Часть 1
4 января 2025 г., 18:22
Квартира, в которую она вошла, когда над Таллином сгустились сумерки, была спокойна и пуста, как театральная сцена. Она это предвидела, и осталась довольна. Шакал в городе, написала она в сообщении часом ранее, и еще: я на месте. Ей не ответили.
Ее радовала возможность осмотреться, пока его нет. Ей было интересно, и страх почти не сдавливал ребра. Стоя в центре гостиной, мягко освещаемой лампой-торшером, она огляделась. Обстановка мягко-стандартная; деталей минимум. Высокие окна, высокие потолки. Она потянулась к торшеру, и свет погас.
Нелепое ощущение театра не покидало. Даже миска с яблоками на столике у окна казалась муляжом. С такими, как Шакал, все было пьесой, разыгранной издевательски виртуозно, с заготовленной для главного героя мышеловкой, а то и несколькими: одна в одной, а в ней – другая. Никакой спешки, никаких аплодисментов в финале. Фантазия лучших не знает границ, сказал ей год или два назад наемный убийца под прикрытием то ли в Боготе, то ли в Буэнос Айресе, и она улыбнулась, внутренне скривившись: лучшим тот не был. И промолчала.
Она села на диван, казавшийся мягким, но комфорта не ощутила. Пресный воздух царапал легкие, хотелось распахнуть окна. Где-то там, за городом, было море. Ее тянуло разуться, ступни ныли, и были причины: долгий перелет и высокие каблуки, но она не сняла туфель. Ей было холодно, вокруг – ни сквозняка. Телефон молчал невскрытым сообщением от Леоноры: будь осторожна.
Она прислушивалась, сама не зная, к чему. Стояла кромешная тишина, не считая еле слышного гудения холодильника: почти уютная, нездешняя деталь. В квартире киллера уютно: такое ее давно не удивляло, и все же она усмехнулась. Она бывала в таких квартирах, хотя и не часто: немногие из них позволяли ей. Она это понимала, но те, на кого она работала, обычно не спрашивали позволения, когда посылали ее в личное пространство тех, кого желали держать под пристальным контролем, как и ее, контроль осуществляющую. До тех пор, пока договоренности не будут выполнены, и они сочтутся и разойдутся, довольные друг другом.
Грязная работа за большие деньги, высокая трата личных ресурсов, полная преданность делу – она видела в том, что делали те, кого она нанимала, и она сама, много общего. Ее начальство говорило: "вы – партнеры", она так не считала и предпочитала не поддаваться иллюзиям, даже если получалось установить с "партнером" устойчивый контакт.
Шакал партнером не был. Он уступил ей в Норвегии и Мюнхене, согласившись на встречу дважды, и она считала это своей личной победой, но, принимай решения сама, предпочла бы не проверять, где заканчивается его покладистость.
(Следовать его инструкциям было несложно, и, оставив телефон в мюнхенской гостинице, она почувствовала, что не волнуется. Ей нравилось работать фактически одной, пусть ей всегда было, к кому обратиться за помощью: начальство страховало, опасаясь в первую очередь за собственную безопасность. Свободолюбие роднило ее с теми, кого она нанимала.)
За окнами город темнел, мерцая огнями. Таллин – миниатюрный город с открытки; она не бывала здесь раньше, впрочем, как и в Риге. Определенно, эта работа открывала новые горизонты. Она вздохнула и попыталась расправить плечи, но ирония не взбодрила. Она все еще мерзла, и от озноба необъяснимо клонило в сон.
Она не слышит его шагов, но слышит, как мягко щелкает замок двери, когда он входит, ее не видя; когда он включает свет, она уже на ногах. Должно быть, он замечает движение краем глаза и наконец-то смотрит вглубь квартиры, прямо на нее, и следующая за этим немая сцена ей очень на руку, так как слов, тщательно подобранных заранее, она не находит.
Секунда, и он берет себя в руки, отворачивается к двери и запирает ту на два замка. Театральность прямо с порога, думает она, глуша панику, и проигрывает; он делает шаг в комнату, еще и еще, останавливается прямо перед ней, и смотрит. Она не отводит взгляд.
