☆
17 января 2025 г., 05:11
Царапины на деревянном полу, отсвечивающие белым. Потёртый коврик с проплешинами. Подбирающаяся к нему лужа, натекшая с небрежно забытой у порога одежды и обуви. Мягкое потрескивание дров в камине. В окружении всего этого Фёдор очень настоящий. На нём посеревшая от времени футболка с растянутым и обвисшим воротом и клетчатый плед, чадрой окутывающий голову и плечи. Руки он тянет к нагретому стеклу. Перебирает всё ещё красными от холода пальцами тёплый, загустевший воздух. Каждое движение завораживающе лёгкое, колдовское. Выше костяшек розовый переходит в мертвенно-бледный, но пламя окрашивает кожу тёплыми оттенками заката. Острое худое лицо в таком свете кажется нежнее и моложе.
Живое пламя разбавляет густой траур под глазами. Крошечные царапины-морщинки остаