//
7 января 2025 г., 20:02
Есть вещи, которые следует произносить только шепотом — и на ухо. Или вполголоса, но тоже на ухо. Есть то, о чем следует заявлять погромче, а есть то, о чем непременно следует рассказать целому миру. Никто не удивится, если ты при этом взлетишь на какой-нибудь стол или барную стойку — или где ты там сможешь оказаться, — и, разведя руки в стороны, радостно рассмеешься.
Никто тебя не осудит. Никто и бровью не поведет.
Потому что есть вещи, которые можно поведать кому угодно и с кем угодно поделиться. А есть то, что лучше не произносить ни при каких обстоятельствах; ни полушепотом, ни полунамеком. Взгляд в сторону — и ты спасен.
Как минимум до следующего рассвета.
Усмехнувшись, Авантюрин приподнимается на носках.
— Я снова поймал тебя.
Холодная шершавая стена шлифует ему позвонки, между которыми — несколько миллиметров зеленой рубашки. Ткань закоптилась у него под лопатками, а темные лакированные туфли пошли трещинками в тех местах, где пальцы ног согнуты.
— Я снова поймал тебя, док.
Большими пальцами он упирается в мыски, стараясь распределить хилый вес на десяти пальцах. Щиколотки неприятно потягивает: настолько долго он стоит навытяжку.
— Я снова…
— Да, ты поймал меня.
От паха до кончиков пальцев его словно нанизывают на несколько тонких лесок. Авантюрин наклоняет голову. В сером веществе, скрепляющим мозг с речевым аппаратом, роятся кое-какие фразы, но он не отгоняет их к гортани; в редкий момент Авантюрин решает промолчать и прикрывает глаза, отдаваясь во власть горячих рук. Если бы Рацио не держал его за талию, как знать, может, он давно бы свалился наземь.
От паха до кончиков пальцев ансамбль его мышц и кое-как скрепленных, неоднократно поломанных в своем время костей, обрастает толстым слоем ваты. Она нарастает, как только что выпавший снег. Лакированные туфли у Авантюрина с заломами, а ведь они стоили столько денег, черт возьми…
— Теперь-то ты доволен?
— Отчасти.
Свет вокруг пыльно-желтушный. Прижавшись к Рацио, Авантюрин сгибает указательный палец и ведет им вдоль мокрой шеи; рука у него в перчатке, и от соприкосновения кожи с кожей, от того, как тонкая черная материя слабо прилипает ближе к сонной артерии, Рацио медленно выдыхает. Проводы вялотекущего самообладания; через это они уже проходили.
И все же.
Свет вокруг такой, будто бы их сунули под старый абажур, — и жарко здесь так же, как внутри лампы накаливания. При должном усердии, если прикрыть глаза и сосредоточиться, можно услышать тонкое потрескивание проволоки.
Или шум в ушах — это вскипяченная кровь. Авантюрин выдыхает вслед за Рацио, опуская руку ему на грудь, и от паха до макушки его продолжают пронзать невидимые лески. Они впиваются ему в плечи, обматывают руки от них до запястий.
Стягивают, будто корсет, талию и спину. Повторяют узор реберной решетки — только поверх рубашки; еще немного — и он окончательно станет марионеткой в его руках. Правда, Авантюрину хотелось бы, чтобы на этот раз док сдался первым.
Для разнообразия.
Как там подобное называют маститые математики вроде него? Теория вероятности?
Ладно, к черту.
Ему эти знания ни к чему.
Осторожно опустившись на пол, Авантюрин задирает голову. Его светлые растрепанные волосы налипают к шероховатым обоям, и Рацио неосознанно тянет руку, чтобы отодрать несколько прядей. Авантюрин улыбается ему, его лодыжки слегка побаливают, но так он хотя бы может снять туфли; и делает это, поочередно наступая на задники.
Одна, вторая. Черная лакированная кожа гулко скрипит, шелковые носки неприятно скатываются под пальцами, но Авантюрин и бровью не ведет; не спуская глаз с Веритаса, он держится за его громадные предплечья и разувается, прежде чем пошире раздвинуть ноги.
Его огромные теплые бедра идеально вмещаются между худых ног Авантюрина. Веритас приближается, он подсаживает Авантюрина, и тот, тихо хохотнув, взмывает над землей: всего-то на чуть-чуть, но ощущение невероятное. Будто паришь на самом деле.
— Не знаю, как ты это делаешь, но ты снова сводишь меня с ума. Снова и снова. Я дал себе обещание, что никогда больше не стану связываться с тобой, проклятый картежник, но при этом я каждый раз снова пытаюсь найти тебя в толпе. И нахожу.
