Если беда, что ничем не измерить,
Рухнет на землю, косою звеня,
Я буду знать всё равно, что ты веришь;
Я буду знать, что ты любишь меня.
1946
В полночной тишине московской квартиры мягко потрескивали свечи, размеренно тикали настенные часы и вкрадчиво шуршала пластинка в проигрывателе. За окном — праздник: москвичи высыпались толпами на улицы и проспекты, разливали шампанское на искристый снег, смеялись, пели, радовались — жили, будто прошедшие четыре года не ходила по пятам смерть, поджидая рокового момента слабости. Жили, как имели право: они его честно отвоевали у злой судьбы, отстояли с мужеством и честью. Мелодия полилась осторожно, неторопливо; нежный романс зазвучал трескуче, но мягко, ласково, с трепетной сентиментальностью, сладкой сердечностью. Уголки Сашиных губ едва-едва поднялись, когда с первыми звуками бархатистого голоса певицы её взгляд встретился с Мишиным, ясным, томно-голубым, как вечернее небо столицы в солнечный декабрьский день, и влюблённым, как в первый раз — как всегда. Он протянул руку в приглашающем жесте, и Саша аккуратно вложила свою ладонь в его, тёплую, почти горячую, сжимавшую её пальцы бережно, сдержанно. От мимолётного, будто бы робкого поцелуя руки и тоскливо-восхищённого взора из-под светлых ресниц щёки слабо загорелись румянцем — трогательный жест отозвался приятным уколом смущения в согревающемся сердце. Миша сделал первый шаг, и Саша последовала за ним. Не в лад с музыкой они неловко топтались на месте и медленно покачивались в объятиях друг друга. Глаза — в глаза: в сапфиром штиле Москвы отражались металлические арки Дворцового моста, а дымчатый туман над Невой укрывал серебристой росой подмосковное васильковое поле. И в тех же глазах — щемящая нежность, почтительное обожание и глубокая, беззаветная, самоотверженная любовь. Мишина рука деликатно лежала на Сашиной талии, болезненно-худой, так некрасиво, но правильно уместившейся в широкой мужской ладони; а другая — аккуратно положила Сашину на его плечо, выпуская из своей ласковой хватки, и опустилась на острые девичьи лопатки, прижимая к себе бережно, почти боязливо. Через открытую форточку с улицы доносились праздничные возгласы и счастливый хохот, но чужая радость не нарушала хрупкий покой, расплывающийся в полумраке небольшой гостиной. Саша приглушённо выдохнула, ощущая невесомое прикосновение искусанных губ к виску — Миша даже не целовал: просто прижимался губами и дышал. В груди у Саши, наконец, заколотилось сердце, израненное, измученное, но всё ещё живое и любящее, такое же страстное и преданное, как и прежде. Оно билось о рёбра, рвалось наружу, на волю, на встречу с чужим, одинаково верным и надёжным, пылко любящим её в ответ. И Саша решительно не хотела держать его ни мгновением больше — пусть бы Миша забрал её сердце себе, схоронил рядом с собственным и лелеял, пока века не обратят его в пыль. Танцевать у Саши получалось скверно: ноги пока ещё не слушались, двигались едва-едва, спотыкаясь на каждом шагу, и силы заканчивались слишком быстро. Теперь, когда страшные годы разрушительной войны остались позади, когда над головой не разрывались вражеские снаряды, а по городским улицам бродила не смерть, но призраки героев-защитников, оберегая отвоёванные мир и покой, истощённый битвой организм покинули несокрушимая мощь и воля — остались только боль, и горе, и нестерпимая потребность перевести дух, сойти с поля брани и сбросить доспехи: побыть просто собой, отдаться тишине и утешению. Рядом с Мишей ничего не болело. В его руках, мозолистых от оружия, чуть дрожащих, но неизменно заботливых и осторожных, Саша чувствовала себя в безопасности — ощущение почти позабытое, занесённое ленинградскими метелями блокадных зим, но по-прежнему родное и совершенно по-новому необходимое. Беспокойные, суетливые мысли успокаивались перед молчаливым пониманием, с каким Миша всматривался в её лицо — и в отражении сумеречных глаз видел саму её душу, с терпеливым вниманием излеченную его нежностью. Саше хотелось сказать так много: о трогательной любви, о благодарности за спасение, о восхищении его мужеством, о нерушимой преданности — и она могла найти тысячи красивых фраз, оборотов и метафор, написать в честь непобедимой и горячо любимой Москвы бессмертную торжественную оду или мечтательную романтическую поэму. Но никакие слова не казались подходящими для чувства, которое давило в груди, которым она дышала и жила, которое она так недавно смогла по-настоящему осознать. Саша любила Мишу — это непреложная истина. Это сакральная догма, которую она пронесла сквозь столетия своей жизни: с первой встречи, омрачённой хмурым выражением на лице Москвы, и до сегодняшнего дня, до шага в новый, мирный год, право на который, стоя плечом к плечу, Москва и Ленинград завоевали вместе. Эта любовь сопровождала её на всём пути: вела за руку в череде царских заговоров, берегла в битве за охваченное пламенем сердце её империи, утирала гневные слёзы в революционную смуту. Но только в канонаде вражеских орудий, в затянутой на шее петле, в