``1
22 августа 2025 г., 12:26
Примечания:
написано еще года полтора назад. внезапно нашла в черновиках и захотела увековечить
— Сказочный принц из пряничных домиков, — Ризли рокочет на ухо глухо-глушаще, гулко, растягивает чуть картавую от скривленных в оскале губ «р», заставляет «пр-р-ряничный» звучать вызывающе агрессивно и до странного, незнакомо ломко; к потным ладоням липнут-рвутся пеннобелые вихры, зажатые в кулаке водопады мельхиоровых струн, зажатые меж взмокших тел нейзильберовые люрексы, зажатые искусанными губами, пропахшие потом и табаком, кудри. — Почему молчишь, м? Боишься совсем растерять гордость?
«Гордость» выходит совсем, совсем сумасшедше — ненавистнически почти, по-звериному, и Невиллет жмурит закатывающиеся, слезящиеся глаза до мнимых звездочек на мнимом небе-потолке, давится проглоченным всхлипом-стоном на грани боли и экстаза, пересчитывает искорки-пайетки в констелляции Дракона — полуперегоревшие софиты, забитые пылью и дохлыми мухами.
Его новый предел.
Два с половиной — в этих захудалых домишках, рассыпанных гнойными коростами по окраинам, даже половины нет — метра вверх. И тропосфера кончается, как кончаются фата-морганы у горизонта событий. Как кончаются события у горизонта жизни. Как кончается жизнь у горизонта судьбы.
Ризли не любит; Ризли кусается — вгрызается скорее, трахает и трахается до изнеможения, до содранных о грубые покрывала колени и локти, помечает следами трогательно кривых клыков и синяками в форме мозолистых пальцев на бедрах, заявляет права в этой своей уличной привычке бродяжек дхармы.
Ризли не любит.
А Невиллет — да.
Обводит полюбовно кончиками пальцев варварские отметины на ключицах — продлить чтобы, отпечатать навечно, впаять в самые кости и глубже, глубже; всматривается в зеркало, как ночами всматривается в бездны расширенных в послемраке предрассвета зрачков. Говорят, если долго всматриваться в бездну — бездна начнет всматриваться в тебя.
И Невиллет, сказочный принц из пряничных домиков, верит. Верит и ждет.
Только бездна сверкает обсидиановыми куполами на мнимом двойном дне и исчезает нигде и везде; Ризли берет его сзади, тянет за всклоченные сполохи на затылке, вгрызается в загривок и вдавливает поясницей в матрац до хруста.
Больно, больно, больно.
И так отвратительно хорошо.
Кровь вскипает; гадко-ритмичный скрежет ржавой односпальной кровати перекрывает стук в стену и крик из-за двери — не первый за сегодня и точно не последний до завтра.
В общаге соседи тут и там, а Ризли трахает его так, что ноги подкашиваются, трахает остервенело, безжалостно, совсем не сказочно. В сказках постель при свечах усыпана лепестками роз, а в жизни — на ее горизонте, начинает казаться — устлана сброшенной и сорванной впопыхах одеждой, перемятой, комьями впивающейся во взмокшую грудь, а вместо свечей — поблескивание дохнущих в агонии флуоресцентных ламп.
И Невиллет кончает. Изливается себе на живот и на чью-то рубашку. Свою, наверное.
Ризли рубашек не носит.
— Какой упрямый. Так и не открыл рта. — Ризли выходит из него резко, в одно движение, и ощущение пустоты физической на секунду перекрывает, взахлест перечеркивает пустоту где-то чуть глубже костей — за ребрами — где-то чуть глубже, чем могли бы достать пальцы, реши Ризли вдруг проткнуть ему грудь.
А Ризли мог бы.
О, Ризли мог.
Ризли делал это каждый, каж-дый, к-а-ж-д-ы-й раз.
И каждый раз Невиллет оставался со мнимой дырой в груди — недостаточно реальной, чтобы бежать в больницу, и чересчур эфемерной, чтобы о ней не вспоминать.
