живот, потом в грудь, но он резко хватает его за шею, притягивает к себе, смотрит в эти бедовые обреченные глаза. Мои планы опять рушатся. Туда им и дорога. Теперь тымой единственный план на всю жизнь, сколько бы мне ее ни осталось. – Николя,– глупо и неуместно выдыхает Пестель прямо ему в губы. Всегда хотел звать тебя именно так, просто и мелодично. Пашуля и Николя, Пашка и Николашказабавно, не так ли? Поцелуй меня, возьми меня, всего, без остатка, теперь я знаю, ты этого хочешь. И я этого хочу. Твои глаза темнеют, и волна заливает нас с головой, безразличная к нашим стонам и сжатым до сладкой боли рукам. *** Свечи в больших подсвечниках почти догорели за ночь, пришел час прощания, который всегда наступает не вовремя. Нагретая постель стремительно остывала, и жар страсти, испепеляющий изнутри до желания содрать с себя кожу, гас вместе с нею; воспаленный болезненный горячечный ум возвращал себе трезвость и холодность, сердце снова билось ровно и спокойно, как метроном. И хоть рассветает в эти предвесенние часы нескоро, и сегодня тусклое петербургское утро не будет романтично пробиваться из-под тяжелых портьер лучами, они оба понимали – пора. Поэтому лениво приводили себя в порядок, оттягивая момент окончательного и неизбежного, момент, когда они опять наденут маски, когда из двух пылких любовников снова станут императором и мятежником, чьи пути нигде и никогда не должны пересекаться. Пестель, теперь внимательно и любопытно, новым взглядом рассматривающий знакомый кабинет, невольно засмотрелся на Николая, быстро застегивающего маленькие пуговки своей тонкой рубашки. Какие у тебя пальцы,mein Kaiser, ловкие, гибкие; с аккуратными розовыми ноготками, которые, оказывается знатно могут вырывать стоны даже из каменных сердец, царапать, оставлять свои метки. На спине Павла неприятно наливались две или три (ещё было не видно) бледные полосы. К вечеру они будут зудеть, а через пару дней их и следа не останется. Будто и не было ничего. Но ведь оно было! Были эти рваные выдохи и соленая капелька пота, сорвавшаяся с твоего виска на мои губы как благодарная слеза, рука была в чужой надежной руке, были долгие, до припухлых губ, поцелуи, были стоны, приглушенные, осторожные, но все-таки не сдерживаемые. А твоя рубашка все-таки ничего не прикрывает, если присмотреться. – Павел Иванович, вы закончили? – его голос, до боли спокойный, режущий по живому, отвлек от воспоминаний. Отражение в зеркале было неровным, как пульс, искаженным, как все мысли, ещё вечером казавшиеся незыблемыми, и всё же уже родным. – Пока еще ты, – поправил Пестель, чуть улыбнувшись.– Неужели не хочется урвать у судьбы еще несколько мгновений?– он накинул китель, по-прежнему не застегивая его. Зато Николай заковался в мундир почти наглухо, по-рыцарски, оставив только верхнюю позолоченную пуговицу с собственной монограммой. – Хочется,– признался он, опустив глаза. – Но нельзя. – Я могу задать вопрос?– Павел встал с диванчика, чуть потянулся, чтобы вернуть затекшим мышцам привычную гибкость, и подошел ближе. – Да. Но только один,– Романов смотрел прямо на него, прямо в глаза отражению, которое так ладно выглядело в паре с его собственным. Больше я не выдержу, я не смогу: то большое и жадное, ненасытное, что сидит в моей груди, почти прикованное твоими же кандалами и твоим голосом усмиренное, вырвется наружу и все повторится. – Что все-таки между нами? Это просто на одну ночь или?.. Не отвечай, не отвечай, не отвечай. Засмейся, пошути, промолчи. Я не хочу знать ответ, моё сердце сейчас пойдет трещинами и разлетится вдребезги тысячей осколков. Ты красивый, ты божественно красивый, только не размыкай губ, так и смотри, смотри, смотри. – Или. Поздно. Что? Николай вспоминает об их первой встрече там, на парижском параде. Случайной и почти невозможной, тогда брат по большой милости взял их с Мишей с собой на совсем взрослый смотр, как равных. Они не должны были там оказаться, но тем не менее случилось чудо. Константин, кстати, ворчал в тот день больше всех и никуда в итоге не поехал, запершись в комнате с очередной девицей с Монмартра. Зато Николай, восхищенный и очарованный заграницей, величием брата и мощью русской армии, которая была на той площади как на ладони, лицом к лицу встретился со своей судьбой. Я тебя тогда сразу приметил: лихого, наглого, смеющегося громче и задорнее всех, с резкими жестами и острыми скулами. Ты