И я не тот, ничуть не лучше всякого,
И вы не та, есть краше в десять раз.
Мы только одиноки одинаково,
И это все, что связывает нас.
(романс Михаила Щербакова)
***
Филипп Гастон, прозванный в народе Мышью, взял комнату в придорожной таверне на три ночи. Помещение было столь тесным, что едва вмещало кровать и сундук, в котором тот оставил свои пожитки — набор сменного белья и связку отмычек. Хозяин двора, мужчина средних лет со следами побоев на лице, недавно освободился из мрачных застенок Аквилы после смерти мучителей — капитана и епископа, к кончине которых, как в округе поговаривали, приложил руку и его новый постоялец. Поэтому тавернщик благоразумно сделал вид, что не узнал оруженосца рыцаря Этьена Наварры, знаменитого воришку, прибывшего на окраину Аквилы под покровом снежной ночи и почему-то именовавшего себя Гаспаром Филиппье. В городе люди только и болтали о предстоящей свадьбе рыцаря Наварры и дамы Анжу, и сие торжество совпадало с днём, когда Мышь намеревался покинуть таверну. Зная склонность постояльца к мошенничеству, хозяин потребовал оплату наперёд и немало был тому удивлён, когда получил её без торга и возмущений. Его насторожило требование Мыши, чтобы к нему обращались как к мастеру сапожных дел Филиппье. Состояние сапог этого мастера было таким жалким, что трактирщик потребовал предоплату за еду и вино. И, как ни странно, получил её. «Уж не боевой ли доспех Наварры украл и ныне пропивает этот плут?» — подумал он. В тюрьме святой церкви, познав тяжесть бича и чёрствость хлеба, мужчина научился молчать ради выживания не то, что днями, а неделями. Поэтому-то и держал язык за зубами, оставляя на пороге комнаты приблудившегося крысёныша один кувшин тёрпкого вина за другим. «Купается Мышь в нём, что ли?» — мелькнула мысль у хозяина, но он продолжал прислуживать молча, как и приличествовало людям его ремесла. А молодой Филипп Гастон пытался в вине утопить обиду на Бога, судьбу и Наварру. В таком порядке, ибо, когда крепость напитка туманила разум, главным виновником сегодняшнего несчастья он считал рыцаря в чёрной кирасе, появившегося на его пути поздней осенью некоего года от Рождества Христова и разрубившего обоюдоострой семейной реликвией привычный мир бродяжки — на «до» и «после». То, что юноша прежде считал преимуществами — небольшой рост, худощавое тело, ловкость, вольнодумие, умение выкрутиться из любой ситуации и уговорить кого угодно — после встречи с Наваррой стало его тяготить. Рядом с достоинствами рыцаря его собственные казались ему ничтожными, как пламя свечи рядом с солнцем. Разве мог мелкий Гастон соперничать с высоким и статным капитаном, умело управляющимся с холодным оружием и арбалетом, как сам он справлялся с амбарными замками. За неделю их странствия бок о бок Наварра сказал ему не более двух десятков слов, но душу вывернул наизнанку. Ни один монах, даже красноречивый Империус, не сумел заставить Филиппа Гастона усомниться в греховности выбранного жизненного пути, как удалось это суровому рыцарю с глазами цвета морозного неба. Минул месяц с того дня, как в соборе Аквилы мужчины кивнули друг другу на прощание. С тех пор Гастон не взял ничего чужого, а за пищу и удобства платил деньгами, что были добыты прежде. Последнюю монету юноша истратил на очередной кувшин вина, но, оставшись ни с чем, все равно не нарушил сгоряча принятый на себя обет — жить праведной жизнью. Пусть только за дверями рая, но душою он будет ровней Наварре. Вор не обобрал ни хозяина таверны, ни его беспечного соседа через дорогу, ни стражника, стерегущего переправу через мост. После того, как солдаты повторили присягу Этьену Наварре, они стали для него неприкасаемыми, будто потянуться к их кошелям было равносильно предательству доверия единственного друга. Человек без чести, встретив другого, имеющего этого неблагодарного добра