***
Солнечный летний день. Вперёд бежит девчушка. Ещё совсем ребёнок. Белокурая, голубоглазая, раскрасневшаяся от бега. Кидает взгляд на Вильгельма, грязного и окровавленного, но не пугается. Заливается радостным, звонким смехом, прикрывая лицо ладошками. Подбегает к нему — не очень близко, и протягивает ему руку. Кёнигсберг устало смотрит на неё. В глазах ребёнка непоколебимая уверенность и ни капли страха. Твангсте на мгновение выдавливает из себя жалкое подобие улыбки и тянет руку в ответ. Едва касается её тонких пальцев... Выстрел. Девчонкв медленно падает траву. Обагряет зелень яркой, красной кровью. Пару раз дёргается, пока, наконец, не затихает. Вильгельм так и замирает с протянутой рукой. —Добей его, он уже в агонии. Солнечный летний день в мгновении ока испаряется. Кёнигсберг моргает. Раз, два. Поднимает мутный взгляд. Сразу цепляется за гимнастёрки. Усмехается. Советские. Грудь пронзает штык винтовки — ошибки быть не может, это уже не первый штык за эти два дня. Или три? Или уже месяц? Он хочет рассмеяться. Однако вместо смеха в горле бурлит кровь. Он поворачивает руку — та, оказывается, всё ещё тянулась вперёд — и смотрит на неё, словно она ему не принадлежала. Слышит треск, который сопровождается острой болью — по руке прилетает приклад, переламывая руку в области предплечья.***
Победить. Он ведь в очередной раз просыпается — значит, ещё не всё. Значит, ещё не всё потеряно, хотя бы один дом ещё стоит. Получается, ещё есть за что биться. Ещё пока не всё. Надо только лишь победить, и кошмар закончится. Кёнигсберг себя одергивает. Нет. Забыть про себя. Победить было делом принципа. Не ради себя. Не во имя чертовой идеологии. Нет. Совсем нет. Победить, как колыбель прусского милитаризма, его вековая цитадель. Как чёрный город Европы. Как центр фашисткого мракобесия. Чтобы показать, что бывает, когда раскидываешься такими громкими словами и незаслуженными титулами. Чтобы доказать, что они правы, что он есть великая неприступная крепость, а не просто городишка возле Балтики, который можно просто так взять и оскорбить. Который можно просто так взять. Защитить своё честное имя от позора. Сохранить свою славу. В очередной раз подтвердить статус своей неприступности. Только вот... Люди бежали. Бежали мимо него. Назад, в глубь города. Прочь от Красной Армии. И, что-то подсказывало, что они не хотели. Не хотели больше ни сражаться, ни защищать, ни отвоёвывать. Только сохранять — сохранять свои короткие жизни. Городов много, а их жизнь единственная и терять, хоронить её здесь они точно не хотели. Они сдавались — поднимали руки, махали белыми тряпками. Любой тканью, что попадала под руку. Сначала форт за фортом, а теперь здесь — улица за улицей, дом за домом. Неприступная крепость, которую взяли за четыре дня. Хах. Оксюморон? Парадокс? Абсурд? Его собственные защитники ведь и начали сдаваться именно по этой причине — потеряли веру в его неприступность. Хотя, в начале штурма защищали его с остервенением, с надеждой, что смогут отстоять свой город. Он чувствует, как по нему бьёт пулемётная очередь. Как по тому ребёнку. Он падает — сначала на колени, потом на горящую от снарядов и крови землю. Даже рук не успевает выставить, просто утыкается лицом в вывернутые из дороги камни. Он хмурится — единственное, на что хватает сил. Какой ребёнок? Что за глупость подкинул распаленный смертью мозг? Или он был... Мысли перебивают — по ещё совсем тёплому телу проходят. Топчатся, словно его там и вовсе не было. Разговоры... Слова, голоса, ругань — они раздаются отовсюду. Смешались в один большой котёл, смешалоюись настолько, что невозможно было разобрать, свои это или чужие. Хотя... Какая ему уже разница? Вильгельм, кажется, усмехается этой мысли и выдыхает. С губ слетает очередной последний вздох. Про титулы, в особенности данные советской пропагандой, приходится забыть. У него титул теперь только один — плацдарм для дальнейшего наступления на Германию. Дорога на Берлин.***
