Тихая ночь, вечная ночь

R
Завершён
18
автор
RavenTores бета
Серия:
Фэндом:
Размер:
11 страниц, 5 308 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
18 Нравится 8 Отзывы 1 В сборник

***

Настройки
      Весной 1916 года умерла мама. Он не помнил, как это произошло, помнил лишь руку, свесившуюся с кровати, и что она была холодной, как фарфоровое блюдце. Он или плакал, или отказывался есть, и тётя стала брать его с собой на работу — упаковывать сухие пайки и консервы на фронт. Её сморщенные узловатые руки, как будто восковые, делали всё постепенно, но так медленно, что она ничего не успевала. Герман никак не мог понять, почему все вокруг жалеют её, но стараются не заходить, узнав, что она на смене. С того дня как умерла мама, с лица тёти никогда не спадала улыбка; она всегда суетилась, всегда была озабочена и гуляла по два раза в день.       Всё случилось в 1918 году. Осенью рабочие и солдаты вышли на улицы Берлина. В Митте было не продохнуть! Весь день Герман наблюдал из кухонного окна за толпами немцев, сливающихся в один смутный облик. Ревели моторы, резко визжали тормоза; они крушили пустые магазины и лавки. Ему было страшно, однако лицо тёти сияло. Она до вечера раздавала людям хлеб в окно, радостно приговаривая, что теперь всё будет иначе, по-новому.       На следующий день она закашляла. Всю неделю тётя прикладывала платок к лицу, разговаривая с ним, а потом вовсе запретила подходить к себе. Герман тосковал по её рукам и тёплому запаху ржи, исходящему от платья. В ночи, когда тётя успокаивалась, он наблюдал за ней в щёлку двери. Её белое гладкое лицо, весьма похожее на большую, очищенную от шелухи миндалину, блестело в отблесках свечей. Ей было жарко, даже когда ветер промораживал комнату сквозь распахнутые ставни. Герман не отводил взгляд от тёти до самого рассвета, представляя себя Зигфридом, сражающимся с драконом за её сон, и наутро она снова улыбалась, приговаривая:       — Негодный мальчишка, весь в отца! Я жутко пугалась, когда он прятался за деревом. Он скоро вернётся, и ты познакомишься с ним!       Утром десятого декабря Герман не застал её на кухне. Он заглянул в спальню — тётя лежала на кровати, отвернувшись к стене и не двигалась, только грудь её вздымалась высоко и ровно. Одеяло было скомкано на полу. Он осторожно укрыл тётю и поспешил приготовить завтрак. Герман вскипятил чайник, открыл консервы, которые тётя, едва ступив за порог, сказала хорошенько спрятать, и сел на стул, с благоговением глядя, как из-под масла выглядывают порванные рыбьи хвостики. В воображении они были большими и упитанными, а ещё вкусными — вкуснее, чем мармелад из брюквы! Он не выдержал и намазал консервы на хлеб, но ещё полчаса не решался укусить.       Тётя не появилась к полудню. По ощущениям ночь была бесконечной. Герман бесшумно подошёл к двери и заглянул в щёлку. Тетя не дышала. Когда Герман вбежал в комнату, в окно выпорхнул воробей. Занавески встрепенулись в последний раз и обвисли.       Целый день он сидел за фанерным ящиком и плакал; никто не трогал его, не успокаивал. В квартире появлялось много незнакомых людей, и Герман спрятал разве что мамины серьги и гребни. К вечеру в открытые двери повалили врачи, одетые в шинели, и завернули тётю в пододеяльник.       — Мальчик, — сказал один, положив на его плечо широкую ладонь, пахнущую спиртом. — У тебя есть кто?       — Папа, — сказал Герман, пряча лицо.       — Как его найти?       — Он на войне. Он майор, — Герман замялся. — Я не знаю, где он…       — Война закончилась.       Глубокие умные глаза, казалось, видели все мысли насквозь. Врач достал из кармана хлебные корки и вложил в его ладонь, после указал на мамины вещи.       — Спрячь, иначе все заберут. Теперь твоя работа не легче, чем носить серую форму и копать ямы.       Герман закивал.       — Собери, что нужно, офицер. Ты офицер, сильный, как твой отец. В тебе его кровь.       От удивления Герман распрямил плечи, и врач прищурился так, как будто бы знал больше, чем обычный человек. Его фигура, подсвеченная со спины, потеряла чёткие контуры, и Герман засмотрелся, позабыв, зачем плачет.       Вечером пришли женщины с суровыми, словно бы выточенными из гранита, лицами и посадили Германа в грузовик. Зажатый между колючими рукавами пальто, он чувствовал себя слишком маленьким по сравнению с небом и всеми человеческими несчастьями. Ему и не верилось совсем, что он остался один. Глаза слезились сами по себе; Герман старался держать их открытыми, чтобы слезы высыхали прежде, чем скатиться по щекам.       