«Не разливайся, мой тихий Дунай,
Не затопляй зеленые луга,
Зеленые луга, шелковую траву!
Ой, по травушке ходит олень,
Ой, ходит олень — золотые рога.
Некому оленя убить, погубить,
Убить, погубить и поранити.
Ой, взялся, принялся един господин,
Един господин, разудал молодец.
Перед ним оленюшка взмолился:
«Не бей, не стреляй, разудал молодец!
Не в кое время тебе пригожусь:
Будешь жениться — на свадьбу приду,
На свадьбу приду, всех гостей взвеселю,
Паче всего — невесту твою,
Невесту твою, лебедь белую».
Русская величальная песня
Ночь стояла крепкая — Колдун стукнул раз, стукнул два и обратился некрасивым старцем. Не видно было ни зги. Снег прохрустел как кости: Колдун ступил из избы и вдохнул во всю грудь. Волосы в ноздрях защипало; волосы из ноздрей торчали в разные стороны. Вдруг капнуло. Колдун коснулся носа — рукавицы закровили. Ведьма махнула волосами, точно просом, и скрылась в небе чёрной птицей. Опять, бабка волхова, кружишь! Да кропишь землю измоченными людскими сердцами… Колдун дёрнул нечёсаной бородой и смазал кровь с носа. В темноте кровь казалась чернее сажи. Зима блестела под жёлтыми окнами, синела на деревьях и скалила ледяные зубы на крышах. Колдуна видели — и хлопали калитками. Колдун редко покидал лес. Но сегодня играли свадьбу. Вьюшка носил золотые кудри — по-бабьи гибкий волос! Глаза его блестели, как молодильные яблоки, щёки румянились, как хлебная корка, а белая рубаха топорщилась на сильных руках от постоянной работы. Вьюшку Колдун любил. Вьюшка слыл главным балагуром, храбрецом, каких поискать! Как Колдун на девок дурь нагонял — так те со слезами приговаривали, что Вьюшка их в обиду не даст, они не боятся. Вьюшка в лес ходил затемно, выпячивал грудь перед ведьмами, завораживал русалок, шутя гонял лешего, без страха спал на гумне и мылся в бане в глубокую ночь. Колдун Вьюшку бы запряг как коня, перевязал морду да вдал бы хлыстом по спине! Не должно было быть таких, как Вьюшка.* * *
Мать Вьюшки вилась как уроненная пряжа. С самого начала всё перевернулось вверх дном. На девичнике, говорят, невестка почти угорела в бане, её руки, раздавая гостям стаканы, тряслись как осиновый лист; тысяцкий ещё с ночи был дурной от вина и ронял закуски, а дру́жка, чуть не плача, никак не мог сыскать свою потерянную плёточку… Без плёточки, как известно, было нельзя. Но самое страшное — Вьюшка воротил нос от невестки. — Добро пожаловать, мой красное солнышко, На родительски сени дубовые, В эту светлу столовую горницу Садись-ко, да проходи-ко… Так выла Аннушка, плача с сухими глазами. Мать Вьюшки не перечила мужу, когда тот в наказ за гуляния сына поехал свататься к Лукьяновичу. Однако материнское сердце кровило, надеялось, что единственному сыну невестка будет люба… За накрытым столом они впервые встретились. Вьюшка с интересом подглядывал под платок и засматривался на бледные уши, но, мама, худосочная, как палка! Из-под платья кости торчат, а женская кротость плетьми ложится на плечи. Вьюшке по душе были такие, как он, бойкие. А ведь невестка — подарочек! Аннушка, ласточка, выкормленная добряком с большими звонкими карманами, дом выметает до последней пылинки, печь хлеба готова спозаранку и дотемна! Жалко её матери Вьюшки было до боли в груди. Жалил материнское сердце и полный угощений стол: гости растаскивали скатерть, били тарелки и, переругиваясь, плевались едой. Дверь избы хлопала, люди сновали, задувало на горячее, и грусть-тоска напала на необъятную женскую душу. Торжество меркло. А потом снова хлопнула дверь, и все стихли.* * *
