Этот воздух пусть будет свидетелем

R
Завершён
44
автор
Размер:
8 страниц, 3 212 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
44 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник

Свет размолотых в луч скоростей

Настройки
Женщина перед двумя зеркалами из серебряной гладкой соли. Её бледное лицо и подсурьмлённые глаза выплывают из темноты ровными толчками, как кровь, и сумрак поддерживает странную, далёкую, словно звезда, красоту женщины. На веках женщины написаны хазарские буквы смерти и проклятия, будто бы на её плечах спят вороны. Женщина сидит мёртвой, подбородок подвязан волосами, чтобы она больше не смогла засмеяться, и свеча горит перед ней. В одном из зеркал глаза женщины раскрыты, в зрачках проросли семена страха. Во рту у женщины золотой ключ. Чтобы развлечь принцессу, слуги принесли ей два зеркала. Они почти не отличались от других хазарских зеркал. Оба были сделаны из отполированной глыбы соли, но одно из них было быстрым, а другое медленным. Что бы ни показывало быстрое, отражая мир как бы взятым в долг у будущего, медленное отдавало долг первого, потому что оно опаздывало ровно настолько, насколько первое уходило вперед. Женщина, которая увидела собственную смерть, нанесённую на веки. Взглянешь — умрёшь. Никто не может быть защищён, и это выгравируют на ноже с узорным лезвием. Салим прижал палец к загнутому углу страницы, словно раздавил муравья. Суеверная мелкая мысль разбежалась бледной плесенью по полотну вечера. Не стоит портить чтение. Он потянулся мусолить зубами кожицу у ногтя большого пальца. Поддел и отщипнул пресную чешуйку. Было почти больно, но короткое ощущение как бы лопнувшей на стыке резцов упругой мелочи показалось ему приятным. Он будто раскусил несозревшую виноградную косточку. Он с щелчком откусил чуть выступающий боковой край ногтя и тут же одёрнул себя. Сухой привкус остался на языке, и кожа вокруг ногтя запахла ломким рыбьим ребром и медленным умиранием на жадном песке. Салим перелистнул страницу. Хрупкая бумага разлагалась, выдыхая сладковатый душок распада. Старые книги сочатся одинокой смертью в запертом древнем доме, нищей убогой старостью. Этот запах приятен так же, как скрип собственных ногтей на зубах, как вкус пряди собственных волос, положенной на язык. Зейн хлопнул дверью и зашлёпал по коридору. Салим торопливо прислушался, проминая по исподу век узкий коридор и дверь на кухню, как гончар, который из материи звука создаёт умещающуюся в кулаке явь. Подцепленный быстрыми спицами памяти, он на всякий случай обернулся в прошлое, обшарил отмежёванные дома, словно тело, которое в дрёме вспоминает пройденные за день дороги, и поволока смуглой кладбищенской пыли осталась у него на пальцах. Связка английских съёмных комнат и углов, маленькие бестолковые ключи от утраченных замков, свой дом, затёртый в ладонях до бронзового блеска, отцовский дом — тяжёлый, укоризненно простой ключ. Так змея могла бы вспоминать сброшенные кожи. Все на месте. Он встряхнул звонкую гроздь и отёр руки о колени. Зейн забряцал на кухне посудой. Зашумела вытяжка, часы поджали губы и указали на восемь. Джейсон приходит в субботу, к восьми. Всегда притаскивает что-нибудь вкусное и много смеётся. От его гибкого смеха через осень и слежавшуюся тишину пробиваются мотыльки. Они умирают на подоконнике, по иную сторону смерти и стекла, дождь превращает их прозрачные крылья в сигаретный пепел и птичий помёт. Джейсон уходит на рассвете, в час, когда живые выныривают из тяжёлых снов и узнают, что лежали на сердце, у мёртвых отрастают волосы и резеда пробивается из-под ногтей, а те, кто