Детский дом был похож на два дома, поставленных один на другой и скреплённых как попало. Под руку его провели через тёмный коридор с облупившейся штукатуркой на стенах в холодный зал, заставленный железными кроватями. Едва они вошли, Герман увидел десятки глаз. Здесь жили мальчики разных возрастов: дикие, испуганные, со спутанными волосами, в одежде, которая уже была давно мала.       Когда женщина ушла, перед ним вырос кривоносый мальчик — выше всех в зале! — и ударил в плечо. От удивления Герман осел на кровать.       — Дай куртку, — сказал он ломающимся голосом.       Герман словно онемел, и мальчик сам забрал её. Второй полез в чемодан, но Герман вовремя схватился за ручки, захлопнув его, прищемив вору пальцы. Кто-то ударил в затылок, и Герману стало дурно. Он отскочил к окну, думая, что «обижать» — это так больно! Когда дети растащили вещи, лениво, нога за ногу, подошла воспитательница и сложила в чемодан всё, что побросали на пол.       — Это не всё… — прошептал Герман, взяв её за рукав.       Воспитательница обратила к нему выточенное из гранита лицо и сказала:       — Это всё.       — Нет же! — удивился Герман. — Тот мальчик…       — Это всё, — сказала она по слогам.       Герман огляделся: кто читал, кто рисовал, кто играл в кости, и подумал, что правда всё перепутал.       Герман лёг на кровать и отвернулся к окну. Витраж изображал ангела и святых, в то время как в самом зале не было ни одного креста. У ангела было белое лицо и блаженные глаза, которые словно бы долго были распахнуты в то время, когда навстречу исходили яркие лучи. Боком он почувствовал мамины украшения, спрятанные в портках, и представил, как отдаёт их папе. Сердце наполнилось теплом, будто ангел пропустил в него свет. Как, должно быть, тоскливо видеть столько мальчиков и понимать, что не можешь помочь им! Тётя часто вспоминала ангелов, хлопоча на кухне, и Герман решил последовать её примеру. «Ангел, — попросил он. — Ангел, ты хороший человек, я знаю. Передай папе, что я здесь».       Ночь длилась долго, и неизвестно, сколько бы продлился день, если бы после завтрака Германа не подкараулил мальчик, забравший куртку. Рядом с ним стояло два верзилы постарше, и Герман послушно отошёл под лестницу, думая, что если будет возражать, станет только хуже. Мальчик был потный и тяжело дышал, словно его большой круглый веснушчатый нос не пропускал воздух.       — Меня зовут Макс, — сказал он. — Ты делишься, значит, будем дружить. Будешь смотреть ёлку?       — Буду, — согласился Герман, и ему влепили подзатыльник.       — Тогда найди, что дать, — рассмеялся Макс. — Таких, как ты, носатый, никуда не пускают в первый год. Но я всё устрою, зуб даю!       Герман кивнул, чтобы побыстрее забиться под одеяло. Взрослые вели себя отстранённо и холодно, заглядывали в глаза только для того, чтобы выстроить в шеренгу и отвести в столовую, и вряд ли подсказали бы, как поступить. Перед сном он попросился в нужник и, забравшись с ногами на горшок, перебрал мамины серьги. Одни были в форме двух веточек, а вместо цветов и листьев красовались маленькие кремовые жемчужины. Герман прижал их к губам, подумав: «Мама, простите меня!» Он ведь никогда не видел ёлку и не знал, что это такое. Тётя показывала разве что картинки из книги Шторма «Под ёлкой», но то было деревенское бедное деревце посреди бревенчатого дома, а в городе, тем более в Берлине, она должна быть роскошной и пахнуть, как сотня банок с консервами!       Герман положил серьги Максу под подушку. Тот вернулся ближе к ночи, охнул и даже просиял. Показалось, что ангел тоже пропустил свет через его сердце, но утром он снова приказал Герману последовать под лестницу.       — На что мне твои серьги? — сокрушался Макс. — Еду давай, деньги!       — Как получить деньги? — несмело спросил Герман.       — Подумай, носатый! — ответил Макс и снова влепил подзатыльник.       Герману стало обидно и жалко — нет, не себя, а серьги, которые он никогда не увидит. Не будет прохладных кремовых жемчужин, напоминающих мамины руки. Чем дольше Герман думал об этом, тем больше ему казалось, что образ её отдаляется и меркнет. Всю неделю он мучился, терзаемый чувством стыда, и просил ангела передать папе, что больше никому не позволит даже дотронуться до маминых вещей, но витраж источал чёрный туман, застилающий даже самые отдалённые уголки сознания. Герман заплакал в колючее одеяло. Оно не напоминало домашнее, хоть и пахло теплом и зверюшкой. Вместе с папой он создаст пристанище, где всё будет напоминать о маме, а по центру гостиной хоть круглый год будет стоять ароматная раскидистая ёлка.       