Каждый раз одевался в тишине — мнимой, конечно, — под мигренозный писк треклятых ламп и брюзжание вечно пустого допотопного холодильника. В чем был смысл держать пустой холодильник — оксюморон в чистом виде — Невиллет ума не прилагал.
И пустого себя — тоже.
Но Ризли держал. И холодильник, серый и безжизненный, и Невиллета. Посеревшего и мрущего.
Пустого.
Иногда казалось, Ризли — всё, что в нем есть. Невиллет состоял из оставленных — нет, так, оброненных невзначай, — им следов, из отпечатков ладоней и губ, из не сходящих с колен и предплечий синяков, из «принца», «упрямого» и саднящего от глубоких и слюнявых горла. Казалось, что существует он только в рамках выученного, знакомого до пены изо рта маршрута — метро-общага-метро-квартира. Ни шага влево, ни шага вправо. Не под страхом расстрела, куда там. Под велением неприлично простенькой программы-скрипта на букву «л» — той, которую Ризли уже никогда не познать, той, от которой Невиллету уже никогда не избавиться.
Казалось, стоит только выйти из комнатушки потрепанного, богом забытого пристанища для маргиналов всех мастей, он исчезает.
Эффект наблюдателя как он есть.
Невиллету чудилось, что существует он исключительно в этой декартовой системе координат, двумерной плоскости трех лестничных пролетов с кривоватыми, покосыми балюстрадами, как говорят сказочные принцы, и хуевыми перилами, как говорят упрямые, комнаты номер «327», болтающейся на неподходящем гвоздике дверной ручке и истоптанного коврика под дверью. То ли в форме облака, то ли просто изгрызенного со всех сторон.
— Уже уходишь?
Ризли всегда так звучит. С хрипотцой и полным безразличием к жизни. После секса — особенно. Как звон циркулирующей крови в разряженном воздухе после грома. А Невиллет вслушивается каждый раз, ловит каждое колебание воздуха — подбирается весь, вытягивается по струнке и не дышит. Внемлет, как говорят принцы.
И сейчас — тоже.
Не отвечает по неведомой совершенно причине. Может, кажется, его голос — нечто слишком инородное, непозволительно чужое в этой картине именно этого мира — самого настоящего из всех мнимых, мира комнаты три-на-три с неполными двухсполовиной метровыми потолками, заваленными хламом полками, с клубьями сизой пыли в углах и заржавевшим каркасом тесной постели. Кажется, если он ответит — этот вариант схлопнется, ветка вселенной переломится под весом божественного ботинка, как под ним же ломаются трахеи в системе координат бродяжек дхармы, где бог — это коп, а дети зарабатывают на жизнь, толкая наркоту таким же детям.
Ризли однажды обронил это, когда насаживал его, рыдающего, на свой член. Невиллет запомнил. Как запоминает всегда.
А потом Ризли сказал, что принцев таким «грузить нельзя».
Зато принцев можно ебать до потери сознания, подумал тогда Невиллет. А следом забыл обо всем, когда Ризли толкнулся особенно исто и впился укусом в костлявое плечо.
После секса Ризли выглядит еще хуже обычного.
Не изменяя себе закуривает, вдыхает полной грудью и смотрит куда-то ввысь — так, словно видит сквозь потолок, сквозь еще два этажа, сквозь озоновый слой, вакуум и бесконечный мрак бесконечных световых лет. Что влево, что вправо. Вниз, вверх. По диагонали.
У вселенной нет высоты и глубины. Нет «лево», нет «право». Она однородна, она тоже не изменяет себе.
Невиллет не уверен, что Ризли ему не изменяет.
С другой стороны же, такие мысли — прерогатива сказочных принцев из пряничных домиков. А Невиллет — упрямый. Невиллет не стонет под Ризли, не просит медленнее, не просит остаться на ночь и не просит не курить.
