Saint Koma
19 января 2025 г., 23:24
Радостно пляшущий огонь охотно расступается — и смыкает кольцо за спиной обратно, едва Камиль ступает внутрь.
— Ну привет, клерик, — знакомая до боли во всём теле усмешка обжигает кожу горячим ветром. — Боже, клерик Камиль, я ебал. Думал, привыкну когда-нибудь, а нет, хуй там.
— А демон Илья типа лучше? — руки сами собой ложатся на ножны, но пока не спешат, терпят. — Или кто ты там теперь.
— Скорее посвящённый, знаешь, — Илья смакует эти слова, с нескрываемым наслаждением наблюдая, как желваки на Камилевых щеках так и грозятся порвать кожу. — Отдохнул, подышал, подобрел, а теперь вот, как видишь… отмечаю повышение, так сказать. Тебе нравится?
Камиль никогда прежде не был в Париже, но догадывается каким-то сверхъестественным образом, что он не должен гореть — а он горит. Полыхает, прямо-таки. Факелы многоэтажных домов, свечки облетевших деревьев, пышные костры дворцов, музеев, дворцов-музеев — всё сияет заревом под искрящимся взглядом смрадно-чёрных глаз Ильи. Ветер весело гоняет пламя по останкам травы, разносит дымные кучи, крики, вопли сирен, гасит звуки об воздух, делает несущественными, жалкими, ничтожными. Весь шум лишь на фоне, остаётся снаружи, где-то за огнём кольца на этой почти идеальной площади. Только голос Ильи слышно прекрасно, отовсюду. От него тянет к земле. На колени.
Камиль дёргает головой, сбрасывает наваждение. Цедит:
— Лучше пиздуй отсюда.
И руки, уже готовые, извлекают наружу безупречные, изогнутые полумесяцами золотые клинки. Илья только прицокивает:
— Ну-ну. Потанцуем?
Дистиллированная ярость застилает зрение, и это правильно: лучше так, на слух, почти на ощупь; но даже сквозь прорехи в тумане видно распахнутый бежевый плащ, угольную футболку, подвёрнутые штаны, мразотные клетчатые ботинки с белыми подошвами — оно всё кружится, вьётся снопами искр, с ленивой зубатой улыбкой поверх, и лезвия режут воздух, дым, воздух, дым, воздух, дым…
— Чё, не помогает твой Бог? — Илья уже даже не рядом, стоит у барьера, гладит языки пламени мягкой ладонью. — Ну как обычно. Нападай давай.
— Пошёл нахуй.
Послать его. А лучше ещё разок.
— Пошёл. Нахуй.
Вот так. И ещё раз, и ещё, уже нечленораздельно, тупыми залпами выдохов. Так кажется, что проще, что взгляд не цепляет кадры маячащих лодыжек, пушистых волосков на запястьях. Это всё ложь. Илья больше не тот Илья. Он монстр. Он чудовище. Он…
Мысль сбивается, Камиля чуть не сбивает с ног проносящееся мимо тело — живое, как будто, тоже горящее, вцепившееся во что-то. Тел становится больше, они слетаются, выстраиваются ровными рядами прямо в воздухе, адскими светляками на чёрном ночном небе; последним над ними повисает облезший старик с тонкой палочкой в прожжённой до костей руке, и тут рваная, дикая мелодия, в которой с трудом узнаётся вальс, рвёт перепонки, лезет в уши по локоть, а пламя, ведомое, разгорается с новой силой.
— Ты можешь остановиться, Камиль. Тебе это не нужно.
— Нужно, сука, я должен!
И снова, снова, снова клинки полосуют ничего. Илья издевается, крутит брейк под агонию оркестра без усилий, просто существуя, пока оркестр тает, заливает гранитные плиты кипящим студнем плоти, пота, крови, всего сразу — так кошмарно и так… завораживающе. Шарф-бафф давно съехал с подбородка на шею, липкая влага оставляет соль на скулах — и всё мимо, без толку. Камиль издаёт невнятный рык, выхватывает из-за пазухи гранёную бутыль, но Илья тут же ловит его руку, смотрит в упор, не мигая.