Авантюрин ухмыляется. Зубами он подцепляет перчатку с правой руки и собирается стащить ее, но тут же передумывает; вместо этого подносит руку к чужому лицу. Веритасу не нужно повторять дважды. А иногда ему и ничего не нужно говорить вовсе.
Почти незаметно кивнув, он приближается, цепляет тонкую перчаточную кожу резцами и тащит на себя. Перчатка проворно сползает с кисти, сползает с костяшек и белых фаланг; на какое-то время она вытягивается между подушечками пальцев и ртом дока, после чего виснет на бескровном подбородке.
Рацио подставляет ладонь и плавно разжимает челюсти. Перчатка — в слюнях —падает аккурат в пятерню, а Авантюрин готов взвыть от удовольствия. Тонкие лески-ниточки, нити кукловода, прошивают его целиком, — а узлы, мелкие и плотные, такие не развяжешь даже если очень постараешься, — они туго связывают внутренности.
Авантюрин становится сплошным узлом. Громадный пульсирующий узел из трепета и обожания, в равной степени борющихся за внимание.
— Мне кажется, ты не договорил, док.
— О чем ты?
— О том, что ты всегда ищешь меня…
Кончик носа — холодный, как крошечный кусок льда — мажет Рацио по щеке. Щека у него горячая, пламенная, он даже вздрагивает: до того жжет резкой разницей температур. Приоткрыв рот, Авантюрин дышит ему в шею.
Нечасто и глубоко.
Веритас берет в легкие побольше воздуха:
— Прозвучит иррационально, картежник, но скажу как есть. Я надеюсь на встречу с тобой. — Вжимая Авантюрина в угол, он медленно водит коленом между щуплых ног. — Я не хочу и тут же хочу увидеть тебя. Я молюсь, чтобы тебя не оказалось в толпе, но мне становится легче, когда я замечаю вдалеке твой силуэт…
— Док, ты такой романтик, — Авантюрин стискивает ляжки, почти усаживаясь на плотном теплом бедре. — Я почти тронут.
С ним он играется. Восприятие мира — причем неважно: вообще или прямо сейчас, когда кровь отливает от головы к члену, из-за чего соображать становится труднее; так вот восприятие мира — всего лишь трудно постижимая проекция, обман, субъективщина. Каждая мысль, идея или решение — сложная многослойная система, скроенная из миллиона мелочей: темперамент, черты характера, воспитание, среда. Предпочтения. Мировоззрения.
Привычки. Общество. Снова привычки.
Авантюрин не претендует на то, чтобы излагать истину в последней инстанции, (скорее, такое больше про Рацио) но прямо сейчас, когда этот распаленный, раскрасневшийся профессор бесстыже зажимает его в углу, так и норовя сунуть руку в трусы, — прямо сейчас Авантюрин забавляется, думая о том, до чего же интересная эта штука судьба; и до чего же очаровательно то самое восприятие мира, такое непостижимое и в то же время очевидное. Так странно.
Так интересно. В самом деле.
— Мило.
И это все, на что его хватает. Наклонившись, Рацио целует его; в полутьме он с трудом нашаривает чужие губы, промахивается и целится поначалу куда-то в шею, после чего задирает голову выше. Отрывистый смешок дергает грудь; Авантюрин тихо смеется, его веселит, что Веритас мало того, что наклонился в три погибели, так еще и прицел не настроил, и как только Авантюрина начинает сотрясать мелкой дрожью, Рацио занимает его рот своим. Теплым и влажным.
Целовать Рацио — благословение, и Авантюрин, удовлетворенно мыча, тянется к нему как к мессии. Закрывает глаза плотнее и открывает рот шире, нашаривая кончиком языка скользкие очертания чужой полости. Его язык.
Его зубы. Его привычка посасывать чужую плоть, прежде чем прикусить; Авантюрин от такого в восторге. И от того, как Веритас целуется — долго и затяжно, словно курильщик, который не просто прикладывает фильтр к губам, а жадно вдыхает ту дрянь, что там напичкана, и вдоволь распахивает свои бронхи, втягивая как можно больше.
Слегка отстранившись, Авантюрин усмехается. Он пихает Рацио в грудь, а Веритас кладет руки ему под ключицы, просовывая пальцы в вырез на рубашке.
