Начало марта в Ростове всегда было со слякотью; сопровождалось гололедом, превращая дороги и тротуары в природный конькобежный стадион. Ночной снег за день превращался в серую кашу, хлюпающую под подошвами. По обочинам лежали грязные сугробы, напитавшиеся песком и выхлопными газами. Люди в городе торопились по своим делам, словно муравьи. Кто-то семенил мелкими шагами, боясь поскользнуться, кто-то, наоборот, шел размашисто, привычно балансируя на ледяной корке. С московской суетой, конечно, не сравнить: там-то вообще — куда ни глянь — везде люди бежали туда-сюда; спускались в метро; стояли в очередях за бананами, которые потом уберут на антресоль, чтоб дозрели. Там толпа никогда не заканчивалась. Даже ночью казалось, что город куда-то спешит, не позволяя себе остановиться ни на минуту.
Возвращаться в родной город обычно всегда приятно. Особенно после Москвы, которая за годы успела въесться в кости постоянным шумом, телефонными звонками и бесконечной беготней. Прогуливаться по малой родине, вспоминать какие-то моменты из детства и юношества. Ловить себя на том, что узнаешь старый двор раньше, чем вывеску на доме, а знакомый изгиб улицы вызывает в памяти то, что давно должно было забыться.
Например, поход маленького Женечки в первый класс в сорок третью школу на Буденновском проспекте в сентябре шестьдесят четвертого года. Как он трясся от страха, сжимая букетик астр в левой ладони, а мамину руку — в правой. Как потели пальцы, несмотря на прохладное утро. Как кололись жесткие стебли, оставляя на коже терпкий зеленоватый запах растений. Вокруг галдели дети, плакали первоклашки, смеялись родители, а ему хотелось только одного — чтобы мама никуда не уходила. Чтобы стояла рядом и дальше, пока не закончится этот страшный первый день. Но прозвенел звонок, учительница повела класс внутрь, и материнская ладонь медленно выскользнула из его пальцев. Тогда Жене показалось, что его оставили одного против целого мира.
Или как в восьмом классе они собирались пацанами за школой и курили сигареты, боясь, что их спалит своим надзирательским взглядом какой-нибудь проходящий мимо учитель. Стояли вплотную к облезлой кирпичной стене, пряча тлеющие окурки в кулаках. Давились дымом, кашляли, отплевывались и все равно делали вид, будто курят уже лет десять. От дешевого табака першило в горле и кружилась голова, но признаться в этом никто не решался. Каждый старательно щурился и выпускал дым сквозь зубы, подражая героям кинофильмов. Один раз их все-таки поймали — какой нагоняй был от матери в тот вечер! Она тогда даже ремень достала из шкафа. Не столько била, сколько стыдила, сверля взглядом так, что хотелось провалиться сквозь пол. Женя тогда сидел на краешке дивана, опустив голову, и больше всего боялся не ремня, а того, что мать разочаровалась в нем.
Или как в семьдесят пятом году, на втором курсе юридического при Академии МВД СССР, он подрался с одногруппником, потому что что-то с ним не поделил. Кажется, это был какой-то пустяк, но молодая, бурлящая в жилах горячая кровь взяла свое. Началось все с пары резких слов, брошенных через плечо, потом кто-то усмехнулся, кто-то толкнул другого локтем. А дальше будто щелкнул выключатель. Через минуту они уже катались по полу аудитории, цепляясь друг за друга, сбивая стулья и выкрикивая взаимные оскорбления. После драки у Жени еще несколько дней ныл разбитый кулак, а на скуле наливался густой синяк, который он носил с какой-то странной гордостью.
Евгений Афанасьевич Боков вообще никогда не отличался спокойным нравом: всегда был готов набить морду тому, кто был откровенным, как он сказал бы, «мудилой». Это началось еще со школьной парты: в одиннадцать лет он впервые подрался с одноклассником, который дергал нравящуюся Жене девочку за косички. Драка была, конечно, пустяковая: особо никто увечий не получил, кажется, даже крови не было. Мальчишки просто потолкались; сцепились воротниками, размахивали руками больше для вида, чем для дела. Кто первый упал на пыльную сентябрьскую землю — тот проиграл. Женя вышел из битвы победителем. Колени были содраны, рубашка испачкана, зато внутри распирало такое чувство гордости, будто он только что выиграл чемпионат РСФСР по боксу. Потом еще до седьмого класса носил портфель одноклассницы до дома. Шел рядом, делая вид, что это сущая ерунда, хотя сердце почему-то начинало колотиться быстрее всякий раз, когда она ему улыбалась.
Боков всегда обладал удивительной способностью говорить все то, что думает. С самого юношества он крыл всех мальчишек с класса трехэтажным матом. А в старших классах его даже побаивались сверстники. Потому что знали, что Женька Боков — это оголенный провод линии электропередач, сорвавшийся с опоры. Никогда не угадаешь, в какой момент шарахнет током. Сегодня он мог смеяться и травить байки на перемене, а через пять минут уже вцепиться кому-нибудь в воротник из-за неудачной шутки. Учителя вздыхали, родители вызывались в школу, директор грозил постановкой на учет, но характер словно существовал отдельно от самого Жени и никого не слушал. Но учета боялся, как огня.
На его стуле в школе следовало бы повесить плакат: «Не подходи — убьет».
Еще с самого детства, лет с семи, он хотел стать милиционером. В тот год маленький Женя увидел мультфильм «Дядя Степа — милиционер» и загорелся этой идеей так сильно, что несколько недель подряд маршировал по двору с ореховым прутом вместо жезла. Серьезно хмурил брови, останавливал соседских мальчишек и требовал «соблюдать порядок». Взрослые смеялись, а он сердился, надувал щеки и упрямо продолжал играть в милицию.