Потому что ему хочется получить взбучку дома. За табачную вонь на одежде. За искусанную, сплошь в засосах шею. За ночные похождения без спроса. Хочется чувствовать, что этот вариант не схлопнулся, что он — Невиллет — существует и за пределами поля зрения Ризли, за пределами этой спальни-с-пустым-холодильником. За пределами никогда-не-ласковых-рук и пространства, ограниченного нелепо низким потолком со звездами-пайетками.
Такие мысли — прерогатива принадлежащих и владеющих. А Ризли ни за что не держится, ничем не владеет и никому не принадлежит. Ризли ничего не нужно — ни людей, ни небес, ни даже еды в холодильнике.
А Невиллету очень и очень хочется принадлежать. Не мнимо. По-настоящему.
Ризли заявляет на него права, а потом не пользуется ими. Не звонит. Не пишет.
Возможно, тоже не существует вне поля его, Невиллета, зрения.
Невиллет думает — есть ли у него вообще телефон? А Ризли салютует двумя пальцами от виска и ухмыляется как-то делано-карикатурно и искусственно-хищно.
Невиллету отчаянно хочется слизать катящуюся по его виску каплю пота.
Богомерзко, порочно и тошнотворно.
Но Невиллет любит.
А Ризли — нет.
Снег падает на плечи хлопьями; астральная сырость просочившихся кошмаров пробирается под куцое пальто, пропахшее не своим никотином, и обнимает-душит, опоясывает, лижет влажные зардевшиеся щеки. Насмешливо еще так. Издевается. Невиллету, впрочем, не привыкать. Ни к влаге на щеках, ни к издевкам. Не привыкать ехать домой одному — ровно две тысячи сто сорок три шага до метро от общаги, восемь остановок, а дальше он не считал.
Потому что без Ризли полотно двоичной системы искривляется, оплывает плюющимся парафином и тает снегом на ресницах. Ризли существует только в пространстве до метро.
А после — фикция.
Крики — фикция. Запреты — тоже. Его обещают посадить поз замок, а Невиллет улыбается и думает про себя, насколько же Ризли был прав. Правда ведь — принц. Заточенный в пряничном домике.
Ризли вообще оказывается прав настолько часто, что Невиллету порой начинает совершенно искренне казаться, что все его обсессивные фантасмагоричные бредни про эффект наблюдателя и бога — никакие на самом деле не бредни. Что вселенная — точнее, ее персональные ветки, если угодно, пузыри-варианты, если хочется, витки, если не нравится — и правда подчиняется каждому человеку по-отдельности.
Что так вышло — волей случая, судьбы, планиды — что он угодил во вселенную вариантов Ризли, где все подчиняется ему и только ему. Его желанию и нежеланию. И существует он, по-настоящему существует, лишь в поле его зрения. И именно поэтому Ризли ничего не нужно и не хочется — у него и так всё есть. Буквально.
Целый мир на ладони. И его, Невиллета, жизнь.
Тоже давным-давно у Ризли на ладони.
Может, именно поэтому Невиллет и не его — потому что в этой вселенной все подчиняется желанию и нежеланию Ризли, и Невиллета он просто напросто не желает. Не хочет — и все. Ничего личного. Ничего сложного. Никакой математики. Физики. Никакой квантовой механики, никаких теорем и нестройных витиеватых уравнений в бессчетное количество строк. Простейшее человеческое нежелание.
Просто иногда люди любят, а иногда — нет.
Ему всего двадцать два — так он говорит, по крайней мере, а Невиллет склонен безоговорочно верить каждому до единого его слову, — а половина головы у него уже седая. От взвихренных висков до обросшего затылка. Ризли смеется и говорит, что к тридцати станет таким же белым, как он сам. А потом на грани слышимость добавляет: «если доживу».
У Невиллета в груди все переворачивается и рассыпается, ухает куда-то в несуществующее космическое «вниз», космическим мусором сгорает в слоях раскаленной атмосферы между ними, космическим холодом обдает нагую грудь, космическим хаосом вздыбливает каждую клеточку тела — приводит в беспорядок мысли, энтропией размазывает чувства-желания по полотну пространства-времени — грязными кляксами, разводами кровавой пены в нечитаемые эфирные миллефиори.