Шум внезапно становится звенящей тишиной. Тишина, однако грохочет ещё сильнее чем советская артподготовка в первый день штурма. Кто-то отчаянно тормошит его за руку. Он даже благодарен этому кому-то — это не даёт окончательно провалиться в забытье. Помогает думать, помогает существовать в этом мире, а не где-то за его пределами. Ничего не слышно. Он щуриться, снова хватаясь за мысль. Как за спасительную соломинку. Потерял слух? Или просто снова умер, из-за того что голову снесло гранатой. Он открывает глаза. Чуть поворачивает голову — немного неестественно закидывается набок, однако человека рядом это, кажется, не пугает. Не пугают ни кровь, ни взрывы, ни руины, ни трупы вокруг. Пугает только то, что это не пугает не просто человека, а ребёнка. — Sag mir, wo ist meine Mutter, wenn sie zurückkommt? Sag es mir, sag es mir! Мальчишка бьётся в истерике. Неистово дёргает Вильгельма за руку, кричит, плачет и снова трясёт его, цепляясь за ненавистную форму, что-то крича про обещание солдат защищать их. Кёнигсберг молчит, безучастно смотря на него, и лишь пожимает плечами. Отвечать не было сил. Да и вряд ли он сейчас способен на что-то, кроме клокочущего хрипа. — Warum lebst du noch? Du hättest für andere sterben sollen, im Namen unseres Landes! Ребёнок осыпает его ударами. Совсем незаметными — это ведь совсем ничто по сравнению со смертью. С каждой из них. Мгновение и ребёнок бежит от нового прилёта артиллерии. Бежит ровно до того, пока тело не превращается в решето: попал под пулемётную очередь. Советскую, германскую — непонятно. Да и уже неважно. Человека это не вернёт. Кёнигсберг невольно содрогается. Он становится свидетелем подобного не первый раз, однако прошибает каждый раз, как в первый. Он бы и сам рад оказаться там, под пулемётной очередью. Но не может. Без толку, всё равно встанет. Снова. К сожалению. Если, конечно, сам город не сравняют с землёй.***
Его тормошат снова. Он просыпается, судорожно оглядывается по сторонам — того ребёнка рядом нет. Он переводит пустой взгляд вперёд — маленькое бездыханное тело лежит всё там же. На щеках чувствуется влага. Видимо, отключился, когда в голову прилетела очередная пуля. Тянется к лицу, порываясь стереть стекающую ручейками кровь. Грубо проводит грязными пальцами по коже и раскрывает ладонь перед собой. Озадаченно смотрит на неё. Крови не было. Но грязь размылась. Словно водой. Он трет пальцы между собой, размазывая смоченную грязь. Это галлюцинации от боли. —Вильгельм! Надо просто поспать. —Вильгельм! Поспать, чтобы мозг снова смог переварить это. —Вильгельм! Желательно без его участия. Где-то раздался взрыв, отчего, кажется, содрогнулась вся земля, а стены за спиной задрожали. —Вильгельм! Карандаш в руке переламывается пополам. Он просыпается снова. Не так, как до этого — сейчас и дыхание при себе и сердце, хоть и стучит, как после бега, но стучит. Значит, он жив... Вроде? Смотрит на руку. Между пальцами зажат обломок карандаша. На коленях газета с раскрытым кроссвордом. Газета от чужой руки слетает на пол. Твангсте растерянно смотрит вперёд, когда его ладони сгребают в охапку, а перед ним садится Гриша. — Что случилось? — его голос дрожит, в глазах нескрываемое беспокойство. — Я на десять минут вышел, прихожу, а ты здесь... Ещё и... — он недоговаривает, лишь тянется к его лицу, мягко стирая мокрую дорожку от слезы. Он глубоко вдыхает. Видимо, решает успокоиться сам. — Что ты видел? — тихо спрашивает он и садится рядом, поглаживая плечи Твангсте. — Расскажи, может... — Я не хочу. Потом. Позже, пожалуйста, — шёпотом бормочет Калининград и прикрывает лицо руками: голос спирает, а шею сдавливает поднявшийся в горле ком. — Хорошо, — кивает Волжский и сгребает его в объятия, прижимая к себе содрогающегося Вильгельма. — Я здесь, здесь.