— Святой Кома, святая вода, — он качает головой с бесящей укоризной; держит несильно, но шелохнуться не выходит. — Не тот уровень, зайка.
Пробка выстреливает в небо сама, Илья хватает бутыль, улыбается уголком губ, пьёт из неё огромными жадными глотками — так, что кадык дёргается, как помпа, — и выливает остатки себе на макушку, полностью, растирает сияющие огненными бликами капли по торчащим светло-тёмным волосам. Капли испаряются моментально, Камиль сглатывает слюну, Камиль нападает снова.
Выпад. Промах. Ещё промах. Что угодно, лишь бы не крутить это перед глазами. А оно крутится, ему похуй.
Удар. Мимо.
Удар.
Мимо.
Капли на волосах. Под мягкими пальцами. Смех. Смеха не было. Похуй. Ну попадись же, мразь…
— Остановись, Камиль.
— Нет.
— Остановись.
— Я не могу! — злоба искусственная, шаткая, не помогает; мелодия на фоне рушится, музыканты отслаиваются частями, падают в распростёртый пожар вслед за инструментами. — Он меня не простит.
— Кто, этот старый маразматик? — Илья кривится всем лицом, ловит Камилевы клинки двумя пальцами за плоскости, в сантиметрах от голой шеи. — Он и не простит. Никогда. Это не предусмотрено. И предложить ему тебе, кроме пары побрякушек, нечего.
— Но как же…
— Рай? — голос рассыпается грохотом, усмешка скатывается в омерзение. — Нет никакого рая, Камиль. И не было.
— Пиздишь.
— Я покажу.
Илья рассасывается пеплом между лезвий. Проникает сквозь, возникает сзади, обнимает за плечи, обвивает загнанную грудь.
— Смотри вниз.
Гранит под ногами вдруг вспенивается, вскипает, буквально разжижаясь на глазах, и Камиль застывает, леденеет разом: в топкой серой мути, как в холодцовом бульоне, барахтаются они — перекорёженные, пухнущие от гнили пародии на тела, с вывернутыми пустыми глазницами, скрученными в узлы жилами, умятыми в окаменелое пюре костями. Словно почуяв свет, они бросаются на него, вопят, извиваются в бесформенной давке, но лишь бьются о твёрдую для них поверхность, совсем близко, роняя ошмётки блёклой пожёванной плоти. Дрожь поглощает колени.
— Тише, — тёплое дыхание над ухом подхватывает кренящийся рассудок. — Не бойся. Я держу.
Кривые челюсти. Аморфные конечности. Порванные ноздри. Топорщащиеся сквозь бесцветную плёнку позвонки. Всё намешано в кучу, абы как. Просто ёбаный пиздец.
— В общем-то, ада тоже не существует. Есть только гигантская выгребная яма. Туда сливаются все мёртвые души. И там они рвут друг друга. Сами. Всю вечность.
Они везде. Вдлинь, вширь, вглубь — повсюду, абсолютно. И только на самой грани видимости, изредка, в брешах между грызущимися телами Камилю мерещится что-то ещё: пара слабых, дребезжащих огоньков. Они… смотрят на него?
— И ничего этого могло бы не быть — если бы один пиздопроёбный папаша-божок не испугался собственного сына, которого сам же и создал, и не сбросил бы его сюда, на самое дно, бесконечно гнить под бесконечно трамбующимися на нём душами нашего ублюдочного человечества, — голос Илья кажется спокойным, но грудь его, жмущаяся Камилю под лопатки, клокочет так, будто сейчас же, здесь же лопнет. — Благо папаша не рассчитал силёнок, надорвался, растерял почти всё, но и с этими тварями там, изнутри, ничего не сделать.
