***
Через три дня она всё же дождалась сына. Он приехал из лицея на рождественские каникулы, приехал таким же глубоким и тёмным вечером — заснеженный и разрумянившийся от прохлады. Им не нужно было много разговаривать, засыпать друг друга словами — всё было и без них ясно. Во время войны все светские пустые сплетни и болтовня стали ни к чему в этом доме. Супруги Гинимер сами не выносили разговоры ни о чём, и юного Наполеона выучили говорить мало и по делу. — На Рождество можешь отдохнуть, но не отлынивай, — говорила госпожа Гинимер строго, но тут же смягчалась: — Я знаю, из тебя выйдет кто-то великий. Пока что я вижу великого химика, а кого видишь ты, решать тебе. — Знаю, — отвечал Наполеон и с тем же рвением садился за книги. Они оба, прежде открытые всем свершениям, сделались замкнуты и нелюдимы, словно это был единственный способ пережить эту войну. Им нужно было запереться, думала мадам Гинимер, тогда их бы проворонила дьявольская мясорубка. Она ходила в церковь куда чаще обычного, словно там могла обрести покой. Наполеон отрывался от книг и тоже шёл туда вместе с ней. С ними, закутанными в тёмные одежды, здоровались на прохладных улицах, но мадам Гинимер лишь ускоряла шаг. Она начала отворачиваться от людей. Из их глаз на неё смотрела мировая война. Она выглядывала издёвкой из глаз кюре, ведь церковь стала хрупка перед лицом мировой бойни — человек всегда нарушал первейшую из заповедей, но в этот раз масштабы разрослись до континентов и морей. В церкви перед Рождеством всё чаще можно было услышать гимны, и никто не возражал, если прихожане тоже начнут петь. Латинский хор эхом отражался от стен, как от зеркал: — Радуйтесь, радуйтесь! Христос родился от Девы Марии. Радуйтесь! Радуйтесь, радуйтесь! Христос родился от Девы Марии. Радуйтесь! Время милости пришло, что мы ожидали; песни радостной хвалы воздадим Ему! Им обоим был дарован хороший певческий голос, но мадам Гинимер предпочла аптекарское дело музыке. На континенте пели военные гимны — те стучали, как подошвы кованых сапог. Точно так же стучали гвозди, которыми заколачивали солдатские цинковые гробы. Гвозди, которыми сколачивали тысячи безымянных крестов. У мадам Гинимер застрял ком в горле. Она замолкла. Лишь в прозрачно-серых глазах сына она не видела войны, и только от него она не отворачивалась. Статный, черноволосый, с красивым лицом и серебристыми глазами, он безумно походил на Жозефа — живое напоминание, не завитки писем. Уже дома она закуталась в шаль и опустилась в кресло. Снаружи поднялся ветер и начал сметать с мостовых тонкий слой снега. Наполеон сидел напротив, тоже закутавшись не от прохлады зимы, а скорее от внутреннего холода, и читал. Мадам Гинимер уже не надеялась ни на что, кроме своего внутреннего стержня. Ей нужно было выстоять. Мировая война когда-нибудь добралась бы и до Корсики, протянула бы свои когтистые пальцы. Сердце мадам Гинимер бешено билось, она уже давно связала это с боями на континенте, где храбро сражался её Жозеф. Сейчас схватка разгорелась особенно сильно, это нужно было просто переждать. Такое бывало с влюблёнными и любящими, они часто обменивались сердцами. Но сейчас сердце билось не от любви, а из-за страха. Она не знала, что будет с ней и её сыном. Она не знала, что будет с ней. И это было самое страшное — ведь она была уверена в том же самом и для Жозефа. Но он был далеко-далеко от неё на континенте. А ей нужно было быть рядом здесь. «Я должна выстоять», — думала мадам Гинимер. Но что она могла сделать? Она не знала. И не хотела знать. Она знала только одно: она должна быть рядом с сыном, чтобы он мог стать великим химиком и спасти мир от войны. Но как это сделать? Как не дать миру погибнуть в огне и дыму, который он сам же раздул своей гордыней — ведь именно война она заставила его поверить во всемогущество человека. И вот теперь мир погибал от рук людей. — Боже, минуй нас пуще