Что удивительно: Боков с отличием закончил академию. Обладал невероятным хладнокровием и острым умом. Даже в самые напряженные моменты лицо его редко выдавало волнение — только пальцы начинали постукивать по столу коротким, едва слышным ритмом. Он быстро схватывал детали, замечал мелочи, на которые другие не обращали внимания, и умел складывать их в цельную картину.
Разбирался в медицине: научился делать трахеотомию по учебно-практическому пособию Анатолия Анатольевича Шипова. Книжку взял, кстати, у школьного товарища, который учился в тогдашнем РГМИ. По вечерам сидел на кухне под тусклой лампочкой, перелистывал страницы с потрепанными уголками, машинально покусывая колпачок шариковой ручки. Читал внимательно, водил пальцем по схемам и рисункам, словно боялся упустить хоть одну деталь.
Был бесстрашным, не боялся, наверное, ничего и никогда. По крайней мере, со стороны казалось именно так. В опасных ситуациях он не суетился, не повышал голос и не делал лишних движений. Просто чуть сильнее сжимал челюсти, а взгляд становился жестче, внимательнее.
Бокова можно было с легкостью сравнить с Шерлоком Холмсом из одноименного фильма, снятого еще в далеком семьдесят девятом, с одной разве что оговоркой: Боков — в отличие от Холмса — не был сдержанным. Часто хамил коллегам. Мог лениво развалиться на стуле, выслушать чужой доклад с выражением смертельной скуки на лице, а потом одним замечанием заставить человека побагроветь от злости. После чего невозмутимо закурить сигарету и сделать вид, будто ничего особенного не произошло.
В восемьдесят третьем году, восьмого апреля, Женя познакомился с
ней.
Вся жизнь, казалось, вообще складывалась для Бокова удачно. Служба шла в гору, начальство перестало смотреть на него как на вчерашнего студента, а новенькие следователи уже обращались за советом. Для двадцатишестилетнего капитана юстиции это значило немало, хотя сам он старательно делал вид, что ему плевать на звания, должности и прочие знаки отличия.
В тот год они почти всем отделом пошли праздновать День работников следственных органов в «Казачий хутор». Ресторан стоял на Левобережной улице и считался местом почти легендарным. По слухам, лучшим во всем Ростове. Говорили, что столик там без знакомств достать практически невозможно, а официанты узнавали постоянных гостей в лицо.
Красоты Дона оттуда, к сожалению, видно не было. Вечер выдался прохладным, окна запотели от сигаретного дыма и человеческого тепла. Впрочем, Боков с коллегами приехал туда вовсе не пейзажами любоваться. Бухать, курить, веселиться.
Хоть праздник и приходился на шестое число, само празднование решили перенести на пятницу. Чтобы, так сказать, официально работать в пятницу, а неофициально «болеть» в субботу. Да и звание капитана юстиции Боков уже несколько месяцев обещал «обмыть» с коллегами. Те исправно напоминали ему об этом при каждом удобном случае.
К восьми вечера зал уже гудел. Из динамиков лилась музыка, звенели бокалы, официантки лавировали между столами с подносами, заставленными графинами и тарелками. Пахло жареным мясом, табаком, духами и неизбежной водкой — тем самым запахом любого советского застолья, который невозможно было перепутать ни с чем другим.
Двадцатишестилетний Евгений Афанасьевич Боков, изрядно подвыпивший, ссутулившись сидел за столом ресторана, держал в руке рюмку «Столичной» и негромко напевал популярную «Sweet Dreams» синти-поп группы «Eurythmics».
Английского он, разумеется, почти не знал. Немецкий — да, даже слишком хорошо для школьной программы, а вот с английским — беда. Поэтому текст песни воспроизводил так, как слышал. Получалось что-то среднее между оригиналом и тяжелым ростовским акцентом. Коллег это веселило необычайно.
Рюмка опасно кренилась между пальцев, но Боков будто не замечал этого. Он откинулся назад, скрипнув стулом, запрокинул голову и протянул очередное: «
Sweet dreams are made of this…», совершенно не заботясь о том, попадает ли в ноты.
Тогда, на танцполе ресторана, он увидел ее.
Сначала — просто силуэт среди танцующих девушек.
Ничего особенного. Очередная компания отдыхала после рабочей недели. Гремела музыка, мигали лампы цветомузыки, официантки лавировали между столами с подносами, заставленными бутылками шампанского и салатниками.
Потом свет скользнул по ее лицу.
И все остальное словно потеряло значение.
Будто кто-то резко убавил громкость окружающего мира.
Боков смотрел как завороженный.
Выражаясь буквально, не мог взгляда оторвать от девушки.
Она кружилась в танце вместе с ними, смеялась чему-то своему и, кажется, совершенно не замечала устремлённого на нее взгляда. Длинные светлые волосы разлетались по плечам и в полумраке зала казались почти черными. Синий свет делал их серебристыми, красный — медными, а потом они снова растворялись в темноте.
На мгновение она повернулась вполоборота, и Боков увидел улыбку.
Всего секунду.
Но именно такие секунды почему-то остаются в памяти дольше многих лет.
Навсегда впечатались в память и волосы, и её улыбка, мелькнувшая лишь на мгновение.
Точно так же, как исходящий от неё в тот вечер запах «Дружбы Народов».
Кроме нее, Боков, откровенно говоря, больше ничего и не помнил с того вечера. Последнее, что смог вытащить из памяти на следующий день, — как он, уже порядком шатаясь, подошел к ней через весь зал. Помнил, как задел кого-то плечом, как пытался пригладить ладонью волосы и как-то особенно оригинально представился. Что именно сказал — выветрилось напрочь.
Зато помнил ее смех. Тихий, грудной, с легкой хрипотцой.