ушли в море, поворачиваются лицом к востоку и заранее хмурятся для подступающего рассвета. Салим никогда не просыпается рядом с ним. У Джейсона подруга, которая не потянет аренду в одиночку. Джейсон отшучивается и обещает позвонить на неделе. Салим хмурится, закусывает губу и сжимает у основания плоскую, узкую голову змеи. Она неторопливо блестит синеватыми веками и выпускает зрячий язык. Она спокойна. Салим ревнует. Джейсон беззвучно прикрыл входную дверь. Зейн что-то грохнул на кухне. Каникулы скоро кончатся, он вернётся в общежитие. Джейсон быстро мелькнул за приоткрытой дверью. Кажется, он улыбнулся, но злость у него такая же звонкая, как радость. Щепочка грубоватых шагов, провал, шум воды. Он ночует всего раз в неделю, выливает на себя половину бутылки геля, которой Салиму хватает на два месяца, залезает в чужую футболку и заваливается спать. Салим читает и косит на Джейсона. Он не помнит, чтобы кто-то из людей так много вздрагивал во сне — только Вафа дремала под тяжестью полудня с похожей зыбью в мускулах. А на рассвете Джейсон уходит, и подушка пахнет не им. Раз в неделю. Его всегда мало. Они просто друзья. Принцесса исчезла в два мгновения ока, тогда, когда впервые прочла написанные на своих веках смертоносные буквы, потому что зеркала отразили, как она моргнула и до и после своей смерти. Она умерла, убитая одновременно буквами из прошлого и будущего. Джейсон утверждал, что насильственная смерть пахнет не падалью, а молоком, то есть и кровью тоже. Смерть пахнет сразу и началом, и концом. Салим с трудом понимал, шутит он или серьёзен, но от мысли, что молоко и кровь одной природы, как реки с общим истоком, его всегда подташнивало. Он отложил книгу на тумбочку и залез под одеяло. Роман-лексикон в сто тысяч слов. Ему было зябко. Красноватое свечение лампы вдруг показалось не успокаивающим, а воспалённым, как опухшее горло больного ребёнка. Дождь робко царапнул по стеклу, точно пробуя нажимом остроту подточенного ножа, а потом застучал со смелым напором. Старый друг. Кто-то зашлёпал босыми ногами по ламинату в коридоре, и Салим узнал шаркающий шаг Джейсона. О его травме он думал как о цепком вьюнке. Джейсон просочился в спальню, точно тень человека, который бежит по просёлочной дороге на закате. Кровать скрипнула, и Салим сел в постели. Что-то не так. Что-то иначе, как перед грозой, когда воздух наполняется колючим напряжением неба. Словно грозовой вал — большое животное, напрягшееся для прыжка. Словно размах хлёсткого тела кобры. Салим чуть отстранился, как от зверя за решёткой. Джейсон смотрел на него, наклонив голову, и глаза у него были чёрные. Как всегда. Как дуло автомата. Он подтянулся к Салиму ближе, будто к стеклу, и нечитаемо заглянул ему в лицо. Салим чувствовал, как холодный металл прижимают ко взмокшему лбу, и хищная сталь, подобно змее, согревается от движения крови. Старый друг. Улыбка неотличима от ножа. Кобра раскрывает красную пасть и кидается, будто в трахею с резким хрустом вонзают нож. Короткий взмах блеска и стекленеющие глаза. Не нож, но почти так же горячо. Губы, гладкие зубы, язык. Широкие петли речи. Джейсон чуть прикусил кожу, прямо там, где бьётся сонная артерия, и стало по-настоящему страшно. Будто надёжная разделительная сетка, плотное аквариумное стекло под ладонями провалилось. Лоснящиеся клыки. Запах солдатской смерти. Воздух гудит метафорой. Нагретая полая сфера. Нет, не пуля. Просто обжигающе тяжёлые ладони под футболкой — на животе, на рёбрах, и жар тёплой дрожью сходит от глотки в низ живота. Джейсон дышит в шею, целует, кусает, Салим жмурится, и красноватый полумрак