столько, что хватило бы на армию рыцарей святого ордена, сам начал стыдиться бесчестия. Положа руку на сердце, Филипп Гастон, если бы Господь в наказание за прошлое враньё и хвастовство вдруг превратил его в женщину, он тоже выбрал бы в мужья Этьена Наварру, как сделает это третьего дня благородная леди Изабо. С каждым днём разлуки с нею юноша понимал — ой, как понимал! — тайный грех убиенного епископа Аквилы. Как бы ни разнились возраст, опыт, происхождение, поступки и цели мужчин, единожды узревших сияние небесно-голубых глаз Изабо Анжу, любовь для них была сродни проклятию: не дарила надежды на взаимность, а лишь терзала душу неутолённой страстью. Для Филиппа Гастона любить означало желать — ту единственную, которая никогда не будет ему принадлежать.***
В горах, укрытых снегом, стояло угрюмое строение из грубо отёсанного серого камня. Внутри монастыря царил полумрак, освещённый редкими свечами. Запах ладана, казалось, наполнял длинный узкий коридор, что вёл к часовне, где находилась маленькая уютная исповедальня. Резная решётка делила пространство комнатки: с одной её стороны пришла та, кто искала понимания и сочувствия, с другой — седовласый священник. Темноволосая гостья присела на дубовой лавке: женские руки, белые, словно высеченные из алебастра, с тонкими запястьями, что в иной жизни были украшены дорогими кружевами, ныне сжимали самодельный деревянный крест. Глаза её — карие, почти чёрные, блестели как в лихорадке, под ними залегли синие круги — следы бессонных ночей, но не из-за болезни тела, а от томительной лихорадки души, что высушивает сердце, от пожара земных страстей, что сжигал её изнутри. Хотя будущая послушница была облачена в скромное одеяние, её осанка оставалась гордой, взгляд — дерзким, а на лице застыло выражение надменности. Смирение можно было заподозрить в ней лишь тогда, как она начинала и заканчивала очередную молитву. Стоило ей прекратить шептать заученные слова, как мысли её — вздорные и беспокойные — метались, точно снежинки за стенами монастыря. — Я хочу отречься от мира суетного, — стук женского сердца отдавался в стенах исповедальни, точно эхо копыт коня, скачущего по сухой земле. — Из-за предательства возлюбленного решилась я предать себя обету вечному. — Дитя, если сердце твоё полно гнева, ты не найдёшь мира ни здесь, ни в ином месте. Оставь за порогом кельи не только любовь к мужчине, но и обиду. Катарина вскинула голову, в её взгляде мелькнуло не покаяние, а упрямство. — Этьен Наварра отверг меня, первую красавицу Аквилы, племянницу самого епископа, ради какой-то бродяжки! — её голос дрожал, но не от слёз, а от ярости. — Греховна ли я за то, что жалею, что она не заразилась чумой и не померла, как её отец — командор Анжу? Священник вздохнул тяжело, но промолчал. — Перед моим дядей он называл меня невестой, перед Богом поклялся, что станет моим мужем. Весь город знал о нашей помолвке. Наварра писал мне письма, полные нежности и любви, пока в Аквилу не приехала эта Анжу, — Катарина произнесла имя соперницы с издёвкой, намекая на её скромное приданое, но и с горечью, осознавая поражение в любовной борьбе. — Жалкая сиротка с грустными глазами! — девушка сжала кулаки, пытаясь сдержать не столько колкость фраз, а рвущуюся из груди чёрную зависть к чужой удаче. — Ей нечем похвастаться… кроме её взгляда! И вот он, капитан, рыцарь, христианин, не нарушивший ранее ни одной клятвы, обманул доверие моего дяди, обманул меня, чтобы бегать за ней, как пёс за костью... Старик помедлил, прежде чем сказать монотонным голосом: — Пока держишь ты в сердце своём образ сего рыцаря, покоя тебе не обрести. — Покой? Я готова простить ему убийство кровного родственника, если бы он только пришёл за мной, — прошептала она, и горькая улыбка коснулась её губ. — Но пришло письмо из Аквилы. Завтра, в главном соборе, он поведёт к алтарю другую. Нет, не покоя жаждет моя душа! — Так чего же ты желаешь от меня и этой исповеди, Катарина? — с удивлением спросил её наставник. Девушка накинула капюшон на лицо и поднялась, чтобы уйти. Её глаза-угольки пылали в полумраке исповедальни. Лицо её исказилось странной, пугающей гримасой, как у человека, который стоит на краю обрыва и вдруг осознаёт, что падение неизбежно. — Молитесь за меня, святой отец. Молитесь вместе со мной. И пусть Господь избавит меня от этой жажды или… Дьявол утолит её.***
