Дверь

NC-17
Завершён
84
автор
Фэндом:
Размер:
10 страниц, 4 792 слова, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
84 Нравится 13 Отзывы 11 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:
      Сухой ветер срывал последние листья с деревьев, кружил их в вихре заключительного осеннего вальса и беспечно сбрасывал на сырую почву. Стабильно каждый день шёл дождь, а атмосферное давление держалось не выше 740 мм ртутного столба. Погодные условия приковывали к кровати сотни тех несчастных, кому не повезло оказаться метеозависимыми. Петербург утопал в грязи, сером тлене и гниющих листьях. Стояла та самая пора поздней осени, когда простуды особенно продолжительные, а сезонная хандра — особенно тяжёлая. На смену осенней сырости с отчётливым запахом фасадной плесени вот-вот должна была прийти ещё более ужасная зима, когда со стороны рек и залива дуют промозглые ветра, завывающие сквозняками в тесных переулках и встречающие свою погибель в тупиковых колодцах. В такую погоду жить не хочется совершенно.       Иными словами, идеальное время для обострения уже имеющихся заболеваний и приобретения новых.       Фёдор переживал этот сезон достаточно хорошо: он, можно сказать, его практически не тяготил, разве что иногда, когда высокие стены большого, но болезненного пустого дома ощущались каменными башнями неприступной крепости. Здесь не было никого, кроме него самого, одинокого белого призрака, запертого в стенах покинутой крепости навсегда, и он, тоскливо шлёпая босыми ногами по подогретому полу, следовал в свою комнату, чтобы бессильно рухнуть на кровать, прямо в кучу открытых и потрёпанных книг напротив иконы святой Богородицы. Она неподвижно взирала на него сверху вниз скорбным взглядом заботливой матери, и Фёдор, должно быть, воображал себя её сыном, раз именно здесь ему было не так одиноко. Они могли смотреть друг на друга в удушающей тишине долго, как два разлучённых родственника.       Его спорадические упадки, впрочем, не зависели от погоды — он мог спонтанно обнаружить себя в подобном состоянии, даже если за окном пели птицы и светило солнце. В этом они с Николаем были похожи, вот только для Фёдора такие упадки стали давно привычной нормой, которую не замечали окружающие; а редкие, но особенно трудные депрессивные эпизоды Николая становились трагедией. После тёплого, почти обжигающего летнего солнца, которое из себя представлял Николай, ледяной волной обрушивалась лавина и губила всё живое, погребала под собой светлые творения и поглощала все летние плоды бездонной пастью — примерно так ощущались эти резкие перемены. Николай сочетал в себе две полярные противоположности, и, как это всегда бывает, не суждено было одной из них править вечно. Минус сложился с минусом: серое марево за окном только усугубило самочувствие Гоголя.       Фёдор, чувствуя подсознательную вину в произошедших метаморфозах, оказывал ему ту помощь, на которую был способен. Сам же Николай скорее бы предпочел, чтобы его просто оставили в покое. Достоевский, как назло, в доме Гоголя практически поселился — родители уехали в командировку, и достаточной отмазки для того, чтобы не пустить друга детства в свой дом, просто не нашлось. Затем он каким-то образом нашёл ключи — может, завалялись запасные, может, сделал дубликат — и входил без стука, точно к себе домой. Выпроводить его было бы так же проблематично, как вывести тараканов или потравить крыс, но Николай даже не пытался — не было сил. Сил у него не хватало ни на готовку еды, ни на минимальный уход за собой: Гоголь мог проснуться и в лучшем случае почитать полчаса какую-нибудь не сильно заумную литературу. Это было верхом его депрессивной продуктивности, что вразрез шло с привычно суетливым образом жизни.       Шило, глубоко засевшее у Николая в одном месте, бесспорно, раздражало Фёдора. Но Николай, который, по мнению Фёдора, «разленился вконец и сопли распустил по какой-то ерунде», раздражал ещё больше. Временами, когда тот находил в себе силы выползти из берлоги попить водички, случайно обнаружив Фёдора за готовкой некоего незамысловатого блюда, последний нервно сжимал в руках ту утварь, которую держал. Раздражение его было вызвано полнейшим бессилием: мирные разговоры не работали, он просто отнекивался, говорил, что смертельно устал и отворачивался. Должно быть, поэтому Достоевский в его дом практически переехал — чтобы напрягать Николая ещё больше. Это служило своеобразным заботливым напоминанием о том, что жизнь вокруг него не остановилась.       