При других вводных такая красивая девушка вряд ли оставила бы ему свой номер телефона. Но тогда она лишь покачала головой, улыбаясь уголками губ, и быстро написала цифры на бумажной салфетке. Шариковая ручка пару раз царапнула бумагу, оставляя кляксы. Внизу она красивым, аккуратным почерком вывела: «Марина». А потом протянула салфетку ему через стол своими тонкими пальцами с короткими ногтями, покрытыми светлым лаком.
Эту салфетку Женя потом еще несколько дней носил в кармане пиджака, постоянно проверяя, на месте ли она.
А дальше все было почти как в кино.
Прогулки по набережной, где они могли часами бродить вдоль воды, слушая плеск волн о бетонный берег. Осенний ветер трепал Марине волосы, бросая пряди ей на лицо, а Женя ворчал и помогал заправлять их за ухо. Кафе с неизменными гранеными стаканами и пирожными под стеклянными витринами. Приглашения в кинотеатр, где они больше обсуждали фильм после сеанса, чем смотрели его во время показа. Долгие разговоры по дороге домой, когда уже темнело, фонари загорались один за другим, а расставаться все равно не хотелось.
Частые букеты цветов — без повода и с ним. Иногда это были розы, иногда гвоздики, а иногда просто охапка полевых цветов, купленная по дороге. Марина каждый раз качала головой и смущенно улыбалась, принимая их, а Женя делал вид, что ничего особенного не произошло.
В сентябре восемьдесят третьего он сделал предложение.
Помнил, как вспотели ладони. Как несколько раз подряд доставал кольцо из кармана и снова прятал обратно. Как Марина сначала замерла, широко распахнув глаза, а потом прикрыла рот ладонью и засмеялась сквозь слезы.
После была подача заявления.
А затем — свадьба в декабре, которая, согласно суевериям, обещает долгую любовь и крепкие чувства.
На улице стоял мороз. Изо рта вырывался пар. Родственники топтались у подъезда, кутаясь в пальто и шубы. В квартире на Татарской, пять, было жарко от людей и работающих конфорок. На столах теснились салаты, заливное, бутылки шампанского и водки. Кто-то постоянно произносил тосты, кто-то пел, кто-то спорил о политике на кухне. Марина сидела рядом с ним в белом платье и то и дело поправляла выбившуюся из прически прядь, а Женя смотрел на нее и никак не мог привыкнуть к мысли, что теперь она его жена.
С детьми решили пока не торопиться.
Марина Бокова, в девичестве Бородина, работала учителем географии в той самой школе, где когда-то учился сам Женя.
Манюня — так он ласково называл свою жену — обладала феноменально мягким и веселым характером. Она умела смеяться так, что начинали улыбаться все вокруг. Часто подшучивала над мужем. Особенно любила изображать его суровое лицо, хмурить брови и копировать его манеру разговаривать. Получалось до смешного похоже.
Боков никогда на нее не обижался.
Наоборот.
Сначала качал головой, пытаясь сохранить серьезность, а потом все равно начинал хохотать. Так громко и искренне, что на глазах выступали слезы.
Они, как бы истасканно это ни звучало, действительно идеально подходили друг другу.
Их контраст всегда вызывал у окружающих когнитивный диссонанс. Люди смотрели на них и искренне не понимали, как так получилось, что такая нежная, чуткая и деликатная Марина Бородина вышла замуж за такого грубого, шумного и взрывного Евгения Бокова.
Рядом с Мариной Женя был совершенно другим человеком.
Становился мягче. Говорил тише. Реже повышал голос. Даже его тяжелый взгляд, от которого обычно хотелось отвести глаза, рядом с ней становился спокойнее и теплее. Он всегда внимательно слушал, когда Марина приходила домой расстроенная после работы. Сидел напротив за кухонным столом, подперев подбородок ладонью, и молча слушал. Иногда хмурился так сильно, что между бровями появлялась глубокая складка. Иногда сердито барабанил пальцами по столешнице.
Особенно если кто-то из коллег позволял себе нахамить ей.
Однажды Женя даже вызвался лично прийти в школу и провести воспитательную беседу с теми «товарищами», которые посмели обидеть его драгоценную жену. Он говорил это совершенно серьезно. Уже начал выяснять фамилии и должности виновников.
Марина тогда долго смеялась, а потом почти час уговаривала его отказаться от этой идеи. Держала за руку, гладила по запястью и терпеливо объясняла, что ничего страшного не произошло.
В конце концов Боков согласился. Правда, еще несколько дней после этого недовольно ворчал себе под нос каждый раз, когда слышал упоминание той самой школы.
В восемьдесят пятом году Женя занимался поимкой «Ростовского потрошителя», терроризировавшего сам город и область. Тогда дни слипались в одну бесконечную рабочую смену: прокуренные кабинеты, остывший чай в граненых стаканах, горы бумаг на столах и лица людей, которые неделями не могли нормально выспаться. В декабре, почти со всеми оперативниками и следователями Ростова, он принимал участие в операции «Лесополоса». Было проверено невероятное, — почти колоссальное, — количество людей. Раскрыто более тысячи других преступлений. На спецучет поставлено более пяти тысяч человек.
Домой Боков тогда возвращался поздно. Стягивал у порога тяжелые ботинки, растирал ладонью затекшую шею и почти сразу засыпал, едва голова касалась подушки. Марина ворчала, что он даже ужинать перестал нормально, а он только отмахивался и обещал, что скоро все закончится.
Потом наступил июнь восемьдесят шестого, который разделил жизнь на «до» и «после».
Марина резко начала терять в весе. Платья стали висеть на ней свободнее, чем раньше, а костлявые ключицы проступили так отчетливо, что Женя каждый раз невольно задерживал на них взгляд. Надрывистый ночной кашель, дерущий глотку, не давал ей уснуть, а супруга, мирно спящего рядом, он часто будил. Посреди ночи Боков резко открывал глаза от очередного приступа, нащупывал рукой выключатель лампы и приподнимался на локте, слушая, как Марина пытается откашляться, согнувшись почти пополам на краю кровати. После таких ночей она подолгу сидела на кухне с кружкой остывшего чая, кутаясь в халат и глядя в темное окно.