Вьюшка в это время завистливо смотрел в улыбающийся рот дружки — усы того были в капусте и капустном соке. Вьюшке страшно хотелось есть, а нельзя. Невестка, сидевшая на лавочке слева, опустивши покорно голову, не позволяла себе и взгляда положить в чужую тарелку. Такая ровная, струнная, деланная — тьфу! Отец явно над ним издевался. А когда отгремели сени, позабылась вся зависть. Вместо неё появилась злость. Развесёлые возгласы стали шёпотом, испуганным, осторожным. Чья-то рука, держащая ложку жирной похлёбки, остановилась на полпути у рта. Поснимались шапки с лысых голов, поскатывались в бороды сиплые «Батюшки…». Вьюшка вскочил, тряхнул стол. Матушка, перекрестившись, повисла на его локте, умоляя не гневаться. Она и обрушила первое слово: — Здравствуй, гость дорогой. С длинных седых волос капало, кустистые брови побелели, морщинистое лицо потрескалось, как лёд под копытом. Колдун стукнул посохом раз — покачнулись иконки, стукнул посохом два — и с полушубка его попадал весь снег. — Здорово живёте! — громыхнул Колдун, не сводя с Вьюшки волчьего взглядья. Вьюшка один никогда не кланялся Колдуну при встрече. Всякий раз вслед за этой вольностью непременно случалась беда: сёстры Вьюшки резались косой, уплывали рыбные сети, не слушались вожжей лошади… Но Вьюшка продолжал здороваться без низкого поклона. Разбежался слух, что Колдун на него полуслепой свой глаз положил, сжить со свету хочет. А Вьюшке не страшно было — Вьюшку за то бабы горой обложили, утешая, целуя, посему он только радоваться и успевал. Но явиться на свадьбу, чтоб порчу навести, с будущей женой рассорить или, того хуже, родителей в могилу свести — нет, Вьюшка не потерпит! — Не звали! — гордо сказал он, надув плечи. Ставни затрещали: ветер смёл с них пух снега. Поджались лысые головы мужиков. Трусы! — Кормилец, ты прости его, глупого. — Мать больно стиснула локоть, толкнула комом живота и покатилась к незваному гостю. — Во век твоей милостью будем довольны! Угощайся хлебом и солью, садись. Матушка молодела на два десятка, когда дело касалось гостей. По пути она шустро ухватила из-под носа дружки рюмку водки, куда-то дела колдунью шапку, поклонилась в пол и всучила Колдуну ломоть тёплого хлеба. — Что же ты, матушка, делаешь? — Вьюшка прогромыхал сапогами, выходя из-за стола, и зашипел ядовитым змеем. Его отвели, пригладили плечи, пока Колдун с молодецким размахом опрокидывал в себя рюмку. — Невесть что станется, коли прогоним. Надо было его первым делом звать! Теперь, ишь, только молиться Вам с Аннушкой остаётся… От радушного приёма помолодел и Колдун. Держал посох крепко, распахивался легко, усаживался, не держась за колени. Ради матери Вьюшка проглотил свою гордость, сел подле невестки, забарабанил пальцами по скамье. Начались испытания. Дружка — Вьюшкин сосед с малых лет — сумел снова развести на его лице улыбку. Играть было хорошо: тратить деньги, получать выпивку, кружить невесткиных подружек. Колдун затесался в семейном хоре, словно и не приходил, не плевался в углы и даже в печь не заглядывал. Сполна согрев кости, подобрев, Вьюшка щурился на нескольких девушек: их выстроили единым рядом. Одеты — одинаково, роста — одного, талии — сплошь берёзы, а на лицах всё — платки! И кто-то из них — его Аннушка. Вьюшка искал бледные уши, выглядывающие из-под платка. Ему отовсюду выкрикивали подсказки, и