— Док…
Пальцы у него теплые и шершавые. Ногтями он легонько скребет кожу, оттягивает вырез в сторону, а потом и вовсе тянется к воротнику, расстегивая его. Расстегивает рубашку дальше. Нахмурившись, Авантюрин наблюдает за сбивчивым ритмом чужих рук; хмурится он не из-за недовольства, а из-за того, что Веритас слишком нетерпелив. Знает ведь: Авантюрину нравится медленно.
Медленно. Еще медленнее.
Прикрыв глаза, Авантюрин выдыхает. Отчего-то в хмельном, поплывшем мозгу возникает дурацкая мысль: будто бы он, Авантюрин, важная шишка здесь, на Пенаконии, и как может увиливает от папарацци, но их пытливые камеры все равно настигают его; причем не абы когда, а в самый пикантный момент, когда его зажимают в углу и целуют. Сенсация рождается моментально: «Секретные отношения!» или «Грязные тайны топ-менеджера», или что-нибудь вроде… Его глупое ухмыляющееся лицо на всех полосах газет; он, крупным планом, улыбается и обнимает Рацио, который обнимает и целует его, и пока одна его рука под рубашкой, вторая…
И в тот же самый момент щелкает первая камера. Насколько это глупо: рассуждать о чем-то подобном?
— Док, притормози.
Насколько вероятно, что за подобную шалость он бы заплатил весьма высоко? Все в этом мире имеет свою цену, а в наши прожорливые, жадные до самых отвратительных подробностей дни предложение превышает спрос; но даже здесь Авантюрин бы взял ва-банк. Его глупое, глупое, глупое ухмыляющееся лицо.
Его широко разведенные ноги — и Веритас между ними. Насколько это возможно: чтобы целой толпе было интересно, чем ты занимаешься после полуночи? Что за странная любовь к чужому белью? Что за извращенная тяга пролезать туда, куда лезть не следует? Авантюрин закатывает глаза. Рацио лениво моргает, осматривая картежника — он выглядит немного сконфуженным, — а его и самого раздражает, что он не может вышвырнуть лишние мысли из головы.
— Что-то не так?
И знаете, вот что странно: когда в один момент человек, которого ты знать не знал до поры до времени, в одночасье становится для тебя всем. Еще вчера, неделю, месяц назад вы не догадывались о существовании друг друга, а сегодня целуетесь и жметесь друг к другу как в последний раз. Под пытливым взглядом вечных созвездий, следуя за ухмылкой судьбы, столкнувшей вас лбами, вы продолжаете изучать друг друга, оставаясь в какой-то степени знакомыми незнакомцами, — и ты уже хочешь владеть этим человеком. Хочешь, чтобы он владел тобой.
Ты его любишь. Ищешь его среди толпы.
Думаешь о нем: осознанно или нет. И вспоминаешь, вспоминаешь, без конца вспоминаешь о всем, что его касается, — и это так странно, черт возьми, когда один мускулистый док со своими замшелыми понятиями о прекрасном становится для тебя тем, на ком клин все-таки сошелся. Авантюрин наклоняет голову.
— Нет, ничего, — говорит, ерзая на месте, — ты слишком сильно навалился на меня. Я так задохнусь.
— Ох.
Его все: изворотливость и пытливый ум, полный мыслей о том, как бы выжить. Когда ты молод и попадаешь в условия, в которые не пожелал бы попасть никому, ты на удивление изобретателен — и смелее там, где смелости и проворности никто не ожидает. Чего от тебя ждут: перманентный стресс, страх и тревога, сгрызающие кости — и они это получают, —однако никто и никогда не ожидает от загнанного зверя того, что он обнажит клыки.
Их, как и когти, ему обломали давным давно, — и потому его, Авантюрина, все: хитрость и способность быстро соображать. Это его внимательность. Наблюдательность.
Поистине охотничье чутье.
Всего-то и хватит нескольких секунд — времени с горсть, — чтобы жертва стала хищником. И наоборот.
Глядя Рацио в глаза, он впервые не видит никакой опасности. И потому шестое чувство притупляется, и это поистине странно: блаженная истома, греющая низ живота. Раздвинув ноги шире, Авантюрин обнимает Веритаса за шею и тянет того к себе.
— Наклонись ко мне.
Липкое желание у него прямо под ребрами. Свертывается там и преет, пресыщаясь каждой секундой и новым рывком дыхания в шею: увесистого и теплого. Авантюрин знает: решений не бывает верных, бывают лишь удачные и не совсем — как удачные и неудачные дни, — но верно или неверно, — такого просто не существует в его картине мира. И честно, ему плевать, если это — одно из фатальных его заблуждений. Или единственное, но самое роковое.