Этьен Наварра спешился у ворот величественного собора в центре Аквилы. Оставив Голиафа на попечение желающего заработать мальчишки, рыцарь приблизился к массивным дверям, тяжелым, как бремя прошлого, что нёс на своих плечах. Стражник, поставленный охранять храм от воров, поспешил услужить капитану: с лязгом повернул ключ в замке, отодвинул засов и, напрягаясь от усилий, распахнул створки. Холод зимнего утра проник в пустой храм вместе с одиноким рыцарем. Взгляд Наварры поднялся к витражу, пробитому шлемом противника в памятной схватке, что решила судьбу проклятых влюбленных. Солнечные лучи, струящиеся через рваную рану на потолке, золотыми осколками ложились на пыльный пол, где скопился сор и листья, принесённые сквозняком. В соборе, не знавшем службы месяц, время застыло в молчании, как невысказанный грех, повисший между небом и землёй. Наварра прошагал по длинному нефу к алтарю, и сапоги его громко стучали по мраморным плитам. Завтра по этому пути пройдёт невеста — его леди, его солнце, озаряя убранство собора неземной красотой и внутренним светом. После брачных клятв, как он надеялся, ему удастся избавится от воспоминаний о злодеях, что пали от его руки в этих стенах. До последнего дня капитан не давал себя уговорить провести церемонию бракосочетания в этом, как ему казалось, нечестивом месте. Изабо навела резоны, с какими он вынужден был смириться ради неё. Девушка настаивала, что людям благородного сословия не пристало сочетаться браком в глуши, будто они всё ещё были изгоями. Торжество в соборе должно стать символом их возвращения не только в Аквилу, но и в лоно святой церкви. Причины, настолько существенные в глазах дочери покойного командора Анжу, были пылью под сапогами Наварры. Уступил он потому, что под этими сводами было снято проклятие, мучившее влюблённых долгих два года. Именно здесь, после стольких одиноких рассветов и закатов, он смог обнять и поцеловать свою леди. Теперь же, стоя в полумраке собора, Наварра чувствовал, как холодный пот проступает на лбу. Что может завтра пойти не так? Почему вдруг возникло дурное предчувствие, как если бы к нему вернулось звериное чутьё чёрного волка? Или это — порождение его сомнений, выдумка, что пугает без всякой причины? Подойдя к алтарю ближе, мужчина пригляделся к игре света и тьмы. У подножия святого места спиной к кресту стоял человек в белоснежной рясе. За капюшоном не было видно лица, но и без того, чтобы взглянуть прямо в ненавистные глаза, Наварра знал, кем может быть эта тень. — Убирайся, мерзавец! — возглас рыцаря разнёсся внутри собора, многократно повторяясь. Этьен сделал шаг вперёд, его рука легла на рукоять меча, но дьявольское видение, будто не решаясь принять вызов рыцаря-христианина, исчезло. Шорох холщовой ткани, задевающей мрамор, и шарканье ног со стороны входа подсказали Наварре, что в соборе он больше не один. — Ты видишь призрака, сын мой? — обеспокоенным тоном задал вопрос посетитель, крестящийся на ходу. Наварра обернулся — Империус остановился в центре нефа. Рыцарь пожал плечами, слегка грубоватый голос монаха, прозвучавший в этих стенах, вернул ему уверенность. — Никого, с кем бы я не мог справиться, — ответил Наварра, закладывая двуручник за спину. — Подойди к алтарю, — сказал Империус. — И помолись со мной. Завтра здесь начнётся новая глава твоей жизни.