Капля хладного пота скатывается с Камилева лба, падает прямо в жижу — и расцветает там громадным напалмовым взрывом. Твари верещат, кидаются врассыпную, теряются в пламени, но вылезают, собираются заново.
— Видишь? Жги, не жги — один хуй. К счастью, как выяснилось, наша так называемая реальность пиздец какая хрупкая, и здесь даже крупицы его огня плавят сразу души — в ничто, с концами. Спалю всех — и хотя бы новые перестанут сыпаться ему на голову, каждый день, каждый час, каждую минуту, каждую, сука, секунду. Каждую, Камиль. Ты хоть представляешь, что это такое?
Окно в кошмарную яму затягивается, гранит затвердевает вновь, глуша вопли мертвецов. Илья отпускает Камиля, делает шаг назад, Камиль разворачивается, подаётся за ним, тянется всем телом за тёплыми ладонями. Клинки, позабытые напрочь, выпадают из рук.
— Но… — пожар, отражающийся в Илюхиных огромных зрачках, всё же не даёт Камилю покоя, — разве можно вот так вот жечь, ну… всех подряд?
— Люди всё равно хуйня ебаная, и всё равно сдохнут. А так хоть какая-то польза. Покурим?
Две начисто белые сигареты без фильтров появляются из левого кармана плаща. Камиль смотрит на них. Потом опять на Илью.
— И давно ты куришь?
— Заебали одноразки.
Они встают рядом. Бок о бок. Близко. Пламенное кольцо всё так же мерно покачивается вокруг площади — даже как-то… уютно. И полыхающий в небе дирижёр, последний оставшийся, так и машет своей палкой в конвульсиях. Только играть некому.
— И вообще, ты даже тут не совсем прав, Камиль.
— В плане?
— Ну, про всех подряд, — Илья аккуратно вкладывает сигарету в Камилевы холодные пальцы. — Его огонь ведь живой, умный. Нормальных людей либо сразу сжигает, без боли, либо вообще не трогает. А мразей всяких подольше держит. Вот, например…
Дирижёр, во мгновение ока замерший, тут же срывается с неба и оказывается перед Ильёй: весь обугленный, до сих пор обгладываемый ненасытным жаром, но всё ещё живой.
— Видишь этого дедулю? Он у нас по доброте душевной в свободное от концертов время ходит по школам, просвещением занимается. Учит детишек управляться с палочкой. А потом, иногда, с его палочкой. Не каждый раз, конечно, но так, раз через раз, когда приглянется кто-нибудь. Какой-нибудь милый белокурый мальчик, лет так… двенадцати. Правда, дедуля? — Илья клонится вперёд, уже с сигаретой в зубах, прикуривает об дотлевающий глаз, выплёвывает едкий дым в уродливое подобие лица. — Ну всё. Теперь сдохни.
Илья дёргает бровью — старик с хрустом разламывается в паху пополам. Половинки отлетают, тщательно растираются о гранит в багровую кашу; стена огня радостно пододвигается ближе, с аппетитом подчищая мусор. В мозгу Камиля, наблюдающего за этим, смутно пульсирует зона, отвечающая за удовлетворение.
— И… окей, допустим, — он вертит свою сигарету перед лицом, зачем-то касается языком кончика, ощущая крепкий вкус табака. — Но души в яме-то останутся, с ними как?
— Ну, судя по тому, что ты здесь, наше великовозрастное чадо уже узнало, что песочницу подожгли, — Илья смачно затягивается, поворачиваясь к Камилю. — То есть знать-то оно ночью мало что может — настолько надорвалось, до слепошарости. Но запах горелых хуёв… — он смеётся, закашливается дымом, — ни с чем не спутаешь. Ну и дальше либо оно само в ужасе побежит спасать свои угодья, и я силой заставлю его вскрыть яму, либо… либо ты проведёшь меня к нему, Камиль, и я силой заставлю его вскрыть яму. Если честно, я бы предпочёл второй вариант.