становится пустым. Женщина размыкает губы. Гладкая змея, стреляя языком, выползает из её рта и покачивает узкой головой. Её глаза блестят, сизая шея глянцевеет остывающей слюной. Салим вздрагивает и отталкивает Джейсона. Вытирает ладонью влажную шею. Джейсон кусает себя за запястье и отворачивается. Салиму видно, что зубы он не разжал. — Прокусишь ведь. Загноится. Джейсон мотает головой, и Салим касается кончиками пальцев его щеки. Джейсон шумно выдыхает через нос и убирает руку. Долго щиплет кожу на месте укуса. В глаза не смотрит. — Извини. Джейсон говорит через сжатые зубы. На кухне Зейн включает телевизор и что-то моет. Салим трёт переносицу. — Слушай, я не то чтобы… Просто… странно. Ты почти два месяца бегаешь от меня, не разговариваешь толком, забываешь позвонить, а теперь — это… Что мне думать вообще? Джейсон лупит кулаком подушку и заваливается на спину, закрыв лицо руками. — Блядь, как это всё сложно… Он надавливает на глаза, сцепляет пальцы на груди и поворачивается к Салиму. Лицо у него усталое. — Мы с ней поссорились. Совсем. Она нашла другую хату, у неё там мужик ещё какой-то, я ток сёдня узнал… Бля, я не знаю, как я её не придушил на месте к хуям, она вроде хорошая, но… Он ещё раз выдыхает. Щиплет себя в сгиб локтя. — Извини. Правда, извини, я не хотел, я скучал, сука, я пиздец как соскучился, я думал, не найду тебя никогда, совсем, понимаешь? Он садится, и выражение сходит с его лица, как змея тонко отслаивает прозрачную кожу. Он молча смотрит на свои ладони, будто только что смыл с себя жизнь, как будто только что убил ребёнка. Он похож на мёртвую женщину перед зеркалом. Салим кашляет. Зейн включает воду. Джейсон тупо глядит перед собой, словно спящему приподняли веки. Салим не знает, что сказать. На языке у него застыла жёсткая, как хребет лошади, горечь. Салим кашляет снова. — Всё в порядке. Всё окей. Он непроизвольно смеётся, и смех больше напоминает судорогу. Джейсон поднимает голову, торопливо затягивая пустоту соединительной тканью удивления. — Всё правда нормально! Ты просто мог бы сказать мне. Джейсон хмурится с детским напряжением и по-собачьи склоняет голову. От любопытства он раздувает ноздри. Салим улыбается, и улыбка, как нота, выходит застенчивая. Он опускает взгляд. — Ты можешь… делать то, что начал. Только тише, пожалуйста. Джейсон смотрит на тень от ресниц по смуглой щеке. На то, как блестят глаза, как грани битого стекла в калейдоскопе — складываясь, они заливают сетчатку ребёнка божественным смыслом. И смеётся тоже, приглушённо, не разжимая губ. И тем же широким, змеиным рывком заваливает Салима на постель. Теснота. Тяжёлый, горячий жар тела, которое похоже на твоё собственное, словно ты смотришь в отражение в соляном зеркале. Это грех, который можно сжать в ладонях и попробовать на вкус. Он хрустит и лопается во рту, как яблоко, и пахнет резедой. И немного — кровью. Джейсон давит коленом на пах. Джейсон стянул с него футболку, но всё равно жарко, невыносимо жарко, словно красный свет — это кровь только что убитого зверя, горячая и липкая, как семя, как слюна, словно краска, удушливая, как запах мака, загущает воздух и делает его тяжёлым, вязким, тесным, как содранная с быка шкура. Хотя, может, это просто Джейсон, которого всё ещё недостаточно. Шея чувствительна, потому что держит под тонкой кожей сложную, размеренную жизнь. Джейсон горячо лижет под челюстью, кусает там, где бьётся тёплая жилка, словно неплотно сжимает челюсти на шее ягнёнка, выбирая позвонок потоньше, и от этого всё тело прошивает огненным колючим электричеством, и становится тяжело и сладко в