Когда в конце недели воспитатели собирали их на прогулку, Герман подошёл к мальчику, чья кровать находилась под витражом. Тот был очень худ, ниже его, пока ещё в брючках по размеру и без заплаток — значит, приехал недавно. Воспитатели схватили их за руки и развели по разные стороны шеренги, но Герман упрямо вернулся и встал рядом с мальчиком. Тот обратил к нему белое лицо с жёлто-серыми тенями под глазами, бровями и даже в ложбинке под носом.       — Когда ты попал в дом? — спросил Герман.       — Летом, — сказал мальчик охрипшим голосом.       — Макс обещал тебе ёлку?       — Обещал.       — Он врун, он ничего не даст! — в сердцах сказал Герман, за что был снова схвачен за руку.       — Закрой рот, когда я говорю! — завизжала воспитательница и потащила его по коридору впереди колонны.       Герману стало страшно. Пальцы вцепились в руку мёртвой хваткой, и представилось, что сделает воспитательница, узнав о маминых украшениях. Но его слова слышал не только мальчик — каждый, стоявший в шеренге, а значит, обманщику больше не достанется ни вещей, ни серёг!       Без куртки было холодно. Герману не выделили даже старый тулуп, но дали шарф из кроличьего пуха, очень колючий, который он дважды обернул вокруг свитера, но мороз всё равно пробирал до костей. Мальчик, живший под витражом, скромно наблюдал за ним из-за дерева. Герману было не до него: где-то рядом рыскал Макс. Когда слышалось похрустывание снега, тяжёлое дыхание, шелест веток, Герман убегал к взрослым. Макс робел перед ними и не решался подходить. В очередной раз остановившись рядом с воспитательницей, похожей на сморщенную брюкву, Герман понял, что сейчас невидим, но знал, как всё исправить. Он со всего размаха наступил ей на ногу. Воспитательница взвизгнула:       — Поганец! — и потащила в дом за ухо, продолжая угрожать: — Дикарь! Труд сделает из тебя человека!       Германа втолкнули в комнату с нужниками, вручив тряпку и ведро. Запах сырости смешивался с запахом мыла и старой еды, превращаясь в удушливое зловоние. Но здесь было спокойно, так призрачно, как бывает лишь зимой. На карнизе лежал снег. Герман присмотрелся: тысячи снежинок переливались и на крыше сарая, и на ветвях, и было так тепло, что даже кожа на ушах расправилась.       Налюбовавшись вдоволь, Герман встал на колени и заработал тряпкой. Ему было очень неудобно, что всё это случилось с ним, но он наконец почувствовал спокойствие в душе. Пускай воспитатели решают сами, на то они и воспитатели. Герман ведь должен был где-то спрятаться.       С тех пор он так или иначе пытался разозлить взрослых. Он не ложился спать, стаскивая одеяло с лежащих на соседних кроватях мальчиков, колупал штукатурку на стенах, а один раз вбежал в кухню и скинул на пол манную кашу со взбитыми яйцами. Наказывали уборкой, но Герману нравилось трудиться — по крайней мере, работая руками, он не думал о своём одиночестве, а растворялся в славной обстановке комнат, недоступной другим мальчикам, где были и зелёные растения, и гипсовые слепки, и книги с кожаными расписными корешками. Однако в Рождество впервые наказали по-настоящему.       Герман растерянно стоял перед поварихой, пока та стучала поварёшкой по кастрюле, визжа:       — Плохим детям не положен суп, а ты — плохой!       Герман кивнул. И отошёл к узкому столу в углу, где сидели провинившиеся. Он почувствовал на себе строгий взгляд и сел на стул, хоть тот и кололся мелкими занозами. Мальчик, ёрзавший рядом, плакал, другой озирался по сторонам, чтобы найти ответ в глазах каждого, кто шепчется, но Герману было всё равно. Он не считал себя плохим. Плохой — это тот, кто обижает других мальчиков, но теперь-то, с Германом, воспитатели позабыли о других. Скорее хотелось ночи, попроситься в нужник и разделить с Паулем, с которым он неожиданно и сильно сдружился, хлебные корки, припрятанные в трубе старой раковины.       На физической подготовке он был весел и даже повалил Пауля — такого же лёгкого и прозрачного, как и ангел, под которым он спал, — на спину, как показал учитель. Обычно тот хвалил Германа, улыбаясь из-под седых усов. Пауль обижался на него весь вечер, потирая ушибленный затылок, пока Герман не сказал:       — Подожди немного. Я принесу хлеб, и мы встретим Рождество как нужно.       — Правда? — просиял Пауль и позвал его под одеяло. Герман лёг на кровать, поблагодарив ангела, что их теперь двое.       — Герман, — шепнул Пауль. — А куда делись твои родители?       — Мама и тётя умерли. Папа на войне.       — Мой папа тоже был на войне, но вернулся… — шепнул Пауль, рассматривая ломкие синие ногти. — Он очень много кричал. Потом его забрали в больницу.       — Моя тётя тоже болела, — удивился Герман. — Она кашляла.       — Папа тоже кашлял, — продолжал Пауль тоненьким голосом. — А потом ему стало сложно дышать.       — Я думаю, что он вернётся, — сказал Герман, обратив взгляд к витражу. На мгновение показалось, что он засиял. — Нет: он точно вернётся.       — Если он вернётся позже твоего папы… — Пауль замялся. — Ты пустишь меня в дом?       — Пущу, — со всей уверенностью заверил Герман.       В дверях показалась лицо воспитательницы. Все замерли, ожидая вестей, особенно мальчики, которые продолжали делиться ужином с Максом.       Глаза воспитательницы стали похожи на два кусочка льда. Она охватила их страшным взглядом — именно так смотрит из окна вьюга — и приказала:       — Всем спать!       Дверь хлопнула, и ещё несколько секунд от стен отражался звук поворота ключа в замке. Пауль скорчил лицо, как будто сейчас зарыдает, и шепнул:       — Ну вот…       К кровати подошёл Макс и цапнул Германа за ногу.       — Это всё из-за тебя!       Герман взбрыкнул. Макс стащил его на пол, и Герман впился зубами в руку. Макс ойкнул и даже попятился, но после лицо его вспыхнуло гневом как раскалённая сковорода, и он ударил Пауля кулаком по макушке. Тот зарыдал. Повыползавшие из кроватей мальчики, с азартом и любопытством наблюдавшие за ними, вмиг оказались под одеялами, выставив наружу ноги в драных носках.       Пауль плакал. Вдруг Герману стало страшно. Словно с тысячи пластинок звучала самая жуткая музыка в мире — чей-то плач.       Как бы Герман ни просил, Пауль не останавливался. Макс ещё долго что-то говорил, оскорбляя, но Герман пропускал все слова мимо ушей, упрямо повторяя: «Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста. Это же Рождество…» В книге было написано, что праздник встречают смехом, молитвой за этот мир, за всех людей и за родителей, конечно, как за одних из самых дорогих. В Рождество случаются чудеса! Герман так хотел попросить папу вернуться домой. Теперь не сбудется ни одно желание. Витраж потух. Лишь в трещины в рамах ветер задувал песню Stille Nacht, heilige Nacht.       То случилось в 1918 году. Оставшаяся зима была не из счастливых — судьба не баловала едой, им не удалось осуществить никаких надежд — и у них ни на что не хватало сил. Бывало, Герман лежал на кровати целый день, мечтательно думая, как будет весело на моральном воспитании, дисциплине и даже на домашнем хозяйстве после трёх месяцев перерыва, и как же — боже! — хочется печёной картошки. Мамины украшения больше не радовали глаз и уж тем более никак не грели. Наоборот, лично Германа они обижали. Он спрятал их в старую трубу рядом с нужниками, когда по привычке наступил на чью-то ногу. Папа так и не появился.       Весной мальчики стали болеть. Когда заболел Пауль, их комнату закрыли на ключ и стали подавать еду через окно. Макс тоже слёг с простудой и никого не трогал, поэтому Герман мог проводить всё время рядом с другом.       — Твоя тётя болела так же? — однажды спросил Пауль, поглядывая на него снизу вверх грустными глазами.       — Нет, — шепнул Герман. — Она всегда была весёлой.       — Это я всё испортил, — начал Пауль, выпуская сопли. — Я испортил Рождество. Всё из-за меня!       — Неправда. Я первым разгневал его и отдал серьги.       — Нет, всё из-за меня. Прости, Герман, пожалуйста. Я буду просить ангела, чтобы он прислал папу к тебе.       — Как? — удивился Герман.       — Так, — дрожащим голосом сказал Пауль. — Пришлю.       Герман попытался обнять его так, как обнимала тётя, но Пауль запыхтел, а потом и вовсе заплакал, поэтому он снова обратил взгляд к ангелу, впервые за долгое время попросив: «Ангел, ты добрый человек, я знаю. Пусть с Паулем всё будет хорошо». Тот смотрел сурово, будто отвечал: «Вы плакали тогда, когда нужно было радоваться. Значит, вам с горем мыкаться и жалобиться».       