Илья помогает неловким Камилевым рукам устроить сигарету во рту, прикуривает ему от своей, почти касаясь носом носа. Лицо так близко, что слышно сопение. Тихое. Мирное. Убаюкивающее.
— Он же убьёт меня.
— Не убьёт.
— Откуда знаешь?
— Я не позволю.
Вдох. Выдох. Сдвоенный дым обдаёт кожу. Ладони сцепляются где-то внизу, тёплая с холодной. Получается обсидиан.
— Красиво здесь, скажи? — шепчет Илья как будто невпопад, скашивая глаза на охваченный пламенем город. — Ночной Париж, ночные огни. Вообще-то, надо было с других мест начинать, по-хорошему, с более уёбищных. Но я не удержался. Всегда хотел посмотреть, горит ли она.
— Она?
Илья щёлкает пальцами — и на ближнем горизонте, посреди чёрного неба, возникает, вспыхивает сумасбродным железным канделябром Эйфелева башня. Вспыхивает, разумеется, буквально.
— Ты ебанутый, Илюх.
— Знаю. Ты тоже ничего.
Затяжки сменяются поцелуями. На губах — гарь, горечь, кровь от нарочно неосторожных зубов. Всё такое влажное, мягкое. Вкусное. Чьи-то руки на талии, между пальто и водолазкой, — кажется, Илюхины. Сигареты уже на полу, разум под потолком, без потолка. Волосы пахнут шампунем, костром. И Ильёй. Боже.
— Только не поминай этого хуеплёта, ладно? У меня завянет всё.
Камиль фыркает Илье в рот, целует ещё, резче, глубже. Глаза-воронки так и держат в себе. Утягивают, оплетают, трогают ворсинками роговиц оголённые синапсы. Проникают внутрь. И чем больше Камиль в них смотрит, чем больше теряется — в глазах, в губах, в руках, во всём Илье, — тем больше ему вдруг начинает казаться, что всё это — и Париж, и огонь, и башня, и огонь, и опять огонь, — всё это даже не ради вскрытия той злополучной ямы, а просто-напросто ради…
Нет. Не может такого быть.
А Илюхины глаза кричат: да, Камиль, может.
Ноги подкашиваются, Камиль сползает по Илье вниз, оказывается там, где и хотел быть: на коленях. Илья огромный, титанический, ласковый, хочется всё и хуй знает что — как тогда, как раньше. Только ебучие клинки, обнаружившиеся под голенями, мешают жить. Камиль берёт их, думает убрать в ножны или вышвырнуть нахуй, но тут взгляд — снова — цепляется за Илюхину лодыжку, выглядывающую из-под штанины. Нежный, бархатный кусок кожи, где-то под волосками гоняют кровь сосуды. Вот бы заглянуть туда.
— Камиль.
Камиль вздрагивает, резко задирает голову и понимает: он попался. И всё испортил. Опять. Даже лицо за шарфом не спрятать — бесполезно, Илья уже всё видит; да и руки не слушаются, вкогтившись в рукояти намертво. Лучше просто сдохнуть. Прямо сейчас, в этом убивающем с концами пламени, пока не поздно, пока ничего не натворил, пока не…
— Так ты поэтому сбежал тогда? В ту ночь. Нашу последнюю.
Та ночь. Финальный обрывок нормальной жизни, в которую Камиль с чего-то поверил. Надо было понять намного раньше — ещё когда поступил в мед, чисто чтоб глазеть на то, что там, под кожей. Потом вылетел из меда, потому что идиот. Сбежал от родителей. Снял пустую однушку. День батрачил на складе, ночь задротил в Доте. Столкнулся с Ильёй в этой Доте. Срался. Злился. Завидовал. Дрочил. Кипел. Прикипел. Потерял голову. Сорвался, въебал все деньги на билет, за три пизды, в Белград, до порога его квартиры.