Плевать.
Глаза напротив — колодцы чертовых желаний. Веритас прикрывает их; он кладет большие широкие ладони ему на колени и протаскивает пальцы вверх, оглаживая внутренние стороны бедер. Запрокинув голову, Авантюрин выдыхает.
Веритас усмехается. Коснувшись чужой ширинки, он лениво оглаживает полувставший член и наклоняется ближе, стоит Авантюрину, опустив голову, коснуться подбородком голой груди. Рацио целует его за ухом, целует еще раз-два — в шею, и улыбается.
Ему нравится, что достаточно лишь пары поцелуев, чтобы картежник начал светиться быстро и ослепительно, часами после этого, после ласк и проникновений, после неторопливости и нежности, после оставленных слюней на подушке, и спермы — на простынях излучая нежное свечение, порожденное множеством крохотных вспышек изнутри. Свечение это ярче самого въедливого блика на ребре игральной фишки.
Или полуденного солнца, плененного золотыми украшениями. Еще ярче.
Во много-много раз; и Рацио неожиданно колет сожалением: ему жаль, что Авантюрин — тот самый, кто умеет тучно взглянуть исподлобья и кто надтреснуто улыбается после пяти утра, — что он, Авантюрин, не может увидеть себя глазами Рацио.
— Ну надо же… — Его голос протягивает руку из Зазеркалья. — Чтобы ты, док, и так замечтался?
Тихий сиплый смех. Веритас опускает взгляд и замечает собственную руку, неуверенно расстегивающую молнию на белых штанах. Между тощими бедрами страшно жарко, и Рацио вдруг вспоминает их тепло и тяжесть вокруг собственного лица.
Это приятно. Липкая, знойная кожа, ее фактура, гладкость, упругость. И запах.
Он сглатывает:
— Что, прости?
— Говорю, что в облаках витаешь… — Чуть склонив голову, Авантюрин касается раскрасневшегося лица Веритаса и убирает со лба несколько кудрявых прядей. — Непривычно. Обычно ты так собран…
Рацио молчит. Слегка отстраняется, стаскивает до щиколоток брюки Авантюрина, — они съезжают по коже с приглушенным шуршанием, — и на какое-то время фиксирует его лицо в ладонях. Он поднимает его.
И смотрит сверху вниз во влажные полуприкрытые глаза.
— То тебе слишком быстро, то слишком медленно, — Веритас ласково гладит мягкие щеки большими пальцами. — Может, пора определиться?
— Может, и пора… — Авантюрин поворачивает голову так, что его губы касаются основания левого пальца, и он целует его, попутно опуская руки на поясницу Веритаса. — Или это тебе пора поторопиться.
— Мы куда-то спешим?
— Док… это бесполезный диалог. Просто сделай то, что должен. Прямо сейчас.
Птичий вес его тонких ладоней поражает. Их нажим, настойчивость — теперь на заднице; Авантюрин вжимает Рацио в себя, облизывая подушечку пальца, и берет его в рот на одну фалангу. Зубами он соскальзывает по ногтю, опускается еще — до золотого кольца, — и облизывает кожу рядом с тканью черной полуперчатки. С опозданием, непозволительным для быстрого ума ученого, Веритас осознает, что забыл их снять.
— Можешь не растягивать меня, к слову. — Авантюрин посасывает фалангу, подминая ее резцами. Ими — как и холодным острым языком — он вдоволь проходится по всей длине. Кусает его так, что не только на коже останутся следы; они останутся на мышцах и на костях. — Ты хорошенько постарался прошлой ночью, трахая…
— Я понял.
— … меня так, что до сих пор колени потряхивает.
— Их потряхивает после шампанского.
— Их потряхивает после твоего члена. Док.
Глаза к потолку; все как обычно. Рацио себе не изменяет, ему это нравится — закатить глаза, — и отчего-то Авантюрин находит это забавным. Он тихонько прыскает, а Веритас тут же опускается перед ним на колени. Большой палец левой руки ему жжет остаточными прикосновениями губ, языка и зубов Авантюрина — белых и кривоватых, — и его слюна, его вязкая пленительная влага жалит каждый рецептор.
Веритас опускается еще. Опускает зад на пятки, расставляет колени шире, усаживаясь на них, и глядит снизу вверх; Авантюрин наблюдает со своей хрестоматийной пытливостью, и его бледные искусанные губы тянутся все выше и выше. И выше.