животе. Салим кусает себя за язык, чтобы молчать, прерывисто дышит. Он знает о тёмных цветах из мёртвой крови — они похожи на перезрелые маки и делают грех осязаемым. Это почти клеймо. Фируза так не делала. Зейн неумело прятал засосы в высоком вороте. Горячо. Горячо. Горячо. Горячо. Яркие, обжигающие стежки, как раскалённая проволока. Недостаточно. Он легонько отстраняет Джейсона, кладёт ладонь ему на поясницу, а другой касается щеки. Он близко. Впервые — очень близко, можно разглядеть, что радужка не чёрная, а каряя, как продубленная солнцем кора, и от зрачка расходятся тонкие тёмные лучики, словно складки на ткани, и под нижним веком тонкая синеватая паутинка в полупрозрачной коже, и уже собираются у глаз быстрые морщинки, и бледные веснушки, как капли воды на коже, ещё видны… Салим чувствует тепло и одновременный пронзительный холод чёрной воды. Она накатывает на грудь, пихает в живот прохладной лапой, и дно уходит из-под ног, как бегущая на закате собака. Море переменчиво, но сейчас верхние слои воды проколоты солнцем, и сходить почти не страшно. Только бы взять кого-нибудь за руку, чтобы не так скручивало сердце, когда пропадёт дно. Он гладит Джейсона по щеке, а тот улыбается, немного бестолково, как ребёнок. И Салим ныряет – с открытыми глазами, почти не набирая воздуха в лёгкие. На пробу. Понарошку. Джейсон сидит на нём – тяжёлый и горячий. Давит на живот, как сложная, издалека пришедшая волна. Салим берёт его за подбородок и целует сам. Спихивает с себя, заставляет сесть, тоже садится — как равный к равному. Одеяло сползает, сбивается куда-то, и всё равно жарко, тяжело, душно. И горячие зубы, и тонкая уздечка, и звериная податливость тела — всё почти так же, как в первый раз, только вернее. Салим отдаёт — заёмный жар, заёмное бешенство в крови, её ртутную подвижность и тяжесть. Не кусает, не оставляет следов, потому что всё ещё боится, на самом деле, боится бездны под ногами и держится поверхности. Но пустота уже раскрыла жадный рот. И Джейсон, не размыкая поцелуя, будто не открывая замка, лезет горячей ладонью под резинку штанов. Салим цепенеет. Отстраняется. Сглатывает, переводя дыхание. Сердце раскатывается по сосудам, как грохот поезда в пустом тоннеле. Он замирает оленем в крючьях фар. Нырнуть по-настоящему. Без возврата и без права на ошибку. Совершить грех. То, за что положено убить, как больную скотину, как бесполезное, опасное животное. Сколько раз он отталкивал Джейсона? Сколько раз возвращался? Вода сна никогда не имела такой грозной, подлинной глубины. Он отступает. Накрывает ладонью намученную шею и отворачивается. Стыд гонит огонь к корням волос. Харам. Грех. Имён несколько, но суть одна, как лабарию чаще называют кайсакой. Зейн мог что-то слышать. Отвратительно. Забыть, собрать вещи, уехать, из города, из страны, чтобы не видеть ни этих глаз, ни веснушек, ни родинок, расположение которых он знает, как карту родного неба, не слышать, не видеть, не чувствовать, не думать. Прочьпрочьпрочьпрочь. Уйди. Харам. Он сглатывает комок тошнотной сложной тяжести, будто в желудке у него несколько холодных проворных медянок сплелись в клубок. Он чувствует себя лягушкой, распятой на столе под скальпелем. Унизительно. Ни сплюнуть, ни смыть. Стыд распарывает живот от пупка до паха, к беззащитно открытым внутренностям пристаёт грязь. Джейсон долго смотрит на него с ровной грустью, будто чувствует эту нарывающую, жаркую язву. Мягко утягивает под одеяло, обнимает со спины, трётся носом о загривок — доверчивый, как котёнок. Салим его не отталкивает. Не может. Они лежат рядом, и Салим ощущает спокойное, как взгляд