Было так хорошо. Так правильно. Пока Камиль не вспомнил, что он, вообще-то, ёбаный извращенец. Молчать не мог, сказать тоже не мог. Боялся, что не сдержится. Мучался. Бил себе ебало на тренях чужими руками. Всё равно мучался. Собрал себя в кучу, попытался сказать, не смог, рассыпался, сгрёб вещи, удрал, рыдал в очереди аэропорта, глотая сопли. Выпилил всё, кроме себя, чудом — а чудом ли? И вот он здесь. Снова, рядом с Ильёй, в той же, сука, ситуации. Цикл замкнулся на горле.
Необучаемый.
Только вот у Ильи во взгляде почему-то ни отвращения, ни злости — только странный, жгучий интерес, даже не возжигающий Камиля очищающим огнём. Он что… правда ждёт ответа?
— Д-да, Илюх.
Ну здравствуй, заикание. Где-то это уже было.
— И он тебя этим шантажировал, так? Поэтому ты клерик?
Камиль кивает. Святой Кома, святая хуйня. Нет. Просто хуйня.
— Но ты никогда не хотел никому навредить, Камиль, я же вижу, — у Ильи насчёт хуйни явно другое мнение. — Ну чего ты?
Пухлая ладонь ангельским гребнем проглаживает Камилевы пепельные на верхах волосы. Тело взмурашивается под одеждой.
— Мы ведь и тогда бы точно что-нибудь придумали. А уж сейчас, с моими новыми, эм… анатомическими особенностями, — он как-то и неловко, и интригующе улыбается, — я могу дать тебе всё.
Всё?
— Разденешь меня?
Камиль умирает от сердечного приступа. И тут же воскресает. Кажется. Так и держась за клинки, пытается вспомнить, как разжать хватку, — но слышит:
— Погоди. Давай прям так.
…и умирает опять.
— К-к-как?
— Режь.
Нечеловеческим усилием воли Камиль запихивает в себя поглубже и дрожь, и это блядское заикание — не до них сейчас, — и фокусируется на одном-единственном: на Илье, на его одежде, которой должно не стать. Вспоминает тренировки — не зря же всё это было, в конце концов, — и, закусив до боли губу, прикладывает лезвия к самому простому — к рукавам плаща. Ткань, будто изначально эфемерная, легко поддаётся, открывает под собой пышные шерстистые запястья, иссушая всю влагу в глотке разом, и Камиль движется дальше: медленно, выверенно, осторожно, ровно над самой кожей. Плащ осыпается на землю лоскутами, за ним футболка, за ней штаны. Последними с боков рассекаются кроссовки, и Илья с каким-то заоблачно невесомым смешком сходит с голых подошв голыми ступнями, теперь абсолютно голый — и Камиль, абсолютно одетый, чувствует, как эта разница вдруг ударяет кровью в хуй. А там и так нет места.
— Вот, видишь, всё хорошо, — подушечки пальцев прогуливаются за ушами, от чего мозг где-то в черепной коробке начинает скулить и переворачиваться; или это не мозг? — А теперь режь меня. Не бойся.
— Но Илюх… прям этими же клинками?
— Да, конечно! Прикинь, этот бог хуйни будет думать, что ты таки добрался до меня — и ты реально добрался. Но, как это говорится… — снова смешок, улыбка зубами, внутри что-то плавится, — есть нюанс.
— Но эти клинки, они же…
— Знаю, выкованы из его богических пшеничных волос на жопе, или что у него там…
— Илья, блять!
— И я точно знаю, что умру, если ты меня ими пополам расхерачишь, никакая анатомия не поможет. Но ты, — ладони обнимают виски, акцент на «ты» тыкает Камиля невидимым тараном, — не расхерачишь, понимаешь? В этом же и смысл. Вот это — настоящая вера.