он, наконец, уверенный, взял невесткины руки в свои. Выбрал. За спиной заговорили тише: кто-то радовался победе, кто-то ставил руку на отсечение, что выбрали не ту. Под хоровой клич невестка подняла холодную узкую ладошку, зацепила край платка и обнажила лицо. Взбушевались хлопки и возгласы: молодец, Вьюшка, не ошибся! Жить Вам в мире и здравии! А Вьюшка оторопело сжал вторую невесткину руку. Такую холодную, что этот холод обжигал Вьюшкину горячую, как кочерга, ладонь. На него смотрело красивейшее лицо — лицо Колдуна. Молодое, белое, со славными бровями, вострыми ресницами, породистым носом, срезами скул и яркими губами, прошептавшими: — Молодец, Вьюшка. Вьюшку окружили поздравления и смех. Он медленно отпустил холодную руку и попятился, давя чьи-то ноги и подолы. Споткнулся о что-то, врезался в стол, пролил квас и ужаснулся: тысяцкий стоял на четвереньках и лаял охотничьей собакой. Ряженые склонились к Вьюшкиным ногам и стали слизывать с них квас. А Колдун глядел, повернувшись к иконам спиной. За ним плясали черти. Ни их, ни безумия на полу никто, кроме Вьюшки, не видел. Тогда Вьюшка осознал: его свадьба станет сущим кошмаром.* * *
С той минуты Вьюшка не находил себе места. Вздрагивал, если чья-то рука дружески хлопала по плечу. Столь зорко взглядывался в лица под усами и выбившимися из кос прядями, что вокруг без устали спрашивали: не захворал ли? Не опустошил ли тайком стакашек вина? И всюду чудилось Вьюшке чудо-чудное, диво-дивное. Колдун. Всему виной проклятый Колдун! Взмах головой — кудри взбесились, — Вьюшка сел в нарядный свадебный поезд. Не боится. Не будет. Веселье — его удел! Камки провожали до первой тройки; сани обложены были соболиными шкурами и атласными подушками. Посадив скромницу-Аннушку меж краснощёких подруг, Вьюшка плюнул в снег и забрался вперёд — ему колдовские козни нипочём! Когда сани тронулись, Вьюшка во все стороны вертел головой и хохотал. Толстый от нарядов люд, повысовывавшись из саней и собирая сугробы на шапках, встречал приветствия соседей. Они не катились по дороге, они летели, и прохожие громко пели им вслед. Вьюшка наклонился, зацепил горсть снега, счастливо укололся о него кожей и… не успел поймать шапку. Проехали перекрёсток, и завертелся ветер. Никто и глазом моргнуть не успел, как горизонт смело. Снежилось всё вокруг — и темнело. Лицо драло, нос не дышал, сани кренились то влево, то вправо. Пешая толпа растерялась, золочёные лошади звенели колоколами. Свист стоял — разбойничий. Во Вьюшку кто-то вцепился, лошади в страхе заржали и ускорили путь. — Проклятый! — взревел Вьюшка. В нём с новой силой закипела злоба. От злобы тряслись рёбра и сминались губы, совсем стираясь с лица. С трудом раздирая глаза, Вьюшка видел чёрные-чёрные тени, что носились вокруг саней. Бесы ли, черти? Хоронили ли они домового, выдавали ли замуж ведьму, покамест вьюга тоже злилась и почему-то плакала, толкала лошадей, срывала колокола и одежды, душила женский визг? Пока не прекратилась в один миг. — Что же это, Вьюшка? — Что же это, родненький? Расстелилась по земле чудесная белая скатерть. Не имевшая ни конца, ни края, она загнулась кружевными краями на окнах изб. За окнами этими мигали большие глаза — соседи давались диву. Грянула тишина. Земля никогда ещё не спала так сладко. На пути к церкви, подумать только! Все знали, чья это вина, и оглядывались, и молились, и матушка раздавала всем зёрна ладана. Сани стояли ещё сколько-то