собаки, тепло. Джейсон прижался щекой к спине и дышал тихо. Море переменчиво. Дождь задумчиво стучит пальцами по стеклу. На кухне работает телевизор, пахнет какими-то специями, но Салим не разбирает дальше. От Джейсона пахнет чистой подвижной кожей и ещё чем-то пряным, как колючка в коже. Джейсон обнимает его, как, бывает, обнимают свёрнутое одеяло — обхватив руками за талию. Они лежали кожа к коже, и Салим ощущает, как бьётся у Джейсона сердце. И надо стряхнуть объятия, попросить Джейсона уйти и, раздвинув шторы, молиться до рассвета, смывая грех, как кровь. Но это кажется таким же противоестественным, как любовь к мужчине. Джейсон вздыхает. — Послушай, фейгеле… Он примолкает, обкатывая на языке слова, как несколько стеклянных бусин, которые нанизывает на шнурок. — Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь. Это… это пиздецки тяжело принять. Меня, сука, два года колбасило. Но… Бусы обещают получиться красивыми. Стекло будет наполировано о зубы и дыхание, как гладкие осколки бутылок, которые сплёвывает море. Джейсон проводит пальцами по хребту, вдоль позвонков. — Оно, к сожалению, никуда не денется. Вот вообще никогда. Будет всю жизнь, как кость. Я думал, это пройдёт, а оно… Он фыркает. Его улыбка ощутима в выдохе. — Как я был пидором, так и остался, как видишь. Это часть тебя до ебучего гроба. Как нога или глаз. Ты ведь не будешь ненавидеть собственный глаз? Салим не отвечает. По горло в стоячей воде — над бездной, как в сердцевине урагана, нет движения, каким бы ни было остальное море, — он пытается нашарить камень потяжелее. — И, знаешь, я думаю, ни один бог не против одной любви. Сына ты вырастил, дом построил, отечеству послужил — достойный список, а? Бусы. Прохладные бусы речи, которая так и не стала родной. Красиво, правда? Мужчинам не полагается носить стекляшки. Быть может, мир — это мгновение между подъёмом разрисованных век хазарской принцессы? Быть может мир — это цапля, которая видит себя женщиной во сне? Войди вместе со мной в одну реку. Ляг рядом со мной на дно ручья, как если бы тебя ударили ритуальным ножом в живот. Когда два человека видят друг друга во сне, сон спящего создаёт явь бодрствующего. Улыбнись мне и ты, я хочу знать, как выглядят твои зубы, когда ты улыбаешься. Почему ты не показываешь зубов? Это явь, потому что врага нужно поцеловать кончиком ножа, а язык так и не стал лезвием. Это ведь неправильно — убивать так, чтобы животное ощутило боль. Нам нравится есть всё мягкое. Разденься и обними меня кожей. На моих веках написано "горе", как оно называется в твоём языке, но ты этого не увидишь, потому что мёртвые не моргают, а ушедшие в море ближе к мертвецам, чем к живым. Хазнун — так ты можешь меня назвать. Разбей моё имя, которое лежит за решёткой моего языка, как кувшин, перенеси его к себе по черепкам, склей глиной, которой стали твои друзья — и тогда ты станешь чуть ближе к Богу, ведь Бог найдётся на дне каждого сна — вот что лежало в тишине, как узорный нож, спрятанный под ковром. Телевизор замолкает, дождь обретает шум, словно хочет забраться в квартиру, как птица на жаре. Салим очень ясно чувствует в себе горячий, крепкий узел возбуждения. Как будто все его нервы стянули в один комок и засунули куда-то в живот, с глаз долой, под органы, как смятую бумажку. Джейсон осторожно соскальзывает ладонью ниже, и Салим его не отталкивает. Камень кажется достаточно тяжёлым. Стыд проходит по ярусам тела и становится чем-то другим, словно просачивается через несколько перепончатых фильтров. Ладони, кожа, язык. Всё тело как бы струится, мягко, как кошка, которую взяли на