Невиллет в такие моменты перестает дышать. А потом не помнит, как делает первый вдох за сжатую в комнате бесконечность.
Ризли смеется, а в глазах у него — ничто. Всепоглощающее, мертвенно-немое, бездвижное, нетленное Ничто.
Невиллет смотрит, смотрит, выискивает искорки зарождающихся из туманностей светил, ищет отблески гаснущих квазаров, ищет отголоски персеид и переливающихся перламутром плеяд. И находит только бездонную пропасть — стоит всякий раз на самом ее выступе. Шагнуть хочет. Страждет.
И никак не может.
Потому что вселенная подчиняется Ризли, а Ризли не хочет дать ему сделать этот шаг в бесконечность. Не хочет дать нырнуть. Не дает утонуть — не спасает, нет, просто держит за горло у самого обрыва, так близко к краю, что лодыжки сводит от замогильной стужи несуществующего космического «внизу». Так близко, что в лопатки впиваются льдышки. Только бездна не дышит в шею — она неживая, она ничто, и это хуже. Это хуже.
Временами Невиллету начинало казаться, если Ризли — это всё, что в нем есть, то в самом Ризли нет ничего.
И тогда становилось…
спокойно.
Сколько нули не складывай, сколько метров бумаги и тонн чернил не изведи — ноль плюс ноль и ноль умноженный на ноль так и останутся нулем. Вот она, аксиома пустого множества.
О какой квантовой механике может идти речь?
О какой квантовой механике может идти речь, когда Ризли вытрахивает из него любые маломальски адекватные мысли, выгрызает по кусочку «я» — слой за слоем: эпидермис, стратосфера, гиподерма, тропосфера и глубже, глубже, глубже. А потом натыкается на пустоту.
И не удивляется.
И в такие моменты становится спокойно. Как перед неизбежным — полное принятие. И поиск извращенного облегчения в неотвратимости. Выдох в вакуум. Слизкий звук лопающихся альвеол. Стук зубов друг о друга. И чтение по губам в изолированном пространстве.
Невиллет беззвучно повторяет его имя перед сном. Молитвой, проклятием. Кадишем, реквиемом.
Ключом к двери в никуда.
Ризли всегда звонит с чужих номеров. Иногда — соседей, иногда — случайных прохожих на улицах. Иногда — с телефонной будки, словно прямиком из прошлого столетия. И всегда, неизбежно и неизменно, Невиллет говорит:
— Да.
На всё.
Добровольная подпись смертельного приговора. И отказа от ответственности заодно.
Во вторник его вызывают в деканат и с не шибко искренним прискорбием сообщают, что он — первый с списке на отчисление. Невиллет слушает с видом самого примерного студента, кивает даже, наверное, впопад, а сам смотрит в окно и пытается прикинуть, сколько времени займет дойти до «дома» Ризли пешком. Если выйти прямо сейчас.
Прямо через это самое окно на третьем этаже.
Ему твердят, что будущее — это очень важно. Это константа, определяющая всё. Невиллет говорит: «конечно». Говорит: «спасибо». А потом прямо из директорской идет к выходу из университета, потому что дорога до Ризли, по примерным подсчетам, займет около трех с половиной часов, а ему страшно хочется добраться как можно раньше и провести в затхлой комнатушке как можно больше времени из этой самой пресловутой константы, определяющей всё.
Дело не в том, что Невиллету все равно на будущее.
Дело как раз в том, что ему не все равно.
И его будущее — даже если короткое, даже если тупиковое, даже если недовольное его приходом — открывает ему дверь и говорит хмуро:
— Зачем пришел?
И правда ведь пришел.
Пешком.
За три с половиной часа.
Ризли как всегда оказывается прав.