в ожидании новой напасти, пока лошади не сбросили с белых грив снег. — Едем! Ехали, отсчитывая вёрсты до церкви. С задубевшими усами и сыплющим из ушей снегом, стали снова показываться люди. Губы их тяжело размыкались от холода, но размыкались: люди приветствовали, размахивали широкими ладонями, поздравляли, заводили песни и осыпали монетами. Вьюшка выискивал в ослепительной белизне камку невесты. — Потерял кого, Вьюшка? Мужик с добрым голосом был высок, доставал макушкой до расписной спинки саней, за которыми поспевал легко и задорно. Вьюшка узнал этот голос — слышал на сенокосе каждое лето, поди, сам старик Коршунов. Вьюшка подарил ему взгляд и обомлел. Лицо — старческое, зарубцованное, а глаза — тёмные, бесовские, почти женские. Лисья прорезь с чёрным пшеном ресниц. Тёмная маковка глаза. Не зрачки, а срезы обугленного поленья. Таинство. — Я тебя вижу, — процедил Вьюшка, точно выписал приговор. — Чего тебе надо, нечисть? Пира лишить? Людей честных запугать? Показать свою грязную силу? К веку Колдуна прильнула снежинка — и тут же растаяла, покатилась вниз, как слеза. Колдун пропел, или прошептал, или прокричал: — Страха твоего, человек. И голос его послышался отовсюду и везде, пролез змеем в уши и угодил прямиком в буйную Вьюшкину голову. Захотелось пить. — Я заставлю тебя, как собаку, лакать снег, если только того пожелаю. И на лошадей твоих смуту пущу, сани с невесткой глубоко в лес уведу — хватит одного моего слова. Вьюшка схватил Колдуна за шею сильной рукой. — Ты, трус последний, ближе к церкви и шагу не ступишь. Колдун улыбнулся. Дряблая шея задышала в чугунной хватке. — Ты прав.* * *
Вьюшка был прав, и от этого у Колдуна сводило свежие кости под бессочными мышцами. Для чего Колдун это делал? Он хотел поселить страх в этих глазах. Сколько же в них, безбрежных, блюдечных, простору для ужаса! По их блестящему кругу должен растекаться порок — растекаться и поглощать. Никто не мог позволить себе относиться к миру Колдуна так — бесстрашно. Не запирать калитку, не замаливать дрова, не тереть горький лук. А у Вьюшки рук никогда не касался ядрёный запах чеснока — руки его пахли молоком, древесной стружкой, чистыми перинами, гадостью! Чёрное от гордости сердце Колдуна злоточило. Его нагло втаптывали в грязь, его, могущественного!.. Вьюшка был — точно Бог. После венчания в церкви он весь светился праведной злостью. Колдун ему не уступал — плевал в подол назойливой матушке, что так и норовила проткнуть колдуний кушак иглой без ушка. Старая, бессовестная! Думает, это убережёт её сына?! Покамест, приехав в отчий Вьюшкин дом, сладко пировали, Колдун напивался вдоволь. Горланили песни: подружки невесты бранили жениха, корили сваху, величали тысяцкого. Сорвали с каравая золото — стали раздавать. Разрывали лебедя. Пироги, сыры, горбушки, вино… Заводили игры и шумели так, как могли только люди. И так, как Колдун не мог. — У тебя же, у молодца, У тебя, у хорошего, У тебя кудри жёлтые, Пожелтя шёлку жёлтого! У тебя же, у молодца, У тебя, у хорошего, Есть невеста хорошая; У неё, у красавицы, у неё лицо белое, Примени к снегу белому! Колдун серчал, свирепел. Ничего Вьюшку не брало! Не для того Колдун отрекался от родных отца и матери, не для того с самим Сатаной обменивался кровью в бане, не для того заточил себя на окраине села, чтобы его поднимали на смех! А для того, чтобы… «Чего тебе надо, нечисть?» Колдун… Позабыл. Позабыл, для чего жертвовал человеческим