размахивал руками, что-то рассказывая высокому худому Трубецкому (с ним у тебя, кстати, что-то было ещё до его женитьбы на Лаваль, не оттого ли он тебе отказал недавно? может, дело совсем не в разногласиях ваших обществ?), твои бедовые зеленые глаза горели безбашенностью молодости и удалью победы. Потом, конечно, ты изменился: стал сдержаннее в движениях и смеялся реже, хоть и по-прежнему заразительно, шутки сменили тонкие колкие остроты. А ещё ты совсем перестал музицировать, хотя раньше слыл ценителем прекрасного. И это меня расстраивало, потому что я искал тебя в операх, на вечерахты нигде не появлялся. А ведь я уже тогда, на площади, влюбился в Пашку Пестеля из Литовского полка, в героя Отечественной войны, бравого война с широкой открытой улыбкой. В того, кто никогда не должен был быть мне по судьбе. Я отказывался это принимать и наблюдал за тобой, как мог. Каждая очередная твоя связь была как новый узел на веревке, что стягивала мои руки. Я не смел и не должен был об этом думать. Конечно, мне доносили на тебя. И я... ревновал? Да, это правильное слово. Я молча и гордо ревновал, хороня всё это в себе, укрывая и лелея своё тайное страдание, которое приносило мне какое-то болезненное удовольствие. Это как поранитьсяи раз за разом ковырять рану, отрывать молодую, только приросшую кожицу, слизывать капли крови, отдающие железом. Раз за разом... Я понимал, что ты не можешь достаться именно мне, что это не положено, это вне закона, но когда я видел тебя во сне, неправильного, развязного, раздетого, я сходил с ума. Раз за разом, год за годом. Я ненавидел себя за эти чувства, которые казались слабостью, я ненавидел тебя за то, что ты меня мучаешь. И эта великая жгучая ненависть снова родила любовь. Мне стоило только увидеть твой профиль в окне кареты, которая доставила тебя в Петербург, чтобы невская вода вновь захлестнула меня с головой. И я больше не хочу ей сопротивляться. – Это чувства, Пашенька. Это не просто.. Постельное и плотское. Это что-то настоящее. И вдруг он резко притянул его к себе, буквально впился губами, отчаянно, больно, как будто они прощались навсегда. Пестель тут же ответил, не менее пылко, положил руки на его плечи, скользнул вверх – и на них тут же защелкнулись кандалы. Но Николай не отстранился, впервые нарушая церемониал (плохой мальчик). Сквозь этот поцелуй Павел усмехнулся– он снова побеждает. Любовь побеждает. И в душе его впервые за долгие годы запели ангельские трубы и зазвучал небесный хор. Впервые за долгие месяцы ему захотелось положить руки на фортепиано и раствориться в мелодии, которая бы рассказывала о них двоих, которая бы плакала и смеялась, обрывалась и начиналась заново. Как их чувства. Ну и кого я хотел убить: тебя или свою любовь к тебе, инородную неправильную, иррациональную, мешающую делу. Мешающую жизни. Дающую ей смысл. Да я бы не смог, Якубович, Каховский, Пановкто угодно, только не я. Мне стоило бы посмотреть в твои глаза один раз, чтобы умереть за тебя, подставиться под собственную пулю, закрыть собой. Я всегда думал, если знать врага в лицоты будешь ненавидеть его сильнее. Твой портрет висел у меня на стене, но я так и не выучился кидать в него ножички, я выписывал и читал всю светскую хронику, чтобы уличить тебя хоть в чем-то, но ты был безупречен, я ругал тебя последними словами на русском, немецком и французском, но ты по-прежнему оставался желанен. И я продолжал влюбляться. Долго, мучительно и безвыходно. Запретил себе музыку и уходил каждый раз, когда Мишель садился за инструмент, потому что она воскресила бы чувства, чувстватебя, а ты бы вернул к жизни Пашку Пестеля из Литовского полка, а не грозу и диктатора Южного общества Павла Ивановича Пестеля. Того бравого Пашку, который однажды улыбнулся брату императора, угловатому, несуразному, очаровательномуи пропал навсегда. Тогда я сделал тебя идеалом. Ведь идеал рано или поздно должен пасть, должен разбиться, должен разочаровать. А ты оказался им от начала и до конца, от первой неловкой улыбки в Париже до последнего ночного поцелуя. Я ведь и спал со всеми подряд, только чтобы усугубить нашу разницу, вытравить из сердца все чувства. Вот как я низко палчета ли я теперь пресветлому Николаю Павловичу? А тебя это вообще не остановило. Значит, всё оказалось настоящим. Вернуться бы в тот день, когда все началось, на ту площадь, в ту секунду, когда наши взгляды скрестились впервые, когда