Пауль исчез в апреле. Герман снова остался один. Однако во сне, особенно в плохие дни, ему виделась трогательно-глупая шевелюра, белые руки и постоянно опущенные вниз уголки губ, будто Пауль передавал, что сдержит обещание. Герман не знал, как он делает это. Наверное, когда взрослых заворачивают в простыню, они перестают сниться, а, может, они не снятся, потому что взрослые? Никто не давал ответа. Тогда Герман выбегал на улицу и подставлял лицо солнцу, и страх понемногу отпускал. Казалось, что это мама греет его солнечными руками! Снова отчаянно хотелось вспомнить, какой она была, но не получалось. У неё наверняка были чёрные, как вороново перо, волосы, серые, как первые проталины, глаза. И кожа её казалась белой не потому, что была холодной, а сочетала в себе столько света, что человеческий глаз просто не знал такого цвета. «Ах, мама! — думал Герман, встречая весну. — Если папа не придёт, я сам найду его!»       В мае к нему впервые обратились по имени. Сказали:       — Герман Бринкерхоф. Здесь?       Герман зашивал штаны в углу зала и так увлёкся своим занятием, что повернулся не сразу. Лицо воспитательницы по-прежнему напоминало статую, но губы дрожали, и Герман всё понял.       Пока он шёл по коридору, сердце готово было проломить грудь. Казалось, вот-вот, и они войдут в один из залов, но воспитательница кружила и петляла, будто бы смеясь, пока перед глазами не выросла дубовая дверь во внутренний двор. Едва они вошли, Герман выпрыгнул из-за воспитательницы и увидел высокого человека с тростью. Он был в серой форме, погоны блестели на солнце. «Папа!..» — хотел было крикнуть Герман, но слова встали поперёк горла.       У него были белые, вовсе не папины волосы. Спина его была прямой, плечи — ровными, что и вовсе разнилось с тётиными рассказами. Мужчина обратил к нему лицо — чрезмерно строгое, с впалыми щеками, будто он тяжело и слишком долго сражался. Человечным его делали разве что пышные подстриженные усы и красный платок на шее.       — Герхардт Мельсбах хочет поговорить с тобой, Герман, — сказала воспитательница непривычно покладистым голосом.       — Герхардт фон Мельсбах, — поправил он, и Герман испугался. — Подойди.       Опустив голову, он встал рядом. Вдруг герр Мельсбах тяжело вздохнул.       — Ты — Карстеновский сын?       — Да, — шепнул Герман.       — Громче, я не слышу.       — Карстен Бринкерхоф — мой папа.       Это имя для него было священным, но призрачным, словно из другой жизни, далёкой и нереальной. Глаза герра Мельсбаха преобразились и наполнились тоской. Нет, понял Герман, он не похож на воспитателей и других взрослых.       — Я знал твоего отца, — продолжил герр Мельсбах. — Он был моим лучшим другом. Во многих вопросах он был лучшим, особенно в женщинах. Надо же, ты весь в мать.       — Где папа? — проронил Герман.       Герр Мельсбах отвёл его в сторону и показал часы. Герман прижался к ним ухом, но механизм внутри был безукоризненный, тихий как шёпот. Их ремешок был изготовлен из толстой кожи, сшитой вручную. Каждый шов на нём казался так крепок, так ровен! На белом, словно мамино лицо, циферблате красовалась надпись, выгравированная строгими готическими буквами: «Порядок и дисциплина». В углу, чуть ниже центра, располагалось крохотное оконце, показывающее дату, и Герман рассмеялся:       — Восьмое! Сегодня и правда восьмое.       На этот раз герр Мельсбах смотрел непроницаемо.       — Он попросил вас приглядеть за мной, если вдруг он?..       — Умрёт, — неожиданно прямо сказал герр Мельсбах.       — Да, — расстроился Герман, подумав: «Всё-таки Пауль поторопил его».       Повисла тишина. Герр Мельсбах убрал часы, и Герман решил, что правильно: они ведь не поместятся в трубу рядом с мамиными украшениями.       — Герр Мельсбах, — осторожно начал Герман, — а вы были хорошим другом?       — Безусловно, — согласился тот. — Офицер всегда делает то, что должен, в том числе выполняет все дружеские обязательства.       — А теперь вы тоже будете выполнять обязательства?       Герр Мельсбах усмехнулся.       — Да. Если позволишь.       Герман задумался: а знает ли незнакомец что-то о маме, а про Рождество, а молится ли он по праздникам? — но всё-таки кивнул. Герр Мельсбах протянул большую ладонь в кожаной перчатке. Герман осторожно пожал её. Весенний воздух стал чуть мягче, а тишина детского дома — теплее.       Герр Мельсбах часто навещал его. Они мало говорили, просто сидели рядом, и Герман ел шоколадные плитки, которые он приносил, очень вкусные. Впервые в жизни он чувствовал себя не просто с другом, а за кем-то, но на душе всё равно было неспокойно. Герр Мельсбах казался не совсем чужим, но и не совсем близким. От него исходила сила, которая защищала, и даже Макс, увидев их вместе, поддался ей и перестал замечать Германа, но разве это — семья? В семье есть связи, невидимые и крепкие. В один день Герман так сосредоточенно думал об этом, что шоколадка в руках начала таять. Герр Мельсбах не отдавал её, пока он не отпросился у воспитательницы помыть руки.       