телом, и разумом, и сердцем. А ведь было что-то, что-то важное, сокровенное, что-то… Было когда-то в нём. Перецеловавшись с Лукьяновичем, усеянный его благословением, Вьюшка, с неподвязанным поясом, взял невестку за руку; Колдун же тихо подозвал к себе чертят — их куцые хвосты путали с колыханием свечей — и нашептал им: — Ведите невестку в лес. Пусть считает все хвойные иголки. А ежели пересчитает и не замёрзнет сердцем, пущай заснёт крепким сном. Послышался шорох гусиных лап — черти разбежались. Колдун обернулся Аннушкой с её узкими ладонями. Рука Вьюшки жарила как печь. Их ухватили под локти и с неприличными песнями повели в подызбицу. Ухватили и повели — черти, в которых Вьюшка легко признал знакомые, родные лица, уснувшие за столом до нескорого утра. Гогоча, подбадривая, наставляя, их толкнули в комнатушку, где черти разложили на постели приданое, а под ней насыпали угля. Горело три свечи: огонь вздрогнул, стоило дверям запереться. Гул шуток стих. Отведали курицы, хлеба. Голодный, Вьюшка до отвала наедался и охотно хвалил невестку. В неосторожных его взглядах таился особый голод. Колдуя словами, Вьюшка надеялся ковырнуть женское сердце поглубже. Он впервые остался с Аннушкой наедине. И Колдун хитро отыгрывал молодую, неискушённую барышню. В нужное мгновение обводил пальцами белые уши, смущённо утыкался взглядом в пол, нервно поглаживал стройные коленки под тканью платья. Отломил кусок хлеба, вложил во Вьюшкины ладони, спросил: — Можно? Вьюшка, проглотив хлеб, кивнул. И Колдун опустился перед ним на колени, и стал снимать сапоги с ног, и не поднимал головы, и улыбался бескрайно, но невидимо. А сняв сапоги, принялся обнажать волосы. Угольные косы опали на плечи удавкой. Вьюшка сглотнул, разгладил сшитое из лоскутков полотно на постели и протянул к невестке руки. Та, томно пряча глаза, заластилась как домашняя кошка. Парной юноша. Парные щёки, парные руки, парные губы. Губы лакающие, алчущие, как плеть тонкие и жгучие. Неуклюжесть богатырского тела, скользкая кожа, бычье дыхание. Проваливаться в перины, как в болото, и глядеть в блюдца, гречишно-медовые, липучие для храбрости. Кудри опутали виски горящим венком — в них игрались отблески свечей, искусницы золотного шитья. Вьюшка был — ангел чистый. Вьюшка был — бес разгульный. — Вьюшка… Помоги мне. Вьюшка нахмурился, и плечи его, шириной в поле, отвердели. Голубкины бровки Аннушки надломило, бескровные губы покривило, ресницы намокли. — Вьюшка, родненький, меня Колдун бесчестный обманом в лес увёл, я, миленький, замерзаю там в одной батькиной шубке, и все тропинки — замело… Одни чёрные тени — чёрные собаки — стерегут меня, бедную. Черты лица расплылись, смазались, искоренились. Показался истинный лик Колдуна: змеиная кожа, алее мака губы, острые уши с гарью на концах. Вьюшка открыл рот и не смог закричать. — Не желаешь же ты посрамить своих родных, не принять жены целомудрие? Продолжай, Вьюшка, — своим голосом, низким и надменным, произнёс Колдун. Вьюшка оглянулся и, одурманенный, узрел в обступивших их чертях смеющиеся над ним любимые лица. Они ждали, чтобы новую терпкую любовь глубоко в себя впитала постель. Вьюшка зажмурился, чтобы не видеть слияние тел. Ему было приятно — плечи содрогались, спина гнулась, тело билось. Он уткнулся лбом в изголовье, запыхтел в ухо, его обвили ужами колдовские распутные руки и вжали в себя. Пунцовый рот задышал в солнечные кудри. Колдун целовал Бога. Вьюшка