В тот год Боков получил звание майора юстиции, а вместе с ним и новую должность. Она еще так красиво звучала: «следователь по особо важным делам прокуратуры РСФСР». Заслужил он это все как раз после «Лесополосы». Профессионализм Бокова заметили. Его зауважали другие следаки. В прокуратуре ему крепче жали руку, чаще спрашивали мнение, а начальство теперь смотрело совсем иначе. А, как правило, вместе со званием и должностью приходит и большая ответственность. Он стал часто пропадать на работе.
Все чаще Марина засыпала одна. Все чаще на столе остывал приготовленный ужин. Все чаще стрелки часов подбирались к полуночи, прежде чем в замке наконец поворачивался ключ.
Первого июля, во вторник, Боков не выдержал: потащил Манюню в больницу, где им объявили, что пока не знают, что это за болезнь. Но не туберкулез — это точно.
Эта новость обрадовала Женю. Он даже шумно выдохнул и впервые за весь прием расслабил сведенные напряжением плечи. А вот Марину — не особо. Она мучилась от страха неизвестности. Пока врач что-то объяснял, она сидела на жестком стуле, сцепив пальцы в замок так крепко, что побелели костяшки. Стала курить намного чаще, чем до этого. Сигарета теперь почти не покидала ее рук: тлела в пепельнице на кухне, дымилась на балконе, зажималась между пальцами во время долгих взглядов в окно.
Это вызывало у Жени еще большее раздражение, ведь врачи строго-настрого запретили Боковой курить. Он отбирал у нее сигареты, прятал собственные пачки, чтобы жена до них не добралась, пока он отвлекся на что-нибудь. Иногда доходило до смешного: Марина молча обходила квартиру, открывая один шкаф за другим, а Боков следовал за ней по пятам, заранее понимая, что именно она ищет. Они ругались. Потом оба замолкали. И от этого становилось только тяжелее.
Врач выписывать больничный не стал: лето на дворе, школьники на каникулах, а учителя, соответственно, в отпусках.
Марина сидела дома, закрываясь по вечерам, когда муж возвращался с работы, в ванной. Щелкал замок, включалась вода, и Женя уже заранее понимал, что она снова там.
Яркие кровавые кляксы стали ежедневным явлением на дне покрашенной в белый цвет чугунной раковины, но продолжали пугать до одури. Марина замирала над ними на несколько секунд, вцепившись пальцами в край умывальника, и чувствовала, как внутри холодеет живот. Потом открывала кран сильнее и смотрела, как вода постепенно размывает алые пятна, унося их в слив.
А сколько полотенец Маруся пыталась отстирать от собственной крови — не счесть просто. Стоя над тазом, она подолгу терла ткань хозяйственным мылом, пока не начинали ныть пальцы. На мокрых ладонях собиралась белая мыльная пена с розовыми разводами. Некоторые полотенца она выкидывала сразу. Просто смотрела на въевшееся пятно несколько секунд, тяжело сглатывала и отправляла вещь в мусорное ведро, лишь бы больше ее не видеть.
Днем приходила мама Марины, чтоб ее покормить. Она появлялась со своими кастрюльками и баночками, тяжело поднимаясь по лестнице, подолгу возилась в прихожей, снимая туфли и поправляя сползающую с плеч сумку. Самостоятельно Марина отказывала себе в еде — ей было больно глотать. Каждое движение горлом отдавалось режущим ощущением где-то глубоко внутри шеи, словно там застрял осколок стекла. А заниматься мазохизмом над собой совершенно не хотелось.
Но перед мамой и Женей приходилось сдаваться — не отстанут же. Мама подносила ложку к ее губам и смотрела так, что Марина начинала злиться раньше, чем открывала рот. Тонкие мамины пальцы дрожали, ложка чуть позвякивала о край тарелки. Марина отворачивалась к стене, поджимала губы, мотала головой, как капризный ребенок, хотя никаким ребенком уже давно не была. А потом все равно раскрывала рот — узко, неохотно, с зажатым подбородком.
И, если родительницу можно было еще как-то уговорить, выпросить передышку, показать рукой на горло, состроить жалобную морду, то с мужем такой номер не проходил ни в какую!
Женя садился рядом молча. Ставил тарелку на тумбочку. Закатывал рукава. И смотрел.
Не злился даже — вот что было хуже всего! Просто сидел, чуть наклонив голову, уперев локти в колени, и ждал, пока Марина перестанет изображать из капризную пятилетку, которой пихали суп вместо курабье. Иногда проводил большим пальцем по краю ложки, проверяя, не горячо ли. Иногда дул на суп, нахмурившись так серьезно, будто обезвреживал бомбу.
— Манюнь, — говорил он тихо, но таким тоном, что спорить становилось бесполезно. — Рот открываем.
И она открывала.
Седьмого июля, в понедельник, вернувшийся с работы Боков, заявил, что взял отгулы на работе. Он, каким-то неведомым способом, узнал о том, что мать Марины не кормит ее, стоило только Боковой завыть от боли. Женю такой расклад не устраивал совершенно! Он вызвался самостоятельно следить за тем, чтоб жена не курила, а ела!
И вызвался самостоятельно следить за тем, чтобы жена не курила, а ела. Причём делал это с таким рвением, будто готовился не к семейной жизни, а к службе в санитарном батальоне. Сигареты исчезали из карманов, пепельницы прятались в шкафы, а любая попытка отказаться от еды встречалась суровым взглядом и лекцией о том, что он не позволит ей угробить себя раньше времени.