вдоль позвоночника побежали мурашки, а уголки губ против воли растянулись в глупой довольной улыбке. Поспорить бы с Апостолом на ящик шампанского, что выпью с тобой на брудершафти выиграть. И открыться тебе той ночью, а не три тысячи ночей спустя. И не пришлось бы забываться в чужих немилых объятьях и терпеть все эти годы, не пришлось бы просыпаться от миражного ощущения твоей руки в моей руке, твоих губ на моих губах, не пришлось бы смотреть на паутину под потолком, в надежде, что большой и голодный паук сожрет меня с потрохами. Такую дрянь не переварит даже заморский тарантул. Мне нужно было пройти этот личный ад, чтобы вынести самое чистое и светлое, самое главное, что было со мной. И больше нет пути назад, я обречен, я сдаюсь, я твой пленник. Забери меня, мое тело, мою душу. – Чувства... Поэтому так горит и болит, да? Глупый, глупый, глупый. Быстро и неприлично пошути, сгладь угол. – Поэтому. Это любовь, Паша. Вот что это такое. Неправильная, невозможная – и все же любовь. Они прижались лбами друг к другу, воздух между ними, казалось, искрился. – Я люблю вас, преступник Пестель. И буду любить, чтобы ни случилось и в каких бы своих грехах вы ещё не покаялись. Я не верю. Ты это сказал? Ты правда это сказал? Ты что, в тридцать лет понял, как жить? – И я люблю вас, ваше величество. И даю слово, что бы ни случилось, моя последняя мысль будет о вас, о моём императоре. Твоём. Если бы весь мир и всю страну можно было поменять на право быть твоим и принадлежать только тебея бы ни секунды не сомневался. Всё, что я хочубыть с тобой. Быть твоим. Поцелуй, странно-соленый, заслонил собой весь остальной мир, огромный Петербург, царский дворец. *** – Ты же все равно меня казнишь, – Пестель не ждет ответа на вопрос, он задал его скорее для подтверждениясобственныхдолгих ночных мыслей. Они лежали на маленьком кабинетном диване, утомленные очередным следствием по телу и страстным (даже чересчур, судя по распускающимся на твоих зацелованных ключицах фиалках) допросом, и Николай, почти свернувшись и поджав бесконечно длинные ноги, мурчал от удовольствия, когда сильная мозолистая рука зарывалась в его мягкие волосы. Я подпустил тебя близко, так близко к себе, как еще никогда и никого. Ты можешь свернуть мне шею одним движением, можешь задушить сей же часвот так я тебе доверяю. Так люблю. И всё же Романов замер, услышав безжалостный холодный страшный вопрос. Он призывал его к ответу. Он ждал и не ждал одновременно. – Да, – наконец, хрипло ответил, поцеловав своего (уже своего?) Пашеньку под грудь, прямо в солнечное сплетение. Рука в его волосах замерла лишь на секунду. – Не приходи на меня смотреть. Я не хочу, чтобы ты видел меня... –Пестель, не привыкший много разговаривать, особенно ласковыми и искренними словами, осекся. Ещё один легкий императорский поцелуй прямо в сердце как глоток живой воды вернул ему голос. – Таким. Я хочу навсегда остаться для тебя живым. Что за тон, что за жалостливый скулёж, диктатор Пестель? Ты, который никогда и никого ни о чем не просил, только приказывал, только брал желаемое, униженно просишь о чем-то? И кого ты просишь! Как же низко пал ты прямо к ногам когда-то ненавистного государя! Николай переплел их пальцы, и от неизбывной нежности этого жеста, от очередного его поцелуя, стало так горько и горячо одновременно. Они понимали друг друга без слов. – Пообещай, –Павел сглотнул, но произнёс твердо. Романов перевернулся, приподнялся и сел, затем положил его руку, по-воински грубую, туда, где билось его сердце под тонкой фарфоровой кожей. Пестель смотрел и слушал,запоминал эту маленькую аккуратную родинку под ключицей, чувствовал, как в ладонь толкается что-то горячее и теплое, и будто остается в ней навсегда какой-то особенной меткой. Он не нашел сил взглянуть в его глаза – это бы уничтожило его. Снова бы убило и воскресило. – Обещаю. И голос, низкий и уверенный, чуть приглушенный, как приглушались по ночам свечи, окончательно разбил вдребезги всё, что ещё держалось внутри него. Все кандалы, все оковы, все клятвы, которые я давал не тебе,больше нет ничего. Павел сел рывком, протянул руку, сильную, с напряженными мышцами и вздувшимися весенним половодьем венами. – Ваше императорское величество, идите ко мне. И я безропотно приблизился. Я бы сделал этот шаг, даже если бы в твоих руках был нож, и он бы вошел в меня по самую рукоять, до конца, до упора. Я бы