рывком вынул из-под подушки нож — лезвие блеснуло и отразило полные похоти глаза, ямы Ада, — и, ткнув в подушку остриём вверх, запел: — Аминь. Помогай ми со Святою Госпожею Девою Богородицею и со всеми святыми во веки… Сердце Колдуна закололо. Он стрясся от толчков, близился к пику и… боялся. Оледенело всё — будто Колдун сам оказался нагим посреди ночного зимнего леса, и сотни хвойных игл впивались в его лицо. Черти водили хромые хороводы над постелью, стучали гусиными пятками, шлёпали крыльями и веселились как никогда. — Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога… Угли под постелью вспыхнули. Колдун почувствовал, что горит. И что нож протыкает кость, пускай лежит рядом, подле лица, и сияет ликом божества. Вьюшка не отрывался от Колдуна, буровил ясным, соколиным взором и, склонившись, рваным стоном пропел ему прямо в огненно-красные губы: — Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его… Ненавидящии Его. Тогда Колдун заплакал. Грудь затрепыхалась, горло сузилось, хищное сечение глаз округлилось, раскаялось… И с чёрных каёмочек вдруг посыпался хрусталь. Стёклышки крошились одно за другим, большие, гранёные, они вспахивали щёки красными путями-дороженьками и со звоном падали на тёплую постель. Колдун узрел своё отражение в зеркале ножа, не поверил увиденному, прикоснулся к вершине скулы и, держа на двух пальцах беззащитную хрустальную каплю, смотрел на неё, как на сироту. Он правда плакал? — Что же ты… Как же… — Колдун схватил своё скупое сердце, и кровь потекла сквозь пальцы. Колдовство исчезало: раздалась осиная талия, девичьи лодыжки обратно стали мужичьими. Вместо узких ладоней сердце выжимали ладони свои, нескладные, в ожогах и копоти, пахнущие углём, чернью. — Как же так… Колдун вспомнил, почему отрёкся от прежней жизни. Он потянулся к Вьюшке, поделился с ним солью и сажей с губ, обнял, хотел просить прощения — а глотку перерыли черви. Откинулась в сторону его рука, держащая бьющееся сердце, рука стремилась к крошечному окошку под потолком, где мигнул первой звездой ведьмин хвост. Колдун скукожился, стал нем, стёк мёртвой водой на пол и забился под тело кровати. Вьюшка рухнул следом, ударился коленями о доски и, не боясь, посмотрел под кровать. Колдун прирос к стене. Его скрюченные руки закостенели у груди, лицо, ноги — всё застыло. Всё, кроме глаз. Сердце, извергающее слизь, валялось рядом, в пыли и волосах. Лапы чертей влипли во Вьюшку и оттащили назад. Продолжая держать нож во вспотевшем кулаке, Вьюшка увидел в лезвии, что стал седым до последнего волоса. Черти заперли за ним дверь. Вьюшка бросился в лес — не обутый да одетый кое-как, не заметивший спящих лицом в жирных блюдах ряженых, разукрашенных в лесных животных. Он звал Аннушку, сугробы заглатывали его босые ноги, ели скребли щёки, снег ворохом чесал горло, и метель танцевала, страстная, рюшечная, ежистая. И Вьюшка с ней кружился, но этого не знал: он звал Аннушку и нёсся вперёд, не ведая, что бродит по кругу у одинокой, трещащей осины. Изнемождённый, Вьюшка забился у её стана, скукожился, врос. Одежда, поражённая льдом, стала точь-в-точь древесная кора. Пальцы на ногах поджались. Приоткрытый нацелованный рот — фиолетовая заплатка. Метель выплела кудри спицами, прибила сердце спицей к осине — и успокоилась. Синие ладони слиплись в молитве; смиренный взгляд под заметёнными ресницами навсегда обратился к небу. Осина — тоже тянулась в небо безволосой макушкой.