В один из этих вечеров Женя с бутылкой пива стоял на их крошечной кухне в хрущевке и перемалывал приготовленный мамой Марины куриный суп «Метеором». Его им, кстати, подарили на свадьбу вместе с набором кастрюль и сервизом, который до сих пор пылился в серванте.
Получалось не очень ловко.
Моторчик надрывно визжал, вибрируя в руке, а брызги летели во все стороны, окропляя кафельные стены неаппетитным желтоватым пюре. На плите уже засыхали капли моркови, на холодильнике медленно сползала по дверце жирная полоска бульона, а сам Боков выглядел так, словно только что проиграл ожесточённую битву с кастрюлей.
— Да еб твою… — сквозь зубы буркнул он, стирая кухонным полотенцем очередное пятно с лица.
Но упорно продолжал работать блендером.
Потому что Марина должна была есть.
В тот день выдернули в Москву. Летеха Холодов примчался затемно и с самого порога заявил, что Александр Михайлович Рекунков распорядился, чтоб ему лично докладывали в Генпрокуратуре. Выхода не было — пришлось ехать. А вдруг и впрямь ростовский гастролировать по стране решил?
На следующий день Марина сиплым голосом попросила свекровь отвезти ее в больницу. Каждое слово давалось с трудом — будто кто-то сжимал горло изнутри. Закончив фразу, она закашлялась и прижала пальцы к шее, морщась от неприятного першения.
В приемном покое пахло лекарствами и хлоркой. Марина сидела на жестком стуле, сцепив пальцы так крепко, что побелели костяшки. Время тянулось мучительно медленно. Врач долго листал бумаги, что-то записывал, задавал вопросы, а она следила за движением его ручки и чувствовала, как внутри растет холодная тяжесть.
Потом ей объявили диагноз.
Рак гортани.
На несколько секунд слова будто повисли в воздухе, не желая складываться в смысл. Марина смотрела на врача и моргала, не в силах отвести взгляд. В ушах зашумело.
Связки нужно частично удалить.
Она медленно втянула воздух через нос, но вдох застрял где-то в груди. Пальцы сами собой сжались на ремешке сумки. Перед глазами поплыло, а взгляд уперся в лежащую на столе медицинскую карту, словно в ней могло оказаться другое заключение. Но другого заключения не было.
Госпитализация. Операция.
Отсутствие голоса и переговоры с матерью Жени через клеточки тетрадного листа стали каждодневной пыткой. Шариковая ручка царапала бумагу медленно и неровно — пальцы плохо слушались, а сил на длинные фразы почти не оставалось. Иногда Марина по несколько минут собиралась написать одно-единственное предложение. Свекровь сидела рядом на жестком больничном стуле, поправляла платок и терпеливо ждала, пока невестка закончит очередную записку.
Родительница уговаривала развестись с ее сыном. Прогнать его всеми правдами и неправдами. Любым доступным способом.
Да как можно, если Марина его преступно сильно любила?!
Она дрожащими пальцами выводила ответы, останавливалась через каждые несколько слов, потому что руки быстро уставали. Чернила расплывались в местах, куда падали слезы. Иногда она стирала их ребром ладони, размазывая синюю пасту по бумаге.
Но разве был выбор?
Если она погибнет — Боков непременно с горя сопьется.
Она слишком хорошо знала своего мужа.
Манюня нехотя, но согласилась. Медленно закрыла глаза, чувствуя, как по виску скатилась горячая слеза. Меньше всего ей хотелось, чтобы Женя страдал, когда ее не станет.
Она написала медсестре записку, чтоб та позвонила ее мужу и сообщила, что Марина готова дать развод.
Последнее слово она выводила особенно долго. Ручка несколько раз замирала над бумагой.
Потом лист выпал из ослабевших пальцев на одеяло.
Клиническая смерть через несколько дней.
Разряд.
Тишина.
Разряд.
Сердце запущено.
Хриплые и бесшумные рыдания, когда Женя примчался с Москвы на несколько дней.
Боль от неумелых действий медсестры, которая даже не в состоянии поставить укол морфия в вену! Тупая игла снова и снова царапала сосуд, заставляя Марину до крови закусывать губу. На глазах выступали слезы, а по телу расходилась противная дрожь. И тихий шепот мужа на ухо, который успокаивал лучше любого успокоительного и обезболивающего. Торопливые — даже нервные — движения его пальцев по выступающей скуле стали приятнее, чем когда-либо до этого. Он перебирал пряди ее волос, поправлял съехавшее одеяло, целовал холодные пальцы. Делал все то, на что раньше у него никогда не хватало ни времени, ни терпения.
К началу августа восемьдесят шестого Женя каким-то чудом, будто действительно посланным свыше, выбил квоту на перевозку жены в Москву, во Всесоюзный онкологический научный центр АМН СССР. Самый лучший центр во всем Союзе!
Марина очень боялась этого перелета.
Если Женя никогда ничего не боялся, то она — боялась всего на свете: мышей, темноты, бродячих псов, снующих по двору, грома во время летних гроз. Да она, если честно, и Женю иногда боялась, когда он работал. В такие дни он становился резким, раздражительным, говорил короткими рублеными фразами и почти не улыбался. Правда, на ней никогда не срывался.
Перед полетом Марина не спала почти всю ночь. Лежала с открытыми глазами и прислушивалась к каждому шороху за окном. Ей казалось, что самолет обязательно разобьется. Или ей станет плохо прямо в воздухе. Или сердце просто не выдержит.
Боков приходил каждый день на протяжении всего периода реабилитации. Каждый раз с красивым букетом пышных белых хризантем. От цветов пахло свежестью и чем-то осенним, хотя за окном еще стояло жаркое московское лето. Медсестры уже начали узнавать его в лицо и улыбались, когда видели очередной букет в его руках.