Вернувшись во внутренний двор, Герман сел рядом с герром Мельсбахом и осторожно спросил:       — Если мы станем настоящей семьёй, вы отдадите мне папины часы?       Герр Мельсбах удивился, а потом чуть было не рассмеялся.       — Нет, Герман. Я — не твой отец и никогда не буду. Я отдам часы, когда пойму, что ты достоин. С твоим отцом я прошёл через многое, но пока тебе не нужно об этом слишком много знать.       Герман внимательно слушал, но не понимал, что на самом деле говорит герр Мельсбах, просто расстраивался.       — А ты, — продолжил герр Мельсбах после паузы, — хочешь быть военным? Как Карстен.       Герман задумался. Он пока не знал, что хочет.       — Не знаю, — признался Герман наконец. — Мне хочется знать, что такое служба. Почему она — честь.       — Служба — это не только честь, но и великая ответственность. К этой жизни нужно готовиться с самого начала. Твой отец, возможно, хотел бы, чтобы ты тоже знал, что значит быть мужчиной в этом мире.       Герман кивнул, подумав, что тогда герр Мельсбах согласиться забрать его в дом, но тот снова замолчал. Тогда Герман взял волю в кулак и протараторил:       — Вы ведь не собираетесь забирать меня? Не сейчас?       — Не сейчас, — согласился герр Мельсбах. — Я женюсь.       Герман опешил, а потом обрадовался. Невеста герра Мельсбаха наверняка похожа на маму, и они будут крепко любить друг друга, как папа с мамой.       — А она какая — красивая?       — Рыжая, — невесело хмыкнул герр Мельсбах. — И кроткая.       — Почему-то кажется, что вы не хотите жениться.       — Мальчишка… — сурово протянул герр Мельсбах. — Когда мужчина всю жизнь один, ему многое уже кажется не таким важным.       — Может, вы уже пробовали жениться?       — Не пробовал, но хотел. Иногда это, наверное, и есть самое трудное — понять, что ты готов. Потом стало уже слишком поздно.       — Тогда вы обязательно её полюбите!       Герр Мельсбах многозначительно хмыкнул и достал из кармана пальто две большие шоколадки. Герман решил, ему просто надоело говорить.       Когда он ушёл, Герман отправился к нужникам, где быстро перебрал серьги, продолжая радоваться за герра Мельсбаха; в то же время он боялся, что о нём снова забудут, а маму будет всё сложнее и сложнее вспомнить. Какими же были её руки?.. Тёплыми ли, как в ясный весенний день? Совсем потеряв семью и дом, не станет ли он таким же, как Макс? Герман не помнил, плакал ли он когда-нибудь на его памяти, а значит, без семьи все мальчики становятся бесчувственными и злыми, хуже, чем воспитательницы.       Только Герман успел спрятать серьги, дверь распахнулась. В комнату вбежал Макс с верзилами.       — Что он тебе дал? — спросил Макс, сузив глаза. — Я видел.       — Ничего! — крикнул Герман, отскочив к окну.       Верзилы схватили его за руки и приподняли над землёй. Герман замахал руками что есть силы и даже задел одного локтем по лицу, за что ему прилетела хлёсткая и сильная пощёчина. Герман враз затих. Макс залез в карманы брюк и вытащил оттуда шоколадки, прошептав:       — Не делишься? Получишь! — и ударил в живот.       Герман согнулся. Его бросили на плитку, в довесок пнув под бок. Казалось, будто невидимая рука стиснула его изнутри, лишая всякой силы. Ему захотелось спрятаться, скрыться, исчезнуть под взглядом ангела как Пауль. Но разве так поступил бы папа? Этим бы поведением гордился герр Мельсбах, сказав, что Герман наконец достоин называться его сыном? Подняв голову, он увидел, как Макс продвигается к двери, и когда внутри комнаты остались лишь пальцы, держащие ручку, Герман схватил ведёрко, брошенное им же в углу, и ударил по руке.       — В следующий раз не отдам! — воскликнул он, захлопнув дверь. — У тебя никогда не будет семьи! Взрослый дурак!       Не описать словами, как Герман был горд собой. Как счастлив был понять, в чём заключается его сила. На этот раз наказали строго: завтрак из двух картошин и бульон без мяса на обед целый месяц, но Герман наконец смог с уверенностью заглянуть в глаза ангелу и сказать: «Ангел, спасибо тебе. Теперь я сам и больше никогда не заплачу».       