Он улыбается ему, обнажая миниатюрные клычки, он ему скалится — и глядит, склонив голову. Сам ведь любит, когда Рацио тянет время.
Любит — и пусть не говорит об обратном; его твердые соски и эрегированный член все равно честнее.
Смотря ему в глаза, Рацио облизывается.
Это странно: когда человек, которого знать не знаешь до поры до времени в одночасье становится для тебя всем. Его походка, голос, манеры; его привычка отшучиваться, отмахиваться и отворачиваться — все это, — становятся путеводной звездой, чье сияние померкло так давно, что ты уже и забыл о нем, но когда оно загорается вновь, вспоминаешь: как это здорово, когда есть тот, кто способен тебя полюбить.
Но все-таки… это так странно. Странно, с какой скоропалительной скоростью между вами становится в порядке вещей просовывать руки под чужую одежду. С каким нетерпением, — а к хорошему привыкаешь быстро — вы привыкаете тащить плотную или тонкую ткань по взмокшим бедрам, просовывая пальцы между ягодиц. Жгучее дыхание кромсает щеки, отрывистые стоны кипятком шпарят уши, а слюнявый поцелуй в шею окончательно уничтожает то, о чем вы вдвоем и без того прекрасно знали: что вам нельзя продолжать, но и нельзя останавливаться.
Что вы только и делаете, что увиливаете и обходите запреты; впрочем, на это давно всем наплевать, и мало кто будет думать о чем-то вроде, когда чужой стояк упирается в живот, а трясущиеся пальцы тянутся к нему в желании прикоснуться.
И уж тем более плевать, когда сидишь на коленях перед человеком, чей приоткрытый рот хочется вылизать, узкую грудь — изгрызть, белые бедра — исцарапать, а потом вставить ему, в его податливую тугую задницу, и сразу же проникнуть глубоко: так, чтобы он, отчего-то не смеющий пригласить, издал хотя бы сдавленный стон. Задрал ногу повыше. Расслабился, — а потом напрягся, протягиваясь вверх-вниз по толстому набухшему стволу.
Так странно. Странно, в смысле, что однажды ты встречаешь того, чьи голые плечи и глубокие поцелуи пробуждают первобытные инстинкты, которые ты никогда не замечал, и это странно: как твоя аскетичная потребность с кем-нибудь улечься в постель меняет полюс и обрастает подробностями. Странно, когда ты находишь притягательными солнечные блики, сверкающие между взмокших ключиц, — и тебе хочется слизывать их, хочется вылизать не только рот и член, но и загривок, соски, пальцы и ладони; хочется обладать им целиком, и всего-то нужно, чтобы он взглянул снизу вверх.
Сглотнув, Веритас ощущает себя низвергнутым. И вознесшимся.
В комнате темно, — но разве это так важно? Откуда-то пробивается тот жухлый желтоватый свет, скудный оттиск выжатой досуха электрической лампы. На мгновение становится так тихо, что вот-вот услышишь мерное жужжание проводов внутри: по ним-то и шныряет туда-сюда кровь, не по артериям и сосудам, а по искрящимся проводам, потому что Рацио ощущает себя механизмом.
Сломанным, но еще рабочим. Улыбка, зацепившаяся за край, соскальзывает с губ Авантюрина — и меркнет. Он тянет ладони к макушке Веритаса, давит ему на затылок, и все его десять пальцев впиваются в кожу головы. Каждый волосок теперь — под его ногтями, он держит дока цепко, и Рацио, лизнув губы, медленно распахивает рот. Высунув кончик языка, он касается им пунцовой головки, облизывает ее по кругу, облизывает щелочку уретры, и, прикрыв глаза, медленно кладет чужой ствол на язык.
Авантюрин хмурится. Веритас этого не видит, но знает: Авантюрин хмурится и напрягается, он становится больше у него во рту, заполняя всю полость, и Рацио заглатывает глубже. В глотке туго и склизко, под плотью у него пульсируют набухшие вены, а смазка и слюни стекают сначала по губам, а затем по подбородку. Капают на пол.
Капают на темные брюки дока — и ему это нравится. Дрогнув, Авантюрин прогибается; его тонкие ногти впиваются сильнее — это больно, — и он насаживает глотку Веритаса на свой член, попутно вбиваясь в нее: размеренно и осторожно. Колени у него потряхивает.