Камиль колеблется. Хочет жуть как, до невозможности, вот только… страшно ведь. Его же послали Илью убить. Вдруг что-то пойдёт не так? Вдруг тот мутный шёпот опять зазвенит в голове, и рука как бы случайно дёрнется? Вдруг вообще всё это так и задумано?
Но Илья так не думает. Больше того, всем непоколебимым видом показывает: он знает, этого не будет. Гладит Камилево бледное лицо ободряющим взглядом, прочёсывает густую смольную бровь двумя пальцами — так, что все нервные окончания панически искрятся под ней. Затем расправляет огромные пуховые плечи, выставляет перед Камилем руки — открыто, всей длиной, гладкими тыльными сторонами вперёд — и просит как ни в чём не бывало:
— Молю, Камиль. Просто вскрой мне уже вены нахуй.
И Камиль решается. Всё ещё робко, до крайности осторожно подносит лезвия к запястьям, касается натянутых струнами сухожилий и плавно-плавно ведёт выше, сквозь раскидистые сине-голубые ветви, едва надавливая, готовый сразу же отпрянуть, едва Илья зашипит от боли — и ведь это и произойдёт, верно? Не может же быть иначе? Но вместо этого Илья вдруг насаживается на клинки глубже, сам, на сантиметр разом, и по исторгающемуся из горла водопадом хриплому выдоху, больше всего похожему на стон, вдруг становится совершенно ясно: это нихрена не боль.
— Бля-я-я…
Камилю сносит башню кипяточной волной. Волной чего-то, волной всего — осознания, безумия, ебанутейшего Илюхиного голоса. Тёмная венозная кровь спокойно растекается по разрезам, расцветает прямо на Камилевых глазах реками густого тёмного вина, и терпеть больше нет ни сил, ни желания, ни нужды. Оковы спадают, лезвия фривольно вгрызаются в плоть, соскабливают хирургическими мазками кожу — а Илья, сука, лыбится, помогает, подставляется под нужными углами и бесстыдно стонет, заставляя сгорать заживо.
Руки очищаются от никому уже не нужного покрова, за ними — грудь, шея, бока, спина, живот, ноги от таза и до самых кончиков пальцев. Илья над Камилем — свободный, дважды раздетый, могучий мясной ангел-великан; такой несгибаемый и такой уязвимый, что кружится голова. Кровавая смесь льётся ливнем с тела, впитывается моментально в гранит, жировые и мышечные ткани переплетаются между собой, дышат, подрагивают от каждого прикосновения, а в рот Камилю, совсем забывшемуся, смотрит в упор Илюхин член. И как тут не ёбнуться башкой?
Заглотить — вот выход.
Клинки в ножнах, рот на головке, ладони на Илюхиной мокрой чавкающей мякоти — бродят, впиваются стрижеными ногтями, перебирают взрезанные сосуды, из которых всё хлещет, и хлещет, и хлещет будто бесконечная кровь, забрызгивая к херам пальто. Камилю всего и много, и мало, и невозможно, и думать не получается — только сопеть носом, хвататься за воздушные распоротые ягодицы, всасывать хуй до половины и гибнуть от блуждающих по всему телу подожжённых мурашечных вихрей, которым никуда, блять, не деться, пока Илья на него глазеет так, этим своим чернющим ненормальным взглядом, пока его голые насквозь пятерни путаются в Камилевых волосах, пока его собственные, взбитые магмопадом волосы так колышутся на жгучем ветру, хлещут чёрно-белыми прядями по сияющему лбу, как рябью у Камиля на экране.
Он псих. Они оба психи. В этом всё и дело. Нельзя иначе кайфовать от… этого, даже если боль не боль, если вы не психи, нашедшие друг друга — а они нашлись. И Илья ведь мог бы Камиля расплющить, сломать, распотрошить на нём всю одежду вместе с плотью одним ничтожным нервным импульсом, схватить за уши и просто отъебать в горло навылет, буквально, пробив дыру где-то под загривком, — но Илья этого никогда не сделает, и это сводит с ума нахуй, окончательно, без шанса на возврат.