Он рассказывал, что ему предложили остаться в Москве. Отказываться от такого предложения было бы самой настоящей глупостью. Рассказывал о новой работе, о людях, с которыми успел познакомиться, о шумных столичных улицах. Рассказал, что всем из следственной группы дали премию — целых сто двадцать семь рублей! Женя даже посмеивался, вспоминая, как мужики спорили, кто и на что потратит деньги. Задушевно рассказывал, что недавно собирались с ребятами отмечать закрытие дела о «Фишере». Говорил много, перескакивая с одной темы на другую, будто пытался заполнить словами каждую минуту их времени вместе.
А Марина слушала его голос и думала только о том, что он живой. Что сидит рядом. Что улыбается. Что все это происходит не во сне.
Наступила долгожданная и желанная ремиссия, продлившаяся почти пять лет.
Выписка, которую Марина перечитывала несколько раз подряд, не веря собственным глазам. Осторожные формулировки врачей, сдержанные прогнозы, бесконечные рекомендации — все это вдруг выглядело как самый настоящий подарок судьбы. Документ обещал хоть и туманное, но какое-то будущее. А после месяцев, проведенных между страхом и болью, даже такое будущее казалось настоящим чудом.
О детях и не могло идти речи.
Марина боялась, что болезнь вернется. Этот страх жил где-то глубоко внутри, притихший, почти незаметный в обычные дни, но никогда не исчезавший до конца. Иногда он просыпался среди ночи, когда она лежала без сна и слушала ровное дыхание мужа рядом. Иногда — когда замечала очередную слабость в теле или случайную боль, слишком похожую на прежнюю. Тогда сердце начинало биться чаще, а ладони холодели.
Она боялась, что, не дай Бог, с ней что-нибудь случится, а Женя останется один — с маленьким ребенком на руках, с работой, с бесконечными дежурствами и командировками. Боялась оставить после себя не память, а чужую беду.
Поэтому отмахивалась от Жени всеми правдами и неправдами, когда тот пытался хоть как-то завязать разговор об этом. Опускала глаза. Делала вид, что не понимает намеков. Делала вид, что не услышала. Иногда просто уходила на кухню, будто внезапно вспоминала о недомытой посуде или о чайнике на плите.
Она писала ему на вырванных из тетради листах, что пока не готова окунуться в материнство. Осторожно выводила буквы, останавливаясь после каждого предложения. Ручка замирала над бумагой, пока Марина подбирала слова помягче, чтобы не обидеть. Чтобы объяснить. Чтобы он понял.
Боков, конечно, с женой не соглашался.
Сначала хмурился, читая ее записки. Потом нервно складывал лист вдвое, вчетверо, вертел в пальцах. Пытался спорить. Пытался убеждать. Рвал листы раз за разом.
А потом случился громкий скандал. Кричал и разговаривал только он.
Женя ходил по комнате широкими шагами, то и дело проводя ладонью по лицу. Размахивал руками так, что рукава рубашки сползали к локтям. Голос бился о стены тесной квартиры, отражался от потолка, от мебели, от закрытых окон.
Марина сидела на диване, вжавшись спиной в жесткую спинку. Молчала. Только смотрела на него снизу вверх. Иногда моргала. Иногда опускала взгляд на собственные сцепленные пальцы.
Соседи, наверняка, могли подумать, что он какой-то сумасшедший, раз орал в квартире один. Что разговаривает сам с собой. Что спорит с невидимым собеседником за стеной.
В конце октября девяностого года Женю направили в командировку в Ростов. Осень на Дону выдалась сырой и промозглой. Низкое серое небо неделями висело над городом, словно грязное одеяло, а холодный ветер таскал по улицам обрывки газет и жухлую листву. В гостиничном номере, где поселили Бокова, постоянно пахло пылью, старой мебелью и табачным дымом, въевшимся в стены еще при Брежневе.
Меньше чем за две недели в Шахтах обнаружили два трупа. Очередные. Такие же страшные, как и многие до них. Следствие лихорадило. Люди недосыпали, сутками сидели над материалами, сверяли показания, маршруты, старые ориентировки. Казалось, убийца снова растворился в воздухе, как делал это уже не раз.
И только четырнадцатого ноября его наконец арестовали.
Им оказался никто иной, как Андрей Романович Чикатило, проходивший по делу «Ростовского потрошителя» несколькими годами ранее. Тогда, в восемьдесят пятом, он стоял рядом с оперативниками, кивал, задавал вопросы и с готовностью помогал искать самого себя. Вспоминая те материалы сейчас, многие испытывали почти физическое чувство омерзения. Человек годами ходил среди них, ездил в тех же электричках, пил чай в тех же кабинетах и смотрел в глаза тем, кто пытался его поймать.
Затем последовало признание.
Две невыносимо долгие недели Чикатило говорил почти без остановки. Спокойно. Подробно. Иногда настолько буднично, словно пересказывал расписание пригородных поездов. Следователи сменяли друг друга, стенографистки исписывали страницу за страницей, а количество эпизодов росло и росло. Каждое новое признание делало уже известные ужасы еще страшнее. К концу допросов речь шла о пятидесяти трех доказанных убийствах.
Женя слушал его почти ежедневно.
После таких разговоров хотелось долго мыть руки, хотя они и без того были чистыми. Хотелось открыть окно, вдохнуть морозный воздух и убедиться, что за стеклом по-прежнему существует нормальная жизнь. Что люди спешат по своим делам, покупают хлеб, ругаются в очередях, влюбляются и строят планы на завтра.
Наверное, именно поэтому каждый вечер Боков шел на почту.
Почтовое отделение располагалось в старом здании с облупленной штукатуркой и тусклыми лампами под высоким потолком. Там всегда пахло мокрой одеждой, бумагой и клеем. Женя молча заполнял бланк, протягивал его в окошко и доставал деньги.
Каждый день он отправлял Марине телеграмму в Москву.