осаждённом, но непокорённом Ленинграде Саша познала сущность этого чувства, всепоглощающего, возвышенного, вырывающегося из глубин её собственной сути. Чувства надёжного, настоящего, непоколебимого и сильного. Чувства, каким награждает Бог за выстраданную верность. Так, как Саша любила Мишу теперь, она не любила никогда. Прежде казавшийся недосягаемой звездой, безнадёжной мечтой девичьей романтичной натуры, теперешний Миша казался незаслуженным благословением, принятым, однако, с великой благодарностью. В нём Саша видела безвозвратно утраченное прошлое, и горько-нежное настоящее, и далёкое, непременно счастливое будущее. С ним ей хотелось пройти этой путанной, опасной дорогой, ведущей в неизвестность грядущих лет. И в его объятиях она ожидала встретить свой неизбежный конец. Говорить не требовалось — ни Саше, ни Мише. Всё невысказанное молчаливо, доверчиво отражалось в глазах. Миша смотрел сосредоточенно, участливо; вглядывался в Сашино лицо с сочувственным пониманием и глубоким благоговением, какое черты его неуклонно принимали перед Распятием, перед вечным образом Спасителя, в котором Миша сам совсем ещё недавно отчаянно искал спасения собственной душе. Саша не спрашивала, но точно знала: в разлуке, утомлённые борьбой, они находили единственное утешение в тихой молитве друг за друга, соединяющей их, обвенчанных Небесами и крещённых войной, тонкими нитями, растянувшимися по фронтовым дорогам от закипающей гневом Москвы до бьющегося в клетке Ленинграда. Широкая ладонь Миши с трепетной нежностью гладила Сашину спину; невесомо, опасаясь навредить заживающим ранам. В каждом его прикосновении читалась затаённая горечь сожаления. Саша ещё помнила и первую встречу в феврале сорок четвёртого, когда она измученно упала в его объятия; и первую ночь в московской квартире, когда, забыв закрыть дверь, она обнажила пропитавшиеся кровью и заживляющими мазями бинты и столкнулась с выражением сокрушительного поражения на лице Миши, без стука вошедшего в ванную. Она не первый год избегала зеркал — боялась смотреть на то, что осталось от прежде цветущего юностью и царскими амбициями Петербурга; но в отражении печальных тускло-голубых глаз той ночью ей отчего-то мерещился знакомый образ. Миша тогда целовал её руки и горячо шептал что-то о пленительной красоте утончённых черт, манящем очаровании голоса, тёплой ласке в касаниях прохладных пальцев, о закованной в шрамах памяти её жертвенности и смелости и о любви, что рвалась из его души покаянными слезами, глухо падающими в заботливые Сашины ладони. Она по-прежнему не любила своё изуродованное ленинградской разрухой тело. Но теперь она видела красоту в его силе выстоять перед беспощадными ударами проклятой войны — ту красоту, какую в ней увидел Миша. На Мишиных губах затрепетал тихий вздох, когда Саша доверчиво прижалась к его груди. Он продолжал мягко раскачивать их из стороны в сторону, невесомо гладил острые лопатки и выпирающие позвонки и мимолётно целовал висок, вдыхая прохладно-летний аромат «Белой ночи» на её волосах, цепляя кончиком носа посеребрённую прядь, обычно скрытую от чужих глаз — только ему одному дозволялось смотреть. А Саша, затаив дыхание, сосредоточенно вслушивалась в его сердцебиение, внимательно отсчитывая каждый удар, с восторгом замечая, что Мишино сердце, успокоенное, живое, стучало ровно, размеренно, вторя монотонному ритму метронома, непримиримого с судьбой пульса Ленинграда. Внимание привлёк торопливый топот по паркету в коридоре — Москва, вписавшись в дверной косяк, влетела в гостиную, проносясь ураганом мимо. Дальнейшее Саша даже не успела осознать: за громким мяуканьем тут же послышался звон разбитого стекла — с наряженных ёлочьих лап посыпались разноцветные шары, — а Миша уже притянул её к себе, заботливо накрыв ладонью затылок. Несколько секунд стояло непонимающее молчание: Саша едва отстранилась от Миши, и они растерянно уставились на такую же ошеломлённую Москву, окружённую осколками, жалобно глядящую на них в ответ. Неожиданный смех сорвался с Сашиных губ легко и непринуждённо, приятно защекотал горло. И сердце трогательно затрепетало, когда Миша засмеялся тоже, роняя голову на её плечо. Только Москва озадаченно смотрела на них, не разделяя веселья, выжидающе склонив голову набок и заискивающе вглядываясь в их лица. И Саша всё-таки сжалилась: нехотя выбралась из Мишиных объятий и, проигнорировав прострелившую позвоночник боль, присела, протягивая руки к так очевидно выпрашивающей ласку и заботу кошке. — Иди ко мне, милая, — она тепло улыбнулась, когда Москва тут же доверчиво побежала в её объятия, и — не без Мишиной помощи — поднялась на ноги. — Не поранилась, разбойница? — Миша, хоть и пытался звучать возмущённо, недовольный устроенным в его квартире вандализмом, нисколько не скрывал искреннего переживания: Москву он любил сильно и безоговорочно — и нежно пригладил пушистую, как всегда, взъерошенную шёрстку питомицы. Саша тихо вздохнула и подняла мягкий взгляд к Мишиным глазам. И пообещала, нисколько не кривя душой: — Это на счастье.