всех печалей и зарево огня, и облако хлора, — шептала она. — И не дай нам погибнуть в огне. Но и на земле, где мы живём… Господи! Помоги мне сохранить мою любовь к тебе до конца моих дней… Она вспомнила слова Жозефа: «Я не хочу, чтобы ты страдала. Ты должна быть сильной и стойкой…» Хотя бы ради сына. И она стала сильной. Она не плакала, когда в газетах писали о гибели солдат — ей казалось это просто страшной сказкой вроде легенд про войну с привидениями или оборотнями-вампирами… Но иногда её сердце сжималось от боли за Жозефа: он был так далеко отсюда. А Наполеон должен был окончить учёбу, встать на ноги, и тогда… Но что было «тогда», она не знала. Она даже боялась думать об этом, потому как понимала — если подумать о том же самом сейчас или хотя бы на секунду представить себе это будущее в настоящем времени без Жозефа рядом с ней — оно будет таким страшным для неё самой. — Ma mère… Вы напряжены. Вам нездоровится? — спросил Наполеон. Он был бледен и не смотрел на мать, а читал какую-то книгу в кожаном переплёте — кажется «Историю философии» Ницше или что-нибудь ещё в том же духе. Но она не ответила. Она думала о том, что если бы Жозеф был здесь… Если б он только мог увидеть её сейчас. А Наполеон… После католического пансионата, где он вырос, он сделался строг и отчуждён. Суровость пансионата закаляла любого мальчишку, будь он даже отъявленным непоседой. Но он был не был таким, как Жозеф. Он стал очень серьёзным и сосредоточенным — но в его взгляде по-прежнему светилась улыбка… Она была такой же мягкой на губах мадам Гинимер; она казалась ей улыбкой ребёнка перед тем страшным сном о смерти или безумии мира. «Ma mère! Мама! Ты не должна бояться. Я буду рядом, и всё будет хорошо…» Она улыбнулась ему в ответ — но улыбка вышла жалкой. Но как сказать об этом сыну? Как объяснить это тому миру за окном? — Иногда, когда я вспоминаю пансионат, я думаю, что это было не заведение для совершенствования добродетели. Это была тюрьма для тех детей из богатых семей… И в этой тюрьме они учились быть людьми и понимать друг друга — а потом их отправляли на войну умирать за чужие интересы, — сказал Наполеон. — Но я не жалею, что провёл там детство и юность. Я даже благодарен судьбе за это! Но если бы меня оставили в пансионате ещё на год-два или три года после окончания лицея… — он посмотрел на мать, и она поняла: это не вопрос. Это утверждение. — Да… — сказала мадам Гинимер тихо-тихо. — Ты странно говоришь об этой войне. А я думаю, что ты просто не понимаешь. Ты ещё слишком молод… Но скоро поймёшь — и тогда всё изменится.***
Весь день Рождества мадам Гинимер с сыном провели в церкви, слушая мессу и псалмы. Но на душе у мадам Гинимер всё также было неспокойно — коли родился сын Божий, кто-то должен был и умереть. Рождение и Смерть — вечный замкнутый круг. Как ночь следовала за днём, так и смерть следовала за жизнью. Но что это за круг? Как его разорвать, чтобы не погиб мир и её сын? В этот день ей было совершенно не до католической обрядовости, но она молилась, как могла. Она молилась за всех, кто был на войне. За тех солдат и офицеров в окопах — которые не знали о её существовании… Но она знала: они тоже молятся сейчас вместе с ней; может быть даже больше неё самой. Она молилась о том, чтобы они вернулись живыми и здоровыми. И ещё она думала — как бы ей самой не оказаться в окопах… Но это было невозможно: её сын был слишком молод для войны; он мог только стать великим химиком или военным инженером — но никогда солдатом и убийцей. Но она молилась и об этом. И ещё о том, чтобы не случилось ничего плохого с Наполеоном — ведь он был её единственным сыном… А потом они вернулись домой к ужину; в камине пылал огонь — это было так приятно после долгой прохлады в церкви. — А знаешь, что я тебе скажу? — спросила она. — Я не верю, что ты когда-нибудь будешь солдатом и убьёшь кого бы то ни было… Ты просто станешь