руки, перетекает куда-то. Жадный, жаркий рот и лоснящиеся зубы крупной овчарки. Горячо. Хорошо. Достаточно. Трижды блажен, кто введет в песнь имя; украшенная названьем песнь дольше живет среди других — она отмечена среди подруг повязкой на лбу, исцеляющий от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха — будь то близость мужчины, или запах шерсти сильного зверя, или просто дух чебра, растертого между ладоней. Чабер и чабрец различаются, но Джейсон, кажется, пахнет и тем, и тем. Острый одуряющий запах — возможно, Салиму просто кажется, возможно, это причудливая амальгама, может, так пахнет его собственный гель для душа. Запах бойни сошёл с кожи и растворился в жирном чаду Лондона. Воздух замешен густо, как земля; в него сложно зайти и невозможно выйти. Зейн сидит на кухне и читает. Английские буквы кажутся ему цепочкой муравьёв, которые переползают со страницы на страницу ровным типографским строем. Медленный тягучий темп. Жаркая теснота. Шёпот, прерывистое дыхание. Кровать почти не скрипит, Джейсон тянется в поцелуй, губы у него сухие. Это всё равно что сжимать в кулаке живого сверчка. Салим до отрезвляющей боли закусывает язык. Джейсон горячо лижет солоноватый висок. Салиму очень хочется ткнуться ему в шею и говоритьговоритьговорить, пока не кончится дыхание, ступени, нырок, кислород в крови, пока не наступит ровная, как живот змеи, асфиксия. Какой он славный, хороший, замечательный, как хорошо от этой тесноты, от этого мерного движения, будто волна мягко наплывает на живот, как туго, огненно, всепоглощающе хорошо, хорошо, хорошохорошохорошо. Кожа липнет к коже, сырые шлепки приглушаются одеялом, словно под тканью прячут птицу. Джейсон скулит, сжимая зубы, скребёт короткими ногтями спину до горячих бороздок. Они пьют помутившийся алый воздух из одной чаши, будто делят соль смерти, и разлитый свет лампы превращает складки на простыне в заломы на хлюпающем мокром мясе. Джейсон кладёт горячую ладонь Салиму на шею, мажет по щеке шершавыми губами, и тихо, словно лежит на дне ручья, шепчет, быстрее, пожалуйста, Салим, быстрее. Расширенные зрачки судорожно глотают тусклый огонь, зверь льнёт к человеку, точно возвращается из гнойной дали пустыни к стаду. И Салим сбивается на арабский, и Салим гладит выступающие подвздошные кости, кладёт ладони на бёдра зверя, который лёг к костру, не боясь винтовки, который лижет ему руки, пряча жёлтые, как свежая луна, клыки, который не ушёл, когда кончилось мясо, он прижимается к человеку, который принял в себя его плоть, его возбуждение, его грех и тяжёлую, как приказ, любовь, и как хорошо, что он рядом, хорошо, что он живой, взъерошенный, запыхавшийся, без футболки, с прохладными прямоугольниками жетонов на шее, спрашивает, хорошо ли ему, который дышит в такт его собственному дыханию и пахнет чем-то острым, удушливым, и как невозможно замечательно, что Салим знает его тело, как карту созвездий пустыни, как тропы родного города, как линии на ладони, Господи, Джейсон, Джейсон, не уходи, пожалуйста!.. И он не уходит. Он лежит на смятой простыне и улыбается, и зубы у него розовые, потому что он до крови прокусил Салиму плечо, захлебнувшись собственным оргазмом до детского страха одиночества. Салим смущённо отодвигается, чувствуя липкое, натёкшее на бедро, и садится на постели с видом человека, который ошибся дверью. В комнате душно, тишина переложена кусками стыдливых воспоминаний. Зейн на цыпочках проходит по коридору и стучится в спальню. Немного выжидает и спрашивает по-английски: — У вас там всё в порядке?
44 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (6)