И руки потряхивает. Он выгибается еще, его тонкие ногти впиваются сильнее, а сырые ладони соскальзывают по теплым взмокшим кудрям. Авантюрин держит Веритаса крепко — не шелохнуться, — и все насаживает, насаживает Рацио на свой член, двигая бедрами и проникая глубже ему в горло. Его стопы и пальцы на ногах напрягаются; напрягается низ живота и приоткрытые губы, и он сжимается, надавливая на голову Рацио, пока тот шумно и сыро сосет его член. Отстраняясь, он облизывается, снова лижет головку, лижет ствол — и берет еще глубже, касаясь кончиком носа поджавшихся яиц.
Увесистые полупрозрачные капли на полу обрастают в миниатюрное озерцо. А между носом, ртом и пахом вытягиваются эластичные нити.
Авантюрин вспыхивает. Его мелкое щуплое тело, его давние переломы рук, его алтарь неправильно сросшихся костей и давным давно растянутых сухожилий; его истерзанное нутро, которому никогда не хватало витаминов и полезных веществ, оно напрягается в чистейшем — как никогда — напряжении. Он слишком чувствителен.
Не от возбуждения, а вообще. Это его данность: выкрученная на максимум падкость на прикосновения, — а ведь док единственный, кто ее распознал. Единственный, кому Авантюрин позволил распознать.
С его огромными жаркими ладонями, бицепсами и широченной грудью, которую не объять целиком. Его, Веритаса, существование поразительно могущественно, но то, что находится под ним, необычайно слабое; вернее, та часть, которая после полуночи опускается перед картежником на колени. Это так странно.
Так… необычно. Любить кого-то.
И к чему эта игра в салки? Кто знает.
Вздрогнув и обильно излившись в узкое горло, Авантюрин смазано лижет свои губы. Если док сейчас поставит его на ноги, тот упадет — до того у него поджилки трясутся, — но док его не трогает, а лишь отворачивается, отирая сперму с подбородка и шеи. Он бесшумно сглатывает, не проронив ни капли, и облизывается.
Авантюрин облизывается вновь. Его глаза, подсвеченные потусторонней магией, омывает чем-то инаковым, — и Авантюрину хочется навеки врасти в это место. Ему хочется сжимать Веритаса в объятиях, хочет задрать перед ним ноги и чтобы Веритас трахнул его с хорошей оттяжкой. Чтобы он в него кончил, отстранился и снова проник, властно накрыв пятерней заалевший зашеек.
Чтобы Авантюрин был здесь, с ним, под его громадным телом, которому бы подчинил каждый свой вздох; и разве это не странно? Думать о таком, забегая далеко вперед, ведь мир так нестабилен, а жизнь так коротка, так бессмысленна, и потерять ее не сложнее, чем потерять какую-нибудь повседневную мелочь в собственном доме.
— Достаточно?
Авантюрин кивает. А потом мотает головой, отрицая.
То, что жжет его от макушки до пят — это не страх и не стыд.
Это вопль совести, который они давно перестали слышать, оглохнув для всего, что могло бы косвенно навредить их уединению в иные вечера. Все, что им остается — сосредоточиться на звуках и шорохах, на прикосновениях и взглядах; сосредоточиться на сдавленных хрипах, на стоне скрипнувшего матраса, на стоне Авантюрина — тихом и неряшливом, — как неряшливо обычно спутываются его волосы. И как только сосредотачиваешься, как только зажмуриваешься и ныряешь туда, тут же перестаешь нуждаться в словах.
А они им и не нужны. Ни слова, ни признания.
Только моменты, способные раз и навсегда запечатлеть болезненную преданность на двоих, не похожую на любовь, — но похожую на принятие друг друга через постепенное узнавание, отторжение и согласие. Через липкое соприкосновение бедер и разорванное дыхание, через поцелуй под ухом и теплое объятие, через грубый хват за волосы и прогиб в спине, когда чужой член глубоко внутри.
Когда Авантюрин закатывает глаза.
Когда Рацио зарывается носом в пшеничные пряди, придерживая расцарапанную поясницу. Его порозовевшая от ногтей спина. Его искусанные плечи, бока, грудь. Его распухшие, налитые кровью губы. Применимо к двум сразу.
Взаимное любовное истязание.
И разве это не странно? Что в жизни всякое бывает, и такая штука, как неуместное уединение, вдруг разворачивается под иным углом, грозясь стать чем-то, что преломит судьбу как минимум двух человек.
Пожалуй, это и есть то самое. В смысле, то самое, о чем не следует говорить: ни вполголоса, ни тем более шепотом. Мало ли.
Примечания:
спасибо!
мой тгк, где я вам рада <з
https://t.me/h2dhoe