С одним-единственным словом, выведенным его корявым, неровным почерком на тонкой желтоватой бумаге.
«Люблю».
Женя вернулся в Москву в январе девяносто первого. Город встретил его серым снегом, длинными очередями у магазинов и тревогой, которая уже тогда витала в воздухе. Страна трещала по швам, люди спорили о политике на кухнях, скупали сахар и крупу, слушали новости так, словно от каждого выпуска зависело их собственное будущее. Но все это Бокова волновало мало.
А в сентябре, почти сразу после августовского путча, болезнь Марины вернулась. Так же неожиданно, как гром среди ясного неба.
Он обивал пороги кабинетов, искал знакомых, звонил Козыреву, которому раньше никогда бы не позвонил первый. Договорился с главврачом онкологического центра. Использовал все связи, которые только успел завести за последние годы. Марину снова вернули в больничные стены, где время текло по своим законам: от процедуры до процедуры, от обхода до обхода, от надежды до разочарования.
Она провела там почти полгода. В центре Марине сделали ларингоэктомию.
После операции мир словно лишился привычных звуков. Удаление гортани навсегда отняло у Марины Боковой тихий голос, ставший для Жени такой же обыденностью, как утренний чай или свет в окне родного дома. Он больше никогда не слышал, как она хрипло зовет его из соседней комнаты. Не слышал ее сиплого ворчания, когда забывал убрать за собой вещи. Не слышал ее смеха.
Особенно смеха.
Самого звонкого, заразительного смеха, который когда-то заставлял улыбаться всех вокруг.
Исчезла и улыбка.
После операции Марина будто постарела сразу на десять лет. Она плакала больше, чем за всю свою жизнь. Часто отворачивалась к стене и часами лежала молча, не реагируя ни на вопросы врачей, ни на попытки Жени ее разговорить. Под глазами проступили темные круги. Щеки снова впали. Она почти перестала есть. Ложка за ложкой возвращались обратно нетронутыми.
А Женя смотрел на это и ничего не мог сделать.
Все его связи, деньги, знакомства, вся накопленная за жизнь сила оказались бесполезны перед болезнью, которая медленно и методично отбирала у него самого дорогого человека.
Долгие полгода борьбы с раком.
Шесть месяцев операций, процедур, бессонных ночей на жестких больничных стульях. Шесть месяцев надежды после каждого улучшения и отчаяния после каждого нового обследования.
И все безуспешно.
Марина Владимировна Бокова скончалась двадцать девятого февраля тысяча девятьсот девяносто второго года.
В високосный год.
Жене сообщили сразу, как и положено.
Это была суббота — серая, пасмурная, одна из тех, что словно заранее пропитаны дурными предчувствиями. За окном моросил мелкий дождь, превращая двор в грязное месиво. По подоконнику лениво стекали тонкие струйки воды, а голые ветки старой березы царапали оконное стекло под порывами ветра. Где-то во дворе хлопала незапертая дверь подъезда, и этот звук почему-то действовал на нервы сильнее обычного.
Боков собирался на очередной визит в онкологический центр. Натягивал куртку, машинально проверял в кармане документы и деньги на цветы. Такие поездки давно стали частью его жизни — привычной обязанностью, без которой уже невозможно было представить ни одну неделю. Он даже не задумывался над своими действиями: руки сами находили бумажник, ключи, сигареты. Все происходило по накатанной, как десятки раз до этого.
Когда в коридоре противно задребезжал дисковый телефон, Женя раздраженно скривился. Этот звук всегда казался ему мерзким, но сейчас особенно резанул слух. Будто кто-то ногтем провел по стеклу. Нервно взяв трубку, он поднес ее к уху и услышал то, что никак не рассчитывал услышать.
Сначала ему показалось, что он ослышался.
Что врач перепутал фамилию.
Точно не Бокова. Может, Бакина? Может любая другая смутно напоминающая, но точно не «Бокова»! Что это какая-то чудовищная врачебная ошибка.
Сердце тревожно пропустило несколько ударов.
Потом еще один.
И еще.
Будто оно тоже не хотело принимать услышанное. Будто собиралось остановиться вместе с сердцем Марины.
Врач что-то говорил спокойным профессиональным голосом. Объяснял. Извинялся. Подбирал правильные слова. Но до Жени долетали лишь отдельные обрывки фраз, бессвязные и чужие. «К сожалению…», «Несмотря на все усилия…» и это блядское «Мне очень жаль…».
Боков судорожно втянул носом воздух, но вдох получился коротким и бесполезным.
Вцепившись в пластиковый корпус телефона так, что побелели костяшки пальцев, Женя со всей силы швырнул его в стену!
Глухой удар разорвал тишину квартиры. Корпус треснул, словно яичная скорлупа. Осколки, срикошетив от обоев, разлетелись по всему коридору, рассыпавшись по линолеуму мелкими острыми клыками, готовыми впиться в босые ноги любого, кто пройдет здесь, не глядя под ноги. Красная трубка, болтаясь на перекрученном проводе, повисла на дверной ручке. Медленно покачивалась из стороны в сторону, будто время внезапно потеряло привычный ход и потекло через силу.
Мир поставили на паузу на словах врача: «Мне очень жаль».
Двенадцать букв, четыре гласные, шесть согласных.
Всего три слова, перечеркнувшие годы надежд.
Они продолжали звучать где-то внутри головы, отражаясь от стенок черепа звонким эхом. Снова и снова. Будто собеседник до сих пор находился на линии и бесконечно повторял одно и то же.
«Мне очень жаль».
Женя сполз по стене вниз, оставляя на старых обоях темную полосу от куртки. Колени подогнулись сами собой. Он уткнулся в них лицом и замер.
Воздуха не хватало. Грудь будто стянули железными обручами.