потянулся к твоим губам, даже если бы в эту секунду моя красивая венценосная голова неловко мотнулась в сторону. Я бы смотрел в твои глаза, даже если бы вместе с этой скупой малахитовой слезой из меня вытек весь воздух, а на шею бы навечно надели аккуратное аквамариновое ожерелье. Но ничего этого не произошло. Я так люблю тебя, Господи, я люблю тебя больше своей никчемной бесполезной неудавшейся жизни, больше первых утренних лучей и шампанского, струей бьющего в подставленные стаканы. Я люблю тебя, как любят деньпросто и беспричинно, жду, как ждут ночьнетерпеливо и сладко, я тобой дышу, как дышат воздухом приговоренные к смертии никак не надышатся. Тымоё всё, и нет мне без тебя ни дня, ни ночи, ни жизни. Мой император. Пестель ничего этого не говорит, но так отчаянно целует его, так настойчиво прижимает к себе, так требовательно и наивно просит ласки, что Николай все понимает. Боль моя, радость моя и горе, на беду мне случилось тебя увидеть, на беду полюбить. Я полюбил тебя вопреки приличиям иправилам, мне нельзя, черт побери, мне нельзя было заводить всё так далеко, я был должен, мне было положено... Мне было должно вызывать на твоем лице улыбку и зацеловывать её, должно вырывать из твоих стоически сомкнутых губ своё имя и выстанывать твоё, забывая, кто я, забывая, кто мы. Мне было положено просто тебя любить, и если это вне законатогда я самый главный преступник, самый страшный грешник, самый отъявленный негодяй. Но эта любовьвсё самое настоящее, что у меня когда-либо было, всё, чего я когда-либо хотел. И я несу её и себя тебе, отдаюсь в твою власть и покоряюсь твоей воле. Мой мятежник. Пестель мягко и настойчиво проводит большим пальцем по нижней губе, и Романов задыхается от очередного дежавю. И покорно опускается на колени, позволяя чужим рукам путаться в волосах, позволяя брать контроль. Подчиняясь. Павлу кажется, что он спит, и если проснется, то сказка исчезнет. Или он почти умер, и это предсмертный бред тех секунд, когда сознание возвращается в измученное тело. Его император перед ним. На коленях. В его власти. И как странно, что он этой власти не чувствует. Потому что в любви нет подчинения, только равенство. Они, усталые, падают на несчастный маленький диван, который за эти несколько месяцев видел и слышал столько, что впоруи егоссылать в одиночную камеру Петропавловской. – Завтра, – выдыхает Николай в ухо Пестелю, прижимая его к себе. – Завтра, – повторяет тот, вырисовывая это страшное слово на его груди. Завтра. Пусть оно никогда не наступит! *** Нужно было переступить порог. Своего, черт его возьми, кабинета. Того, что принадлежит тебе по праву. Только вот из«своего» там остался только его запахсмесь мускуса, арестантского мыла, которым пропахли его жёсткие рубашки, и моря. Запах свободы, запах желаний. Мой запах. Николай нерешительно, как полгода назад, тянет руку к бронзовой змее. Она, конечно, не укусит, но свой яд уже пустила, каждый раз напоминая о том, что погибло и исчезло невозвратно. И пусть он, к сожалению, никогда не дойдет до сердца, мучений впереди у императора немало. Там, под подушкой, на диване припрятан платок с вензелем«ПП». И сама подушка ещё пахнет ими обоими, их последней ночью, их долгим разговором о самих себе, о свободе и власти, о сложности чувств и преградах, которые им мешают, о новой книге Пушкина и смерти Милорадовича. Я бы хотел говорить с тобой всю жизнь, прочитать твою «Русскую правду», внести несколько корректив, спорить и находить точки соприкосновения. Хотел бы с тобой слушать музыку, которую ты так любил, обсуждать выходки Наполеона и смеяться твоим рассказам времен покорения Франции. Хотел бы показать тебе Гатчину и Павловск такими, какими их знаю я, добраться до достопамятных Василькова и Тульчина. Наконец, спросить, было ли у тебя что-то с Бестужевым и Апостолом? Ну, хотя бы с одним из них? Большеникогда. Там, за дверью – новый мир, другая жизнь. После этого ничего не будет прежним. Ничего не повторится. Мне нужно сделать этот шаг, такой же сложный, как шаг на один из мартовских допросов. Шаг, который всё изменит. Шаг, которого я не хочу, но который должен сделать. Снова «должен», а не «хочу», наверно, где-то там ты смеешься своим бархатным заразительным смехом, думаешь, что жизнь меня так ничему и не научила. Но сначала я досчитаю до десяти. И разобьюсь вдребезги.
6 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (6)