великим химиком, и дело наше будет жить. А потом… Потом ты будешь жить в своём доме и заниматься наукой. Наполеон хмуро промолчал. Время листало страницы военной хроники, низкое небо горело огнём, и в нём были видны только чёрные точки самолётов. Они летели на восток, к окопам — но не было видно ни одного человека с оружием. И это было странно. Ведь война была повсюду, и она уже не могла быть только на континенте — как бы далеко от него ни находилась… Но в этом мире всё ещё можно жить без войны; а значит — надо просто забыть о ней! Она вспомнила слова Жозефа: «Ты должна выстоять…» Они могли бы жить, не считая потери, и по кирпичику строить свой дом. Плыть сквозь время и верить, что они никогда не умрут. Но что-то было не так. Что? Она поняла, когда Наполеон спросил её: «А вы верите в Бога?» Он был как никогда похож на Жозефа; но у него были другие глаза — серые с золотыми искорками внутри зрачков. Она не знала, как ответить. Но потом вспомнила — ведь Жозеф тоже говорил про Бога… И тогда она сказала: «Я верю в тебя и твою науку!» Наполеон улыбнулся ей с нежностью — но его глаза оставались холодными; он был слишком серьёзен для этого мира счастья или радости. Разговоры о теологии в семье Гинимер всегда шли скупо, но иногда, когда Наполеон был особенно задумчив или грустен — а это случалось редко и было связано с какими-то его научными открытиями — она вспоминала слова Жозефа: «Ты веришь в Бога? Тогда ты должна верить во всё остальное. Ты должна верить в то, что всё будет хорошо. И тогда ты будешь счастлива…» Мадам Гинимер отложила молитвенник, расправила складки платья. Каждый день грозил ей чёрным платьем и сеткой вуали, но она не могла думать о смерти. Когда за окном совсем стемнело, она встала из-за стола и подошла к окну. Она смотрела на улицу, где горели фонари — но не видела их света: он был слишком далеко от неё. Снова она предчувствовала битву, хотела, чтобы сердце её билось бешено, но не почувствовала ничего. Сердце словно замерло где-то под корсетом, и она поняла, что не может даже плакать. Вдруг раздался стук в дверь, и мадам Гинимер бросилась открывать. На пороге стоял почтальон — и она сразу поняла, что он принёс. Она не хотела этого знать — но знала наверняка: это письмо от Жозефа… И оно было написано его рукой! Но почему? Ведь они уже давно перестали переписываться по почте; а если бы переписывались — то писали друг другу письма в конвертах с марками или без них. Почтальон был давним знакомым семьи Гинимер — седой, точно припорошенный снегом, в чёрной форме, что сливалась с ночной мглой. Он был из тех, кто не знает ни жалости к себе, но всё же приходит в дом с пенсией или посылкой с едой. Он был стар, но всё ещё крепок. Он был похож на старого солдата, который вернулся с войны. Но в его глазах не было ни радости победы — только безграничная печаль и тоска по дому. — Мадам Гинимер… — учтиво поздоровался он. — Я принёс вам письмо от вашего мужа… Только она взяла конверт дрожащими руками, как почтальон помрачнел: — Мне… Мне так жаль. И он ушёл. Мадам Гинимер вернулась домой, вскрыла письмо и подняла глаза на сына. Он сидел в кресле и смотрел перед собой, как будто не замечая её взгляда; его лицо было спокойно — но она знала: он думает о том же самом… Она прочла письмо несколько раз подряд — и вдруг поняла всё. — Его больше нет, — проговорила она охрипшим голосом. — Почему здесь… Почему сейчас? Наполеон выронил книгу. Отца он тоже любил безмерно, именно отец показал ему мир науки и открытий, хоть и был простым аптекарем. Но сейчас он был мёртв. Он был мёртв — и она знала, что это навсегда. Вот почему она не ощутила стука сердца. Она предвидела его смерть, сама этого не зная. Наполеон молча смотрел на неё; его лицо было спокойным — но на глазах у него выступили слёзы. Она знала, что он не заплачет — но ей было очень больно. И она поняла: всё это время Жозеф был рядом с ней — просто его душа была далеко. Мадам Гинимер бросилась к себе в комнату, набросила на голову чёрный платок, встала на колени и стала молиться. Она молилась долго, пока не почувствовала: её молитва дошла до Бога — но Он был глух к ней… Тогда она поднялась с колен — в комнате было темно; только из-за двери пробивался свет от лампы в коридоре да мерцали огоньки свечей по углам комнаты… «Господи! Господи! Помоги мне!» Она подошла к окну и стала смотреть на улицу. «Господи, помоги нам всем…» — шептала она снова, но уже не так громко. И вдруг услышала шаги в коридоре; они приближались. Наполеон вошёл в её комнату, бледный от горя. Он был в своём любимом чёрном костюме, но его лицо было белым и осунувшимся — как у мертвеца из могилы. Он опустился на колени рядом с ней, и она укрыла его голову своим чёрным траурным платком — так в их семье было принято. Вдвоём мать и сын молились горячечно, но не плакали. Наполеон был очень сильным человеком, и его мать знала это. Она чувствовала: он не заплачет — но сама готова была разрыдаться от горя. Она чувствовала себя преданной Жозефу и преданной им же. И это было невыносимо. «Господи, помоги нам всем…» — шептала она снова и снова. Потом они долго сидели рядом на полу в темноте; Наполеон гладил её по голове своей изящной рукой с длинными пальцами. Наконец он встал со своего места у стены, его глаза были сухими — но лицо оставалось бледным, как смерть. — Он умер, мама. Кто-то родился, значит, кто-то должен и умереть. Мы исполна изведали рождение и смерть в каждом миге, — сказал он и сбросил траурный платок. Они вдвоём чувствовали себя потерянными среди этой зимы, среди пожара войны, пока все ждали Пришествия Истины в лице две тысячи лет как новорождённого Христа. Святая ложь о победах и маршах по вражеской земле звучала слишком уж искренно, и они чувствовали, что в этой лжи нет ничего истинного. Мадам Гинимер чувствовала себя убитой, отравленной этой ложью из газет и донесений, и ей хотелось только одного — чтобы всё это кончилось. Она не знала, что делать. И Наполеон тоже — он был слишком молод и неопытен в этих делах. Но они знали одно: надо было как-то жить дальше; а для этого нужно найти выход из этой страшной ситуации. Утром они решили пойти к священнику, их старому знакомому Жану-Батисту Дюбуа де ла Мотт-Фуке — он был из тех, кто знал Жозефа ещё в бытность его простым аптекарем. Он жил на улице Сен-Жак недалеко от их дома — и они решили пойти к нему прямо сейчас: время было самое подходящее для этого дела. Они пошли в церковь, где служили мессу. Рождественская пышность исчезла, осталась строгость и траур. В церкви было много народу, и все молились — и никто не заметил, что в церкви появились двое, укутанные в чёрное. Они встали в стороне от молящихся и стали ждать. Когда месса закончилась, они подошли к священнику. Мадам Гинимер сказала: — Господин кюре, мы пришли к вам по делу. Мы хотели бы поговорить с вами о смерти нашего мужа и отца, Жозефа Гинимера… — Боже мой… Неужели его больше нет? — сказал кюре. — Мне очень жаль, мадам. Но вы не должны отчаиваться. Вы же знаете, что Бог не оставляет нас. Он просто дал вам возможность пережить это горе — и вы должны быть благодарны за него. И вы, и ваш сын должны быть благодарны за то счастье жизни — которое он вам подарил. Я уверен, что вы будете счастливы. Мадам Гинимер не ответила — она только кивнула и заплакала; Наполеон стоял рядом с ней в глубокой задумчивости… Кюре был очень добр к ним обоим: он даже предложил им выпить по рюмочке вина за упокой души Жозефа… Но они отказались от этого предложения со словами «нет» — потому как знали цену этому вину. Они ушли, и кюре проводил их до дверей. Он сказал: — Я понимаю ваше горе, но вы должны быть благодарны Богу за то счастье жизни, которое он вам дал. Вы должны благодарить Бога за то, что вы живы и можете радоваться жизни — ведь это самое главное в мире…