Он боролся с этой проклятой болезнью вместе со своей Манюней все эти годы. Возил по больницам. Искал врачей. Доставал лекарства, названия которых не мог запомнить даже после десятого раза. Сидел возле ее кровати ночами, слушая мерное пищание приборов и убеждая себя, что завтра обязательно станет легче. Что надо просто потерпеть еще немного. Совсем чуть-чуть.
Еще один курс лечения. Еще один месяц. Еще одна надежда.
И ради чего?..
Сознание напрочь отказывалось принимать простую и страшную мысль о том, что Маруси больше нет.
Этого не могло быть.
Не после всего, через что они прошли. Не после обещания, что летом они обязательно поедут на море, когда рак снова отступит, подарит им долгие годы вместе.
«Напиздел!»
Мысль вспыхнула где-то в подкорке и тут же начала крутиться по кругу, словно зажеванная кассетная пленка.
Напиздел, напиздел, напиздел
Да только кем надо быть, чтобы позвонить человеку и сказать такое? Кем надо быть, чтобы настолько жестоко пошутить?
Женя поднял голову и уставился в рассыпанный по полу пластик. Перед глазами всё плыло. Где-то на кухне монотонно тикали часы «Янтарь». За окном проехала машина, плеснув светом фар по потолку, и снова наступила тишина.
Хоронить Марину решили в Ростове. На Северном кладбище.
Женя шел к ее могиле через неделю после похорон, сжимая в руках букет белых хризантем. Стебли неприятно впивались в ладонь сквозь целлофан, но он не ослаблял хватку. Шел медленно, почти машинально переставляя ноги по влажной земле между рядами памятников. Ветер трогал полы расстегнутого пиджака, холодил шею, а он даже не замечал этого.
Мир перестал иметь какой-то смысл.
Дни слились в одну мутную, бесконечную полосу. Серые утра сменялись такими же серыми вечерами, а между ними тянулось что-то бесформенное и вязкое, похожее на затянувшийся дурной сон. Люди что-то говорили, куда-то звали, о чем-то спрашивали. Кто-то хлопал по плечу, кто-то произносил правильные слова про время, которое лечит. Женя кивал, отвечал невпопад и почти ничего не запоминал. Лица расплывались. Голоса сливались в одно монотонное гудение.
А выход, казалось, оставался только один — топить собственную скорбь на дне «Столичной». Не закусывая. На голодный желудок. До рези в глазах. До состояния, когда окружающий мир наконец теряет четкие очертания. Глоток за глотком. Стакан за стаканом. День за днем без остановки.
С противным жжением где-то под ребрами, которое досадно напоминало, что Боков, к сожалению, все еще жив. Что сердце продолжает стучать. Тело цеплялось за жизнь тупо, упрямо, по-скотски. Просило воды, сна, еды, чистой рубашки. Хотело дышать, моргать, чесаться, ходить в сортир. Как будто не понимало, что все это теперь не имеет никакого значения.
Иногда он просыпался среди ночи и несколько секунд не понимал, что происходит. Лежал на спине, уставившись в темный потолок, слушал собственное тяжелое дыхание и редкие щелчки батареи. В комнате пахло пылью, водкой и Мариниными духами, которые все еще жили где-то в шкафу, между ее платьями и старым вязаным кардиганом.
А потом память возвращалась…
Медленно. Неотвратимо. Словно кто-то по одному вдалбливал в голову раскаленные докрасна гвозди.
Сначала — пустая половина кровати. Потом — тишина в квартире, слишком большая для одного человека. Потом — больничные коридоры, белые простыни, ее исхудавшие пальцы в его ладони. И становилось трудно дышать, будто кто-то садился ему на грудь и давил, давил, давил, пока в глазах не начинало темнеть.
Да и жить-то и не хотелось. Резона без Марины не было.
Вот чего ради волочить свое бренное тело? Подниматься утром. Есть. Бриться. Куда-то идти. Разговаривать с людьми, делать вид, что понимаешь, зачем открываешь глаза каждый божий день.
Для кого? Для чего вообще?
Для этой пустой кухни? Для продавщицы в магазине, которая уже перестала спрашивать, не рановато ли он берет вторую бутылку? Для соседей, которые за стеной приглушали телевизор, когда слышали, как он матерится и швыряет что-то об пол?
Но и на самоубийство сил не хватит. Даже для того, чтобы умереть, нужна решимость. А у Жени не осталось ничего. Ни злости. Ни надежды. Ни мужества.
Только усталость и упрямство, продолжающая тащить себя вперед против собственной воли.
Сглотнув ком, царапающий горло, Боков остановился у могильной плиты, с которой на него смотрела его улыбающаяся Манюнечка.
Маруся улыбалась с фотографии. Такая счастливая на той карточке, будто и не было никакой болезни. Не было тех мучений, которые она, с титаническим трудом, пыталась выдержать. Не было капельниц, таблеток, бессонных ночей и этого страшного, ненавистного запаха больницы, который потом еще долго мерещился Бокову везде — в подъезде, в ванной, на собственной коже.
На черно-белой карточке, вставленной в красивую рамку, Маруся казалась по-настоящему живой. Щеки еще полные, глаза ясные, волосы аккуратно убраны, губы тронуты той самой улыбкой, от которой у Жени когда-то глупела голова и подкашивались ноги. На ней она не плакала. Не морщилась от боли. Не просила его отвернуться, когда ей становилось совсем плохо.
И Евгений Боков хотел запомнить ее именно такой.
Не больной. Не измученной. А вот такой — смеющейся. Живой.
Только теперь смех ее остался где-то там, за холодным камнем, за мерзлой землей, за всеми этими чертовыми датами, которые люди почему-то выбивают золотыми буквами, будто от этого смерть становится приличнее.
А буквы ее имени навсегда останутся на могильной плите на Северном кладбище.
«Бокова Марина Владимировна. 09.03.1961 г. — 29.02.1992 г. Любимая дочь и жена».