А Невиллет не знает. Не думал. Может, потому что однажды произошел Большой взрыв, и вселенная расширилась и расширялась все это время, а теперь сила гравитации превысила любые мыслимые и немыслимые значения и собирается снова начать сжимать материю. До изначальной сингулярности. До начала начал. Может, все уже началось. Очень, очень давно. И скоро, совсем-совсем скоро закончится.
А Невиллету в этот миг страшно хочется быть с Ризли. Или под ним. Теперь совершенно не имеет значения.
Страшно хочется кануть в небытие вместе. В обнимку. Только Ризли никогда его не обнимает, а Невиллет начал считать ладони на горле его эквивалентом объятий. Невиллет не против. Никогда не против всего, что Ризли готов ему предложить.
А это очень, очень немногое.
— Подумал, тебе захочется кофе.
Ризли смотрит на него исподлобья. Щетинится, ежится, кривится как-то чуть ли не враждебно. А Невиллету хочется накинуть ему на обнаженные плечи свою рубашку, чтобы не мерз. И накрыть одеялом. Не его прохудившимся и прожженным комьями пепла и окурками, а своим — стеганным, ватным. Теплым-теплым. Таким, под какими спят принцы в пряничных домиках.
Таким, под какими спят новорожденные звезды в колыбелях светил. В эмиссионных туманностях. В объятиях матери-материи.
— И что? — Ризли выгибает бровь. — Принес кофе?
А Невиллет мотает головой, рассыпая по плечам распустившуюся от бега по этажам длиннющую, толстую косу, и улыбается. Несмело. Робко.
Так по-глупому влюбленно.
А потом охает, когда Ризли резко втягивает его за порог и захлопывает дверь, чуть не сметая с петель. Прижимает к стене. Щурится глаза в глаза — будто сам не знает что ищет и никак не может найти.
И Невиллету вмиг становится спокойно. Снова. Каждый раз. Потому что пустой человек ничего не может искать и не может найти в таком же пустом.
Потому что что бы Ризли в нем ни искал — найдет только себя. Свое отражение.
Воздух звенит, электризуется, жалит кончики пальцев ленивыми разрядами, покусывает замерзшие скулы; в комнате как всегда пахнет квелой затхлостью, чадным сигаретным дымом и Ризли. И Невиллет дышит. Дышит. Потому что там, где Ризли нет, нет и кислорода. Там нет ничего. Только вакуум. Только иллюзия существования. Иллюзия реальности.
У Ризли в глазах по-прежнему ничто — только мерклые радужки, надтреснутые вечные льды, и бездны, бездны, бездны. И Невиллет снова не может утонуть. Как бы ни хотел. Как бы ни рвался.
Сам подается вперед — если не шаг, хотя бы это. Только Ризли не встречает его на полпути, остается ровно там, где и был. А Невиллет вкладывает в поцелуй все, что не в силах облечь в слова. Все свое тепло отдает. А ледники все не тают, пустота — не заполняется, и Ризли ухмыляется горько губы в губы и пребольно кусает Невиллета за нижнюю, зализывая без особого энтузиазма и жалости. Словно пробует не на вкус, а на прочность. Словно проверяет — насколько его хватит.
Невиллет понимает.
И даже не думает ничего говорить. Такие мысли — прерогатива сказочных принцев из пряничных домиков. А Невиллет — упрямый. Невиллет не отталкивает Ризли, не просит нежнее, не просит остаться с ним хотя бы мысленно и не просит дожить до этих самых тридцати.
Невиллет прекрасно все понимает.
И тихонько убирает в портфель недопитый алкоголь со столика, осторожно оставляя полупустые блистеры ровно там, где они и лежали. Ризли смотрит и ничего не говорит. И Невиллет не знает, о чем он думает. Думают ли пустые вообще?
Он не может сказать. Потому что все его мысли — это Ризли, Ризли, Ризли. Это отчаяние. Это тепловая смерть вселенной, впившиеся в ткани осколки льдов и изрезанные в мясо пальцы.
— И сколько еще ты собираешься приходить? — сипло между кусачими поцелуями.