Оклемавшись, Макс попытался задевать его как прежде, но Герман воспротивился и, едва завидев его с верзилами, начинал махать кулаками. Обычно получалось отбиться, но Герман всё равно выходил из драки с синяками. Однажды герр Мельсбах пришёл, когда глаз заплыл и из красного стал фиолетово-синим. Герман смотрел на него боком как рыба, стараясь не подавать вида, спрашивал и про маму, и про отца, и про то, как они познакомились, но герр Мельсбах был как всегда скуп на слова и ничем не хотел делиться. Однако, тяжело опустившись на скамью, он спросил:       — Тебя обижают?       — Нет, — ответил Герман, стараясь не хмуриться.       Герр Мельсбах усмехнулся из-под усов, неожиданно похвалив:       — Молодец.       Душа Германа перевернулась. Первой его мыслью и желанием было кинуться к герру Мельсбаху на шею, но он сдержался и сел рядом. Герр Мельсбах выпрямил больную ногу, которая казалась меньше и тоньше второй, сказав:       — Я был на лошади, подбадривал своих солдат, когда это произошло. Жаль Карла. Он был огнём, заключённым в плоть. Снаряд порвал его. Остались одни кишки.       — Что такое кишки? — спросил Герман, и герр Мельсбах постучал его по животу. — Ой… А их нельзя положить на место?       Вдруг герр Мельсбах рассмеялся:       — Они же не оловянные, Герман.       — А что такое «оловянные»?       — Дешёвая игрушка, для крестьян. Отец любил, когда над вещами трудятся, — сказал герр Мельсбах, но на этот раз с задумчивой улыбкой. — Впрочем, не пристало. Крестьяне должны знать своё место, как и женщины. Эти Франке… они как пираньи.       Впитав каждое его слово, Герман представил игрушку в виде жеребца. Мышцы его перекатывались под оловянной шкурой, будто стальные тросы. Грива его — густая, чёрная, — хлестала по шее, а из ноздрей вырывались клубы пара, будто из жерла вулкана. Ах, как хотелось увидеть игрушку вживую!.. Он обязательно докажет, что достоин.       Так заканчивалась осень.       Герман окончательно вырос из брючек, и теперь они заканчивались чуть ниже колен, но он придумал, что пришьёт к ним старую дырявую наволочку, которой уже давно не пользуется. В первый декабрьский день он впервые принёс мамины серьги из нужника и спрятал под подушку. Макс больше не трогал его, просто зыркал из своего угла, иногда кидаясь оскорблениями, которые Герман прежде не слышал, но ему было всё равно. Ночью он по обыкновению лежал на кровати, устремив взгляд га витраж, на этот раз представляя, как его семья живёт с семьёй герра Мельсбаха под одной крышей. Пусть даже герр Мельсбах не возьмёт его к себе, с ними обязательно будет жить другой мальчик и радоваться. Ангел на витраже молчал, но ближе к утру улыбнулся солнечными лучами. Он будто сказал: «Теперь ты готов. Ты можешь попытаться встретить Рождество как следует».       Всё случилось 24 декабря 1919 года. Воспитательница вошла в зал рано утром, пока мальчики спали, и подняла его за плечо, прошептав:       — Быстрее одевайся. Быстрее!       На цыпочках прошли к двери, а по коридору почти что бежали. Герману снова стало безумно страшно.       Дверь во внутренний двор отворялась тяжело и со скрипом, подогревая тревожные домыслы, и, едва ступив за порог, Герман увидел рядом с герром Мельсбахом высокую женщину с рыжими волосами. На ней было тёмно-синее пальто из плотной шерсти с пушистым меховым воротником, слегка потёртое на манжетах, но дорогое, и Герману стало стыдно за свой вид.       Сперва он тихо извинился. Потом подошёл к герру Мельсбаху, но лицо женщины, тонкое, с высокими скулами и впалыми щеками, было по-прежнему бледно и, кажется, немного испугано. Герман отмёл это глупое предположение. Он понял, что больше ничего не будет так, как прежде — герр Мельсбах пришёл попрощаться.       Герман пожал его руку, шепнув:       — Спасибо.       Тонкие рыжие брови фрау Мельсбах метнулись вверх. Она глянула на мужа, потом снова на Германа и вдруг запустила руку в его волосы, сказав:       — Нет, Герман, нет. Мы едем домой.       — Домой? — удивился Герман и по глазам герра Мельсбаха догадался, что тот удивлён не меньше.       В чудо не верилось, однако к полудню воспитатели помогли собрать вещи в простыню и выпроводили его на улицу. Остановившись на пороге, Герман обернулся на детский дом. Лица мальчиков скрывали витражи, и только светлый лик ангела провожал улыбкой. Душа Германа затрепетала, едва он увидел машину на пороге. Опустившись на сиденье рядом с фрау Мельсбах, он совсем не ожидал, что та завернёт его в своё пальто и скажет:       — Господи, какой ты худой и холодный. Дома есть и котлеты, и колбаса, и хлеб. Хочешь, я сварю тебе кашку? Какая твоя любимая?       Впереди, рядом с водителем, сидел герр Мельсбах; лицо его было скрыто, и Герман всё ещё не мог понять, что он чувствует. Что-то было не так, но Герман не понимал, что именно, и сказал:       — Я люблю консервы.       