Очень редко Гоголя удавалось уговорить на просмотр какого-либо фильма. Он приникал головой к костлявому плечу друга и тихонько сидел до самых титров. Несмотря на то, что фильмы эти едва ли были способны задеть хоть какие-то струны очерствевшей души тени, постоянно присутствовавшей рядом, она почему-то всё равно оставалась и не уходила, точно Николай был проклят самим Богом, и теперь она сопровождала его везде и всюду. Николай не понимал причин: Фёдор постоянно отвергал его ласку, а теперь вдруг не мог уйти сам. Фёдор и сам иногда не понимал, почему он до сих пор здесь, смотрит эту максимально посредственную кинокартину с Кларком Гейблом и периодически под нос суёт Николаю какую-нибудь вредную дрянь вроде его любимых жареных пельменей, изо дня в день напоминает о необходимости пить горькие пилюли, прописанные врачом ещё давным-давно.       Ситуация сродни уходу за умирающим родственником: понимаешь, что он безнадёжен, но всё равно остаёшься. Из чувства ли долга и ответственности, или из милосердия к уходящей жизни — неважно. Фёдор считал, что всё это к нему не относилось, и им двигал лишь корыстный интерес поставить Николая на ноги вновь, чтобы хоть что-то в его жизни приносило положительные эмоции. «Радовало», как сказал бы иной человек. В конце концов, эндорфин, серотонин и прочая химия, поставки которой в голове Николая внезапно прекратились, принадлежали не одному только ему — Фёдор чувствовал себя обделённым.       Совмещать университет и заботу о Николае для Достоевского не было затруднительно — университет для него был до смешного лёгким, он мог бы при большом желании в нём и вовсе не появляться. Чего не скажешь о Николае, который, хотя и не являлся клиническим идиотом (иначе бы Фёдор с ним просто не разговаривал), по всей видимости, совершенно не думал о том, как ему догнать весь пропущенный материал. Он вообще мало о чём думал, когда его такое настигало — подобное поведение для Фёдора было слишком иррациональным, чтобы понять.       И тем не менее, он оставался. Приходил каждый день после университета проведать своего друга, бесшумно заходил к нему в комнату и одарял колким замечанием, знаменовавшим радость по поводу того, что ещё один день Николаю удалось выиграть в борьбе с желанием вздёрнуться. Как только ему отвечали гулким мычанием, удалялся на кухню: может, снова сварганить что-то не совсем удобоваримое.

***

      Впрочем, в поведении Фёдора тоже происходили изменения, которых Николай, в силу своего состояния, не замечал. Он кое-как смирился с тем, что спокойно разложиться ему не дадут, и не собирался тратить остатки сил на окружающий мир. Достоевский, к счастью, всегда был собеседником так себе, поэтому весь день они могли просто молчать.       Иногда, однако, происходило нечто странное.       — Мне жарко.       Гоголь лежал на спине и глядел в потолок. Фёдор, лежавший рядом, обнял его самым дружеским образом поперёк груди и почти дремал на плече. Его тело всегда было холодным, и в ином случае о него можно было охлаждаться, как о кусочек льда. Но не сейчас: окна были закрыты и, по мнению Николая, в комнате стояла духота.       — Так сними футболку, — невозмутимо отвечал Фёдор, хмуря брови.       — Не хочу. Слезь с меня.       Он вздохнул демонстративно глубоко, но руку убрал. Это не особо помогло: тепло чужого тела было до сих пор весьма ощутимо.       — Совсем. Пожалуйста.       Николай не видел, но чувствовал, что Фёдор одарил его взглядом, способным обратить в камень даже древнее божество. Он поддался и всё-таки отстранился, даже спиной повернулся. Было бы неплохо, если бы он ещё и догадался встать и открыть окно, но он этого не делал: либо из вредности, либо из соображений безопасности для собственного здоровья, поскольку Достоевский по осени мог подхватить все болезни мира, ведомые и неведомые светилам науки. Кровать тихонько скрипнула, и в этот момент Николая внезапно что-то больно кольнуло: что-то, отдалённо напоминавшее совесть. Ведь если так подумать, именно Фёдор оставался с ним всё это время. Даже родители не знали о состоянии своего сына, а он почему-то продолжал вытягивать его из кровати, пусть иногда и не самым этичным образом, и не позволял Гоголю совсем утонуть в своём унынии. А он продолжал бегать от этого, путаясь в лабиринтах воспалённого разума. Хотя поддерживать Фёдор явно не умел, всё ворчание и строгие взгляды на самом деле были призваны хоть как-то расшевелить совсем подавленного приятеля.       Когда его острая фигура села, сгорбившись, на кровати, Николай вдруг развернул голову, глядя в его спину с тревогой.       — Не уходи.       Фёдор развернул голову: Николай неотрывно смотрел на него так, точно видел впервые в жизни, и вдруг остолбенел. Как же он столько времени не замечал всего этого? Он понял, что в последнее время почти не смотрел в это лицо и едва не забыл, как оно вообще выглядело, поэтому холод, всегда сопровождавший взгляды Фёдора, поначалу показался Николаю гнетущим, точно его вот-вот похоронили бы под толщей арктических льдов. Но он перед ними не отступил, вытянул руку и вслепую нащупал чужую ладонь, переплёл пальцы. Это сработало: Фёдор мало того, что не отстранился, но и, кажется, чуть смягчился во взгляде. С удивлением Николай почувствовал, что он слегка сжал руку, а губы напряглись в одной тонкой линии.       — Что случилось? — процедил Достоевский так, словно ему это далось с огромными усилиями.       — Просто не уходи.       — То тебе одно, то другое, — проворчал Фёдор, но даже не подумал двинуться с места. Он смотрел вниз, на их переплетённые руки, как на какую-то диковинку. До депрессивного эпизода Николай часто трогал его, иногда даже совсем не к месту, что же случилось теперь? За месяц это стало таким необыкновенным и непривычным, что он попросту не знал, как действовать, потому просто оставался на месте, пока Николай, лёжа на боку, разглядывал его лицо, острое и неподвижное, точно высеченное из камня. В нём было что-то дьявольски отталкивающее и ангельски притягательное одновременно; нельзя сказать, что это было хоть сколько-нибудь похоже на контакт с другим человеком — это было сродни созерцанию картины, иконы или молчаливой мраморной статуи. Его присутствие было таким же невесомым, как присутствие призрака. И тем не менее, Фёдор был осязаем, и кожа под пальцами Николая была мягкой и живой, хоть и очень холодной.       Что-то в груди зашевелилось, болезненно сдавливая сердце. Николай судорожно вздохнул, словно задыхаясь, и приник сухим поцелуем к руке, которую держал. Он не видел, как нервно Фёдор искусывал изнутри губу, неотрывно глядя на Гоголя, на непричёсанные волосы, которые разлились по плечам небрежным жемчужным водопадом. Он так сильно любил эти волосы, что чуть не убил Николая теми ножницами, которыми он хотел их срезать, когда понял, что у него нет ни сил, ни желания за ними более ухаживать. Возможно, это и было правильно — очнувшись от своего меланхолического транса, он бы убился от горя, поняв, что пустил коту под хвост долгие годы ухода за своим сокровищем.       — …я схожу на кухню, ладно? Хочу пить. Тебе принести что-нибудь?       Николай нехотя позволил узкой ладони выскользнуть из своей руки и лёг обратно, с досадой устремив взгляд в потолок.       — Не надо. Возвращайся побыстрее.       Фёдор кивнул и встал, на негнущихся ногах прошагал до двери. Его шаги за пределами комнаты совсем не было слышно. Он был несказанно рад тому, что острое внимание Николая нынче было существенно притуплено, потому он не заметил, с каким плохо скрываемым напряжением от него ушёл Фёдор. Чувствуя себя солдатом на марше, он механически дошёл до раковины и брызнул в лицо холодной водой в попытке прогнать морок. Затем раскрыл холодильник и в несколько глотков добил недопитое пиво. Это, конечно, в чувство не привело, лишь оставило мерзкий привкус баночного пива на языке. Он отправил банку в мусорную корзину не глядя и ещё некоторое время просто стоял, облокотившись о дверцу холодильника, не зная, куда себя деть.

***

      Странности с Фёдором продолжали случаться, но Николай по-прежнему не замечал их. Он также не придавал значения возросшим попыткам со стороны Фёдора (Фёдора! ледяной глыбы!) невзначай соприкоснуться. Должно быть, он не замечал этого ещё и из-за того, насколько неуклюже и неумело они были исполнены: то по плечу похлопать, то задержаться рядом дольше положенного. А уж то, каким злобным после этого становится сам Фёдор, прямо-таки располагало к восприятию подобных казусов просто как обычной попытки растолкать в нём тягу к жизни.       Знал бы Николай, что скрывается за этим на самом деле.       Он однажды вышел из комнаты, чтобы попить воды. В квартире стояла непривычная тишина. Достоевский всегда был тише воды и ниже травы, но сейчас Николай был уверен в том, что дом впервые за долгое время стоял пустой. Это вдруг стало для него самым настоящим откровением — Фёдор в кои-то веки куда-то ушёл без предупреждения? Может, решил заглянуть домой? Поехать в магазин?       Николай задумчиво потёр лоб. Что-то не складывалось. Он и подумать не мог, что всё это время его дом был таким... пустым. Всё неподвижное и неживое, подобно театральным декорациям, разве что мебель и стены из картона не сделаны. Родители всё ещё в командировке, а Николай наконец был предоставлен самому себе. Вот только нынче он понятия не имел, что ему делать с этим временем. Тишина действовала оглушающе, за окном не шевелилась жизнь: застывший пейзаж, масляная картина вместо окон. На лестнице не было слышно соседей, в трубах не текла вода. Он почувствовал себя до безумия одиноким.       Наваждение необходимо было смахнуть, а лучше — смыть. На ватных ногах Гоголь прошагал в сторону ванной, как вдруг остановился, глядя на дверь. Она не была закрыта до конца — вернее сказать, не стояла в проёме. Он всегда закрывает её вплотную, это куда же Фёдор так спешил, что бросил её попросту прикрытой?       Удивление превратилось в потрясение, когда он бесшумно толкнул дверь и вдруг застыл, крепко схватившись за дверную ручку. Николай не мог даже вздохнуть, а сердце билось так громко, что, казалось, его вот-вот услышат; он случайно ворвался в чужую частную жизнь, но не мог, к своему стыду, оторвать взгляда от увиденного. Это было грешно до безобразия, а наблюдать было как минимум неправильно, но почему же он стоял, как вкопанный, и продолжал смотреть? Ему не хватило бы даже смелости описать увиденное, если бы его попросили. Сухощавое тело Фёдора, его Фёдора, неуклюже насаживалось на искусственный член, прикреплённый к стене ванной, в тщетной попытке получить хоть какое-то удовольствие. Он то и дело запускал пятерню в волосы, отбрасывал их с лица, смотрел вниз и мученически кусал губы, сдерживая любые звуки, способные привлечь внимание. Николай сжал дверную ручку, стиснул челюсти и вдруг почувствовал, как заливается густой краской. Надо просто уйти. Но Фёдор стоял к двери практически спиной и не оборачивался, лишь закидывал назад голову и упирался рукой в стену для равновесия, предоставляя слишком хороший угол обзора, чтобы это всё было правдой. Он заметно вздрогнул и тихо всхлипнул, когда игрушка прошла глубоко внутрь — глубже, чем, как знал Николай, его тело обычно способно принять.       Фёдор тихо зашептал его имя, и он отшатнулся от двери в ужасе, едва сдержав вздох. Всё это время Николай был убеждён, что он ему не нужен. Всё это время Николай был уверен, что Фёдор лишь забавлялся и им самим, и его переменившимся самочувствием, как доселе неизвестной диковинкой — это было лишь средством развеять привычную скуку, предлогом временно переехать из дома, который, как знал Николай, опостылел Достоевскому. Он попросту не чувствовал себя больше нужным и тяжело переживал осознание собственной бесполезности для него. Но если так, то почему же он занимался такими... вещами здесь, в его доме, в его ванной? Разве это не глупо? Не странно? Разве у него вообще есть такая потребность?       Гоголь стёр пот со лба, почувствовав себя так, будто его окунули в ледяную воду. Зажмурился до боли в глазах, чтобы прогнать наваждение. Ничего не изменилось: он слышал тихие вздохи из-за приоткрытой двери и его это сводило с ума. Ещё его сводило с ума одиночество — собственное и Фёдора. Он предпочёл утопать в своём унынии, наслаждался бесконечным течением бессмысленно потраченного времени, не чувствовал на своей коже тепла чужих пальцев, не наслаждался поцелуями солнца; он даже представить не мог, что все эти вещи, обесцененные и отвергнутые им, могут понадобиться Фёдору. И теперь, когда Николай увидел подтверждение этому, в ужасе осознал, что всё это время не мог давать ему этого, потому что выбрал бесконечно копаться в себе, размышлять о правильности и неправильности, грустить о том, чего не было и никогда не будет, и только брать, брать и никогда не отдавать. Ещё большее горе свалилось на его голову — и теперь уж подлинное.       Он вновь заглянул в щель. Фёдор, кажется, чуть ускорился: он дрожал всем телом, жадно глотал воздух, капля пота сверкала на виске, а кожа на вздувавшейся грудной клетке плотно обтянула рёбра. Он ни в коем случае не был красив: его тело можно было бы назвать уродливым. Николай же был готов рисовать с него картины, целовать каждую выступающую кость, пока с неё не слезет кожа с мясом. Фёдор ненавидел себя — вместо этого его до безумия обожал Николай. До безумия столь умопомрачительного, что он порой попросту не понимал собственных действий. Как, например, сейчас, когда просто стоял, заворожённый, и наблюдал, не моргая, за бессмысленным самоудовлетворением Фёдора, как если бы это был не непристойный казус, а одна из картин Лувра.       Ручка предательски скрипнула, когда Николай сжал её с такой силой, что, наверное, мог бы её и просто оторвать. Вся жизнь пронеслась у него перед глазами, когда Фёдор остановился. Конечно, что ещё можно было ожидать от подобной сцены? Фёдору потребовалось время, чтобы прийти в себя, развернуть голову и непонимающе уставиться на Николая, который остался стоять в дверях, подобно каменному изваянию, и испуганно смотреть на своего друга, точно его вот-вот уничтожат. К его удивлению, Фёдор не злился, не метал глазами молнии, но смотрел на него с каким-то ответным испугом. Неужели он действительно не был к этому готов? Взгляд его смягчился несколько погодя, когда он сумел отдышаться.       — Встал как истукан. Либо зайди, либо выйди.       Под страхом смерти Николай бы сейчас не посмел развернуться и уйти — это было бы чудовищно и губительно для них обоих. Не дыша, он шагнул в комнату, ослеплённый ярким светом, отразившимся от голой фарфоровой кожи. Фёдор почти сливался с белым кафелем ванной — разве может жить на свете существо столь совершенное? Он приблизился и протянул руку так неуверенно, будто боялся сломать его, как ледяную фигурку. Фёдор стоял в той же позе, молча наблюдая за его действиями: Николай поклясться мог, что он ждал этого. Тёплый, живой. Он смотрел в него, не моргая, словно в первый раз, а Фёдор не произносил ни слова. Николай стёр с его лица капельку пота. Фёдор напрягался и молчал.       Его оторвали от земли с необычайной лёгкостью, вытаскивая из ванны, и усадили в одночасье на стиральную машинку. Он поморщился от неудачного приземления, но затем его накрыла тень Николая: он похудел, но она осталась большой, широкой, безопасной для него. Её можно было бы сорвать, укрыться её тяжёлым тёмным одеялом, и это было бы самое безопасное место для Фёдора во всём мире. Он почти лежал на стиральной машинке, прислонившись к стене лопатками, как восковая фигура, и тяжело, хотя и практически бесшумно дышал. Николай смотрел на него взглядом одержимого, не моргая, точно впал в гипнотический транс; Фёдору пришлось брать дело в свои руки. Он нетвёрдой хваткой подтащил Николая ещё ближе за край футболки, заставил наклониться, припал к губам неуклюжим поцелуем, и только тогда Гоголь проснулся. Он осторожно уложил руки на чужих бёдрах, сминая их пальцами и теряясь в потоке внезапно нахлынувших чувств — чувств, которых весь этот месяц он не ощущал, потому что избегал любого столкновения с ними.       — Прости меня.       Николай невнятно пролепетал слова извинения в губы Фёдора, следом уткнулся лбом в точёное плечо. Тот непонимающе моргал, не зная, куда себя деть, и мог лишь стискивать в кулаках футболку Николая, не решаясь подтолкнуть его уже хоть к каким-нибудь действиям. Меньше всего ему хотелось, чтобы он сейчас зарыдал у него на плече. Он в глубине души знал, что извиняться должен не Николай, но плевать: по всей видимости, только созревшая вина была способна привести его в чувство.       К счастью для Фёдора, Гоголь вдруг развернул голову и с любовным жаром поцеловал шею, втянув кожу меж губ. Фёдор не издал ни звука, но прикрыл глаза, почувствовав неприятную слабость в теле: оно не поддавалось командам мозга. Больше всего он ненавидел, когда что-то выходило из-под контроля, а уж тело его делало так с завидной регулярностью. Сейчас Николаю это только на руку играло: он был готов целовать каждый миллиметр кожи, восхищаться и боготворить; он считал, что только так сумеет загладить свою перед ним вину, отдать непомерный долг. Но Фёдор в его руках становился нетерпеливым, ёрзал на месте и многозначительно царапал плечи. Николай теперь почти больно кусал шею, ключицы, доводя Фёдора до безумия: он, конечно, молчал, как рыба, лишь тихонько вздыхая, если укусить в особо чувствительном месте, но Николай не нуждался в громогласных подтверждениях его ощущений, он и так прекрасно чувствовал, когда его тело становилось напряжённым до предела. Но он ни в коем случае не мог сейчас над ним так издеваться. Ему позволили спустить руки ниже, справиться с узлом домашних штанов, спустить их на бёдра вместе с бельём. Пришлось оторваться, чтобы схватить с полки ту смазку, которую Фёдор притащил с собой, вылить излишне много — Николай из рук вон плохо контролировал собственные действия, так что находились они в примерно равных положениях. Фёдор возвёл взгляд к потолку, дышал по-прежнему тяжело и часто, и ни одна проклятая мысль не могла сейчас посетить его голову, это мерзкое чувство пустоты и оглушающей тишины он не мог переживать спокойно. Случалось это только в такие моменты с Николаем, и, к счастью, именно Николай это омерзение благополучно глушил. Он не позволял Фёдору убегать от самого себя, когда вдруг его ударяла богобоязненная паника от «неправильности».       — Смотри на меня, — по обыкновению, после этих слов Николай грубо схватил бы за шею или волосы, насильно разворачивая голову, сейчас же он нежно подхватил его пальцами под челюстью, и это возымело головокружительный эффект: едва ли когда-то Николай видел столько эмоций в его глазах. Фёдор, всхлипнув, подчинился, опустил на него взгляд и глухо замычал, когда он начал медленно вводить член. Гоголь смотрел в глаза напротив и думал, что вот-вот потеряет остаток разума. Кто бы что ни говорил, он действительно был до безумия красивым — Николай был в этом свято уверен. Густой румянец ему невероятно шёл.       Он, недолго думая, начал двигать бёдрами, и руки Фёдора бегали по его плечам, сминая в пальцах футболку и царапая кожу. Дыхание Николая обжигало шею, когда он приблизился, чтобы оставить несколько смазанных поцелуев. Вздохи постепенно перерастали в сдержанные стоны; чёрт бы побрал, его лицо было чем-то совершенно неописуемым, настолько выразительным, что Николай не мог долго в него смотреть, иначе бы просто уничтожил Фёдора на месте. Чёткие эмоции на нечитаемом лице были такой редкостью, что приходилось цепляться за каждый момент, фиксировать каждую секунду в памяти.       — Я люблю тебя.       Их бёдра звучно соприкоснулись, и Фёдор почти подпрыгнул от излишне грубого движения, но его удержали на месте. Николай продолжал бормотать любовный бред: в такие моменты на него часто находило, и Фёдор к этому давно привык, потому не отвечал. Он связывал внезапное стремление потрепать языком с переизбытком эмоций, а сам едва ли мог произнести что-то членораздельное, потому упрямо молчал, в кровь искусывая губы. Он опустил ладонь на твёрдый член, размазал по нему вязкую жидкость, принялся быстро двигать рукой вверх-вниз. Туман в голове становился всё гуще и гуще. Но Николая ответ не устроил.       — Почему ты мне никогда не отвечаешь?       Он замедлял темп: пришлось даже глаза разлепить с величайшим трудом, чем Достоевский был несказанно раздражён. Гоголь хлопал пушистыми ресницами и выглядел, как показалось Фёдору, до безобразия приторно, с этим его взглядом подкинутого щенка, обещающего вечную любовь. Это было очень не вовремя.       — Бога ради, — прорычал Фёдор скорее от нарастающего отчаяния, чем от злости, и несильно ударил Николая пяткой в спину, — ты можешь замолчать хотя бы на минуту и продолжить?       Он был давно уже не здесь, и попытки вырвать его из долгожданной нирваны воспринимались чуть ли не наравне с личным оскорблением: если Николаю так хотелось поговорить, он мог бы делать это раньше, всё то время, что его пытались вывести на сколько-нибудь связный диалог, сейчас же за болтовню Фёдор был готов убить на месте. Он лишил его всего: общения, эмоций, тепла, близости, а теперь нагло требовал ответа.       Стиральная машина под ними заходила ходуном, глухо постукивая о пол. Комната наполнилась громкими звуками: Николай теперь практически молчал, а Фёдор продолжал оставлять на нём лёгкие царапины и уже не очень-то сдержанно постанывать. Нельзя сказать, что Гоголь остался удовлетворён ответом, но он был и не в том состоянии, чтобы на него обидеться: от ощущений он продолжал терять связь с реальностью, и теперь вместо тоски и раскаяния осталось чистейшее желание завладеть чужим телом целиком и полностью. И это было куда лучше всего того, что он пережил за месяц. В какой-то момент Фёдор в его руках задрожал и ощутимо напрягся, но Николай, как ему и приказали, даже не думал остановиться, жадно стискивал пальцами бока и бёдра, выжимая из момента всё, что только мог. Фёдор вцепился в косу, заставив поднять голову и взглянуть на себя. Он вернул то, что принадлежало ему. Он всегда так делал.       Через несколько минут, пролетевших быстрее, чем того хотелось бы, Николай остановился, вжимая Фёдора в стену весом собственного тела, вконец запыхавшись. Фёдор крупно дрожал и ловил раскрытыми губами воздух; он обхватил ногами своего любовника и не позволял отстраниться. Тихие хрипы его сбившегося дыхания превратились в бесконечность, но его терпеливо гладили по волосам непослушной ватной рукой, терпели ощущение излишней влаги между бёдер, ждали, пока он придёт в себя. Ему потребовалось время, но он всё же отстранился, ощущая вес собственной головы на плечах. Фёдор был в беспорядке, и Николаю почему-то от этого только больше смущался; он бережно поднял его, хотел было усадить в ванную, но тот вдруг воспротивился, и Николай просто опустил его на неустойчивые ноги.       — Дай мне минуту.       Николай смотрел на него со смертной тоской, лез целоваться: ему нужно было хоть какое-то подтверждение, что это было не просто так. Знал, что требовал ответа у чего-то подобного ожившему кромлеху, но ключевой чертой всей его натуры являлась надежда, порой слепая и бесполезная. И всё-таки земля ушла из-под ног, когда Фёдор, мокрый и измождённый, развернул голову и оставил на его губах лёгкий поцелуй.

***

      Николай разливал бутылку домашнего родительского вина по бокалам. Оно обладало густым ароматом, а на стенках бокала оставался тёмный осадок, давало в голову оно прилично. Он чувствовал себя болваном.       Фёдор сидел напротив, вытянув ноги. С волос на полотенце, сложенное на плечах, капала вода. Он спокойным взглядом смотрел перед собой и пил уже третий бокал. Он казался таким же, как и всегда, но уж Николай точно знал, что он был куда довольнее, чем обычный хмурый Фёдор.       — Ты мне так и не ответил.       Достоевский поднял взгляд:       — На что?       Николай выдержал паузу.       — Почему ты не говоришь мне, что любишь меня?       В тёмных глазах Фёдора блеснуло что-то неопределённое. Николаю показалось, что это было нечто вроде насмешки.       — Я бы не стал тебе врать.       Гоголь смотрел на него внимательным взглядом, ожидая, пока тот выдаст хоть какую-то эмоцию, но лицо Достоевского оставалось неподвижным. Конечно. Это было очередной игрой, ловушкой со стороны Фёдора: одному Богу известно, чего он этим добивался, что творилось в его исключительно гениальной голове, но Николай был бы полным дураком, если бы не распознал дешёвый блеф. За всю жизнь своими лживыми губами Фёдор не сказал ни одного слова правды, поэтому Николай научился читать другие знаки. Достоевский стиснул в пальцах бокал и сделал глоток.       — Конечно, ты бы не стал. Поэтому не позволял мне весь месяц даже вздохнуть спокойно?       Фёдор посмотрел на него тяжёлым взглядом. Николай забавлялся своей отчаянной попыткой поставить его в тупик. Может, он просто физически не мог говорить правды.       — Чувствую жизненную потребность ухаживать за убогими. Или ты считаешь, что во мне недостаточно доброты? Может, если я буду делать это от всей души, мне отпустят мои грехи?       Фёдор улыбался самыми краешками губ, неотрывно глядя на Николая.О, даже в этом не сомневайся.       Николай поставил на стол пустой бокал, весёлая улыбка играла на его устах. Он чувствовал себя значительно легче, но из этой ямы ещё предстояло выбраться. Он наконец прозрел достаточно, чтобы принять руку помощи, которая висела где-то там, сверху, всё это время. Помощь пришла, откуда действительно не ждали — всё это время он надеялся, что Фёдору он очень быстро надоест, и он просто бросит его, как сломавшуюся игрушку. Он этого не сделал. Более того — он не хотел этого делать. Потому что нуждался в нём, демонстрируя это всяческими способами, раз уж не мог вербально. Для Николая это была маленькая победа.       — Мне правда жаль, что я…       — Ты портишь великолепный вечер своим нытьём.       Николай улыбнулся улыбкой дурака, почесав в затылке. У Фёдора действительно сейчас не было никакого желания слушать его извинения. Ему хотелось комфортной тишины в его присутствии.       Они вскоре допили бутылку, время было давно за полночь. Распитие вина не прошло бесследно, и в глазах слегка плыло. Гоголь был в приподнятом расположении духа, но заметно устал. Он кое-как дошёл до спальни, переоделся в какую-то растянутую футболку, затем пресёк попытку Фёдора помыть бокалы, и они просто остались одиноко стоять на столе. Николай мягко затащил его к себе, упал на кровать и потянул следом, ловя в объятия. В любой другой подобный момент Фёдор от избытка прикосновений поднял бы вой до потолка и ловко, как змея, выскользнул из рук; сейчас же он не сопротивлялся, страдая от очевидной нехватки внимания, и позволял манипулировать своим телом как угодно. Он был вынужден признаться самому себе, что нормальный Николай устраивает его куда больше той депрессивной амёбы, которой он вдруг решил сделаться. Он понимал, что на одном прояснении всё так быстро не закончится, но теперь Николай был убеждён в своей ценности, теперь ему будет легче. Естественно, Фёдор не оставил бы просто так дверь открытой, не начал бы этот цирк, если бы до спутанного сознания Гоголя был иной способ достучаться. Но он был излишне впечатлительным, чтобы этим не воспользоваться. Да, может, это был своеобразный способ помочь ему, но он сработал — средства Достоевского никогда не волновали так, как цель.       Фёдор наблюдал за тем, как Николай сполз пониже, обнял его за пояс и уткнулся лбом в грудь, готовясь заснуть безмятежным сном. Ему просто дико было осознавать, что кто-то может чувствовать себя безопасно в его присутствии: Николай был одним из немногих, кто от Фёдора не бежал в ужасе, и разве не мог он не ответить ему тем же самым хотя бы из чувства признательности?       Или из чувства самой чистой и бескорыстной любви.
84 Нравится 13 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (13)