— До тех пор, — Невиллет откидывает голову, открывая шею, и держит руки при себе. Как положено. Как заведено. — Пока тебе не исполнится тридцать.
— Какой упрямый, — Ризли хмыкает бесцветно ему куда-то в ключицу и миг спустя болюче смыкает зубы на яремной венке, где набатом стучит кипящая кровь, гонимая ноющим сердцем.
И все
повторяется
снова.
Жизнь циклична. Смерть — тоже. Жизнь не имеет смысла без смерти, а смерти не может существовать без жизни по определению. Так что Невиллет знает: тридцать, сорок или восемьдесят — неважно. Неизбежное неизбежно. Вот и все. Вот и вся магия. Ничего личного. Ничего сложного. Никакой математики. Физики.
Простейшее человеческое существование.
И его закономерный конец.
Ризли толкает его к постели — все такой же грязной с прошлого раза, с теми же простынями, на которые Невиллет изливался и которые кусал, чтобы не проронить ни звука. Шаг за шагом. Еще и еще — ровно пять шагов на три метра. Это знакомо. Это циклично. Это или смерть, или жизнь — Невиллет никак не может понять.
Толкает и наваливается сверху. Такой красивый. Такой родной.
Такой отчаявшийся. С порезом от бритвы на щеке и не от бритвы на предплечье.
Просто иногда люди любят, а иногда — нет. Себя.
Невиллету хочется сказать Ризли, что ему необязательно себя любить — пускай. Пускай все останется как есть. Ничего не нужно делать, не нужно менять. Потому что он любит его за двоих, любит так, что с головой хватит. Любит как двойные звезды друг друга, как спутники свои планеты, как планеты — свои светила, как симметрия вселенную, а Млечный Путь — Андромеду.
Любит так, что голова кружится.
От одной
только
мысли.
Что отдается по собственному желанию. Что хочет. Хочет эти синяки, и саднящее горло хочет. И запах их тел, сливающихся как галактики под весом темной материи.
Когда вселенные сливаются, одна обязательно поглощает другую.
Ничего личного.
Ничего сложного.
Простейшее человеческое желание отдаться.
И его
закономерный
конец.
Ризли растягивает его наспех и грубо; смазки слишком много, и Невиллет чувствует, как сыро она течет по бедрам и вязко капает на постель, собираясь премерзкими лужами под коленями; слышит хлюпанье, слышит вздох и не успевает понять его значение, когда его переворачивают и снова наваливаются сверху. Ризли пахнет пеной для бритья и перекисью водорода. Пахнет землистым петрикором, сладким последождевым озоном и прогорклым дешевым никотином.
Пахнет домом.
И Невиллет обнимает его. Тычется замерзшим носом в разгоряченную шею, прижимает к себе так рьяно, словно он вот-вот исчезнет, словно распадется на бессчетное количество элементарных частиц и снова станет чем-то, чем всё было изначально. Чем-то раскаленным, искристым и недосягаемым.
Закон сохранности энергии доказывает, доказывает снова и снова, доказывает и ему, и всему миру, и богу, и даже самому Ризли, что когда-то они были частью одного целого. Были одним целым. Их атомы знали друг друга с самого начала.
Задолго до начала.
Именно поэтому Ризли помнит его тело вдоль и поперек с первой же встречи, знает как двигаться, чтобы у него закатились глаза и поджались пальцы на ногах. Знает, как повернуть запястье, чтобы провести ровно под головкой, знает темп, знает всё. И все равно испытывает на прочность. Словно проверяет — насколько его хватит. Проверяет лимит. Предел.
Доводит до грани.
И никогда не отпускает за нее.
— Сказочный, сказочный принц, — шепчет со сладкой издевкой, так, что зубы сводит, так, что в горле першит и щиплет уголки глаз. — Сказочный принц из сказочных пряничных домиков.
Шепчет и вбивается — тянуче-медленно, выскальзывает полностью, оставляя внутри только головку, и снова входит одним плавным движением на всю длину. Не щадит, не жалеет.