А Камилю возврат и не нужен. Разве что… разврат? Ещё больше, ещё чуть-чуть. Поджать, надавить, сомкнуть губы под головкой. Прикусить, сожрать слухом стон.
Добить.
Кадык дёргается от глотков, желудок наполняется Илюхиными соками, и Камиль срывается сам, мычит, дёргает тазом почти в судорогах и кончает себе в трусы без рук, от простого трения и одного факта существования Ильи. Капли спермы вдруг проявляются на штанах, проникают сквозь ткань, даже не пачкая, и возносятся ввысь — к объятому истомой округлому лицу.
— Спасибо, зайка.
Ловкий розовый язык ловит повисшие в воздухе капли одну за другой; Камиль рыпается к нему наверх, чуть не падая на ватных ногах, и просто смотрит, как Илья делает это. Огонь вокруг них безмятежно крутит свой хоровод, с каким-то немым, отчётливо осязаемым одобрением.
Тепло.
— И… что теперь?
Вопрос сам собой срывается с Камилевых губ, когда возбуждение вроде как отступает. Илья доглатывает последнюю каплю. Отвечает:
— Ну, мне точно надо практиковаться ещё, а то, знаешь, божок хоть и липовый, но всё-таки божок, — он тихонько усмехается. — Да и одно лысое уёбище надо пригандошить, как минимум. Так что… пока мне придётся тебя покинуть.
Ну вот и всё. Кончилось.
Камиль опускает взгляд, скользит им потерянно по Илюхиной безупречной раскрытой плоти, из которой уже почему-то перестала течь кровь. Слово «пока» пролетело мимо ушей, а «покинуть», естественно, так и торчит стрелой изо лба. Ну конечно, и как он мог подумать вообще, что у них снова что-то может…
— Поэтому я оставлю тебе вот это.
Руки Ильи вгрызаются в его собственную грудь, раздвигают обнажившиеся рёбра, как какое-то жалюзи, и извлекают из топкого ихорового нутра наружу очень знакомый, с кулак размером, содрогающийся сам по себе орган.
— Тараска?
— Пидараска, — Илья глупо скалится, Камиль вместе с ним тоже, по инерции. — Но вообще… да, типа того.
Сердце ложится в Камилеву ладонь. Как влитое. Камиль глядит на Илью, который мягко, одними губами улыбается ему, и судорожно натягивает шарф до половины лица, боясь, что опять сорвётся. И даже так, во всей одежде, перед абсолютно беспокровным Ильёй, он всё равно неизменно, неизбежно, безнадёжно голый.
— Ты просто сказочный долбоёб, Камиль, ты в курсе? — спрашивает Илья и тут же, сверкнув искринкой во взгляде, добавляет: — Мой сказочный долбоёб.
Он мажет мягким большим пальцем по мешочку у Камиля под правым глазом. Приближается весь, лицом к лицу, зрачками к зрачкам; Камиль не выдерживает, жмурится. Слышит дыхание ровно перед собой.
— Если вдруг что — просто позови. Я рядом.
Губы тихо-тихо касаются переносицы. Камиль хватает ртом воздух, открывает глаза — а вокруг ничего. Ни Ильи, ни огненного кольца, ни полыхающего города. Только оглушительная темнота, хруст стекла под подошвами, пара слабых дребезжащих огоньков на граните от так и не погасших окурков. И мирное биение сердца в дрожащей пятерне.
Камиль прячет его во внутренний карман пальто, на груди. Трогает маленький кровавый след под глазом, оставленный Ильёй. Смотрит в непроглядно чёрное небо долгим, будто испытующим взглядом. Воздевает к небу средний палец.
Теперь он знает, кому верить.