Она считает про себя и добирается до семи. В ушах шумит, как помехи или прибой. Он смотрит изучающе, думает в наверняка привычно-ускоренном ритме, и она не мешает. Пусть размышляет; она почти видит варианты, которые он отметает один за другим, прокрутив так и эдак. Однажды она читала, как он утопил французского парламентера в его собственной ванне, оставив на двери
взрывное устройство. О его мюнхенской выходке она узнала, сойдя с самолета в Нью-Йорке, и удивилась только тому, что он солгал ей.
Дышать не получается; горло и нос словно забиты песком. Он наконец отмирает, поведя плечом, и она смотрит, как он шагает к кухонному столу и включает электрический чайник, ничего не говоря. Скрежет ключей о стойку; она одновременно вспоминает о море, и тут же: сколько пальцев он сломает ей, попытайся она выхватить ключи у него из-под руки.
Последняя мысль почти унизительна, и она закатывает глаза. Ее раздражает его молчание и жуткое спокойствие, шум закипающей воды и то, как безмятежно он насыпает в чашку сахар. Она заговаривает первой.
Он молчит, и она обещает себе не паниковать. Она отчитывает его, это правда, но в Мюнхене он чудом не подставил ее, ведь она гарантировала его стопроцентную сосредоточенность на деле. Ее хватает почти на минуту, хочется думать, гневной тирады, и она гордится тем, что голос ее не дрожит.
Нож, который он кладет на стойку, остается там, как и ключи, пока она рассказывает ему, как те, кто платит ей деньги, поработали над поведением Нормана Стоука. Пока она говорит, он молчит, не поворачиваясь к ней лицом, и это почти забавляет ее, теперь, когда она видела его без грима и масок. "Я не хотела", добавляет она мысленно, закончив, "я уважаю твое право работать в одиночку". Не произносит этого вслух.
Он вздыхает и оборачивается к ней, делает глоток чая, держит чашку в правой руке, левой держась за край стойки, и она гадает, устал ли он так же, как она, и как он провел сегодняшний вечер.
– Расследовал, – говорит он, и, к ее ужасу, хмыкает в чашку, когда она потирает лицо рукой, радуясь, что в комнате полумрак.
Она нащупывает почву, делает глубокий вдох.
– Не представляешь, что такое для человека два трансатлантических перелета за четыре дня, – говорит она, хотя знает, что ему это должно быть знакомо. Она делает шаг, за ним следующий, отодвигает стул и садится за стол с муляжными яблоками. Наблюдает, как Шакал вздевает бровь.
– У меня тоже была насыщенная неделя, – говорит он. Поправляет сбившийся ворот худи, и от его движения до нее доносится уличная сырая свежесть. Должно быть, шел дождь, а она не слышала.
– Я так и представляла.
Он не предлагает ей чай, просто ставит перед ней дымящуюся чашку, и она не задает вопросов, только делает глоток. Чай сладкий до приторности, и она наблюдает за тем, как он снова застывает у холодильника, обнимает собственную чашку обеими ладонями. Может быть, он отравит ее, и завтра о ней напишут в газетах. Леоноре, возможно, поручат организовать панихиду. А может быть, и нет, ведь им придется незамедлительно искать того, кто будет контролировать Шакала вместо нее, и организовать похороны они поручат какому-нибудь клерку. Она делает еще глоток.
– Это только на эту ночь, – говорит она, и на этот раз вместо брови он дергает углом рта. Она поджимает губы; чай придает ей сил.
– Я не всегда могу задавать вопросы, – говорит она. – Я поступаю так, как прикажут, и как нужнее для дела. Ты же понимаешь.
Она изо всех старается сохранить интонацию нейтральной: не увещевает, всего лишь ставит в известность. Он допивает чай, ставит чашку на стойку позади себя, не оборачиваясь и не отводя взгляд. Нож все еще в сантиметре от его левой руки. Она чувствует себя спокойно, и от этого почти страшно.
– Справедливо, – говорит он. – Предупреди в следующий раз, сделай одолжение.
Она отлично знает, что не сделает этого, и кивает. Она здесь ради дела; следующего раза не будет. За окнами ранняя ночь.
Он отпускает стойку и исчезает где-то в глубине квартиры, двигаясь бесшумно, как тогда в Норвегии. Она смотрит на огни в окне, и он, должно быть окликает ее дважды:
– Твоя комната здесь. Я не ждал гостей.
Она улыбается, зная, что он этого не увидит. Спасибо, говорит она, когда он проходит мимо нее, задев рукавом ее плечо.