Дом на Митте, у самого края, казался старым и неприметным. Его сероватый фасад с облупившейся штукатуркой и покрытыми патиной железными ставнями напоминал о месте, откуда Герман только уехал. Узкая дверь с массивным, потемневшим от времени кольцом вместо звонка выглядела так, словно её не открывали десятилетиями, и было страшно прикасаться к ней. Фрау Мельсбах легонько подтолкнула Германа вверх по лестнице, и он последовал за герром Мельсбахом на второй этаж, уже к двери, ведущей в квартиру.       От удивления Герман замер на пороге. Полы, выложенные паркетом тёплого медового цвета, отражали свет огромной хрустальной люстры, висевшей под потолком. Стены украшали тяжёлые картины в рамах. Мягкий ковёр с восточным узором тянулся по широкой лестнице, ведущей на второй этаж. Каждый шаг Германа отдавался лёгким шорохом, словно дом дышал вместе с ним. Он остановился посреди просторного зала, глядя вверх, где деревянные балки пересекались, как рёбра огромного корабля. Он не знал, что сказать. Всё было слишком — слишком большое, слишком красивое. Он дотронулся до позолоченного поручня лестницы, пытаясь убедиться, что это не сон.       — Имперское имущество. Ничего, скоро съедем отсюда, — сказал герр Мельсбах, проковыляв в другой зал. — За мной, Герман.       Герман исполнил приказ и снова замер на пороге, увидев высокую и пока ещё голую живую ёлку. От нахлынувших чувств он бросился навстречу к герру Мельсбаху и крепко обнял. Тот стоял неподвижно. Герман подался в сторону, заглянув в глаза, и вдруг заметил, что герр Мельсбах разгневан. Он отошёл, но не успел ничего сказать — фрау Мельсбах снова погладила его по волосам, указав на деревянный ящик в углу зала:       — Герман, иди посмотри игрушки.       — Можно украсить? — удивился Герман.       — Конечно, можно, — заулыбалась она. — Твоя комната прямо по коридору. Иди, посмотри, пока мы говорим.       Герр и фрау Мельсбах скрылись на втором этаже. Первым делом Герман достал мамины украшения и разложил под ёлкой. Потом он бросился к ящику и обнаружил внутри десятки оловянных игрушек. Там были и оловянные солдатики — маленькие, с тщательно отлитыми деталями, но выцветшие от старости, — и лошадки с длинными изогнутыми шеями, и медведи, поднимающие грозные лапы, как будто враждующие с невидимым противником, и псы, чьи хвосты были столь аккуратно прорисованными, что казались живыми. Пребывая в бреду и возбуждении, Герман украсил нижние ветви, а потом осел на пол, осознав, что вовсе забыл, что хотел сохранить. Стало грустно — так грустно, необратимо, непоправимо!.. А ведь среди игрушек даже не было коня, пышущего жаром!       Он перешёл на зелёный диван и решил подождать. Это ведь тоже не его дом. Всё чужое, холодное… Герр Мельсбах поступал как Макс. Но ведь он рос в семье, с мамой и папой, тогда почему он стал Максом?..       Прошёл час, не меньше, но никто так и не появился. Тогда Герман осторожно поднялся по лестнице, стараясь, чтобы доски если и скрипели, но тихо-тихо, и приблизился к приоткрытой двери.       — …обокрасть меня?       — Вовсе нет, Герхардт!       — Тогда почему ты до сих пор не понесла? Фригидная дура! Мне не нужен чужой помёт! Тебе следует заняться этим, немедленно. Немедленно, Лорхен.       Дверь отворилась, ударив Германа по носу. Что-то пробубнив, герр Мельсбах живо спустился по лестнице, стуча палкой, и хлопнул входной дверью.       Потирая ушиб, Герман заглянул в комнату и увидел слёзы на лице фрау Мельсбах. Прежде Герман не видел плачущих женщин и опешил. После его переполнила решимость. Он сел на кровать рядом с фрау Мельсбах. От неё даже пахло не по-настоящему — цветами… Та вздрогнула, заправила за ухо рыжую прядь, будто всегда хотела выглядеть правильно, и сбивчиво заговорила:       — Ты, наверное, голоден. Сейчас-сейчас… Ёлка пахнет так вкусно, не правда ли? Уже и забылось всё мирное!       Герман осторожно сжал её руку.       — Вы не должны плакать в сочельник. Рождество встречают с улыбкой, иначе будет плохой год. У вас должен быть хороший год, фрау Мельсбах.       Фрау Мельсбах поцеловала его в макушку. Герман подался в сторону — нет, всё не то и не так. Однако он не мог позволить себе отвести взгляд от неё. Когда он перестал смотреть за тётей, случилась трагедия! Казалось, фрау Мельсбах может просто исчезнуть.       Ночь снова обещала быть долгой.
18 Нравится 8 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (8)