А Невиллету нравится.
Это грязно, порочно и так охуенно правильно. Ризли говорит, принцам не пристало ругаться. И Невиллет соглашается. А потом снова прокручивает в голове «охуенно, охуенно, охуенно». И это, наверное, конечная.
Это предел. Теперь — точно.
Даже не два с неполной половиной метра. Теперь только отсутствующее пространство между их грудными клетками; Ризли мокро выцеловывает его шею, втягивает кожу и перекатывает между зубов — больно, больно, охуенно — надсадно смеется на ухо:
— Принцам не пристало ругаться, Нёви.
И Невиллет скулит ему куда-то в перекат плеча, царапает спину, кусает щеки изнутри и теряется в пространстве на бесконечный миг — чувствует только ритмичные толчки, неизменно вплетенные в волосы пальцы, и скрежет ножек кровати о пол.
Это и есть смерть вселенной.
Неизбежное неизбежно. Вот и все. Вот и вся магия. Ничего личного. Ничего сложного. Никакой математики. Физики.
Простейшее человеческое существование.
И его закономерный конец.
У Ризли в уголках глаз звездная пыль; Невиллет целует его под правым веком, следом — в висок, кончик носа, скулу, купидонову ямочку над верхней губой; целует везде, куда только может дотянуться — собирает губами соленую влагу по щекам, баюкает в ослабевших, подрагивающих руках. Прижимает к себе из последних сил.
Любит, любит, любит.
Самозабвенно. Нелепо. Всем существом.
Ризли шелестит что-то про глупых принцев и злой рок. Про несбывшиеся предсказания гаданий по ладони, про кару и карму, забвение и судьбу.
А Невиллет думает: как Млечный Путь — Андромеду. Притяжение массой миллиарды миллиардов солнечных. Слышит, как грохочет гравитация, как магнитные поля искривляются, скрежещут, притираемые друг к другу. Как сталкиваются астероиды, когда пальцы переплетаются, и взрываются сверхновые, когда накрывает волной чистого эндорфина.
Думает о блуждающих планетах-сиротах, потерявшихся в межзвездных широтах. О бездомных планетах — без своих солнц, без спутников. Даже без галактик.
Думает об их судьбе.
Думает: что будет, когда Ризли выставит его за дверь? Каково это — потеряться безвозвратно. И забудет ли он однажды звук его голоса, оглушенный тишиной абсолютного вакуума? Забудет ли россыпь тонких складочек в уголках глаз, ослепленный беспросветной мглой миллиардов световых лет от звезды до звезды?
Ризли тянется за зажигалкой, завалившейся куда-то за кровать. А Невиллет садится, покачиваясь, чтобы перевести дыхание. Пока есть возможность.
Только перед смертью не надышишься.
— И куда ты опять? — Ризли бросает ему в спину. Невиллет вздрагивает — от холода, голый и взмокший в комнате без единой батареи. Конечно же, конечно от холода. — Не надоело убегать каждый раз?
Сигарету гасит прямо о матрац.
А на бедрах у него десятки одинаковых круглых рубцов-ожогов. Десятки, десятки, десятки.
— Ты не говорил мне остаться.
Ризли улыбается. И ледники тают, пустота — заполняется.
— Но разве говорил уходить?
Невиллет думает: когда Млечный Путь поглотит Андромеду, они станут частью одного целого, собравшись воедино, или Андромеда исчезнет? Насовсем? Станут ли все ее планеты осиротевшими?
Ризли тянет его на себя — это не ласково и не мягко. Не собственнически. Не так, как Невиллету хочется, как хотелось всегда, как виделось в самых затаенных снах, представлялось перед сном и поутру. Совсем не так. Но Невиллет не против. Никогда не против всего, что Ризли готов ему предложить.
Ведь неизбежное неизбежно.
А Невиллет любит. По-человечески. Просто. Закономерно. Любит — вот и все. Вот и вся магия.
Любит так, что голова кружится.
Больно, больно, больно.
И так отвратительно хорошо.