Очень мило с его стороны предложить ей единственную спальню в квартире, рассчитанной на одного. (Одного элитного киллера, не терпящего посторонних.) Она говорит: я не побеспокою. Он вздыхает и желает ей спокойной ночи. Двери в комнату, где стоит кровать, нет.
Насколько она может судить, он устраивается на диване, где она ждала его вечером. Свет он не включает, а она не прислушивается; в висках гудит усталость. Она старается не опускать век, сосредоточась на силуэте в гостиной; Шакал кладет голову на спинку мягкого дивана, капюшон худи под его затылком на манер подушки; он выглядит обыденно уставшим, – бессонница, или воронка мыслей, или джетлаг? – она смотрит, как ночные тени облекают его темно-серым. И засыпает.
Она приходит в себя, как от кошмара, но сна не помнит. Вспоминает, где она, и остатки сна рассеиваются во все еще темной комнате. Не думая, она поднимается на ноги, и ступни все еще ноют; она выходит из проема-арки в гостиную, стараясь ступать бесшумно, как Шакал, но терпит фиаско на первом же шаге мимо его дивана.
Он спит, так и не сняв толстовки, свесив правую руку и прижав левую к щеке неестественно-трогательно; она почти засматривается, и тут он открывает один глаз, затем другой, мгновенно фокусируя на ней взгляд; зрачки по-кошачьи расширены.
Он ничего не говорит, и она поднимает руку, мол, все в порядке. Идет к столу, и допивает остывший чай, который оставила там же. Шакал наблюдает за ней; теперь он сидит, поджав под себя ноги. Одеяло сбилось в ком на полу. Он спрашивает:
– Все хорошо? – и давит зевок ребром ладони. Она говорит:
– Да. Спи.
Он не ложится, пока она не встает из-за стола, чтобы уйти. Он тянет одеяло с пола, неуклюже укутывается, отвернувшись; поддавшись сюрреалистичному течению этой ночи, она подтыкает ему одеяло. Он фыркает в подушку, а, может быть, ей это мерещится.
Утром она просыпается позже; он желает ей доброго утра, на лице – ни тени. Солнце делает квартиру другой, не оставляя ни следа ночи, ни капли театра. На столе, вместо яблок, лежит бинокль. Она рассматривает его; кофе горчит.
Шакал смотрит на город из окна, подняв шторы. Она хочет спросить, что он планирует делать сегодня, и тут он смотрит на нее, словно угадав ее мысли, но взгляд у него отчужденный, и она знает, что он думает о задании.
Через час они на яхте, винт рассекает волны, и солнце греет ей спину. Она говорит: "мы заодно, пусть ты в это не веришь", пригубливая коктейль. Шакал к напиткам не прикасается.
***
Она попыталась залечь на дно, чего не делала раньше. Из Хорватии перебралась в Черногорию, оттуда – в Вену, и стала ждать. От Шакала не было ни весточки, что, впрочем, ее не удивляло: она была уверена, что он не пережил те сумасшедшие сутки, а если пережил, ему, как и ей, требовалось время, чтобы зализать раны. Она сменила номер, за ним – еще один. И ждала.
За ней все еще вели слежку; теперь уже бывшее начальство никуда не спешило. Неделю она прожила у знакомого, не высовываясь, читая газеты, которые каждое утро оставляли у двери. Не верилось, что у нее получилось уйти.
Она пишет ему, как писала впервые из Нью-Йорка: никаких телефонов, старый добрый даркнет. Не ждет, что он ответит. И он отвечает. Есть разговор, пишет она. И: надо увидеться. Ждет отказа, но он соглашается, присылает ей инструкции, как тогда, перед Норвегией и Мюнхеном. Она соблюдает все.
(Он пишет ей: спасибо, и она не отвечает.)
Они видятся в Стокгольме в конце апреля, и он выглядит потрепанно, но относительно целым. Она не может отказать себе в удовольствии, и шутит над его гримом, и он задушенно смеется, как может смеяться только тот, кто вышел живым из целой череды передряг. На вопрос, как ему удалось, он молчит, и она смотрит на собственное отражение в его зеркальных очках. А потом он сдвигает их вверх по переносице средним пальцем, и она закатывает глаза. Это все, что ей остается.
Он забирает у нее газету и уходит. Они не прощаются, но она оставила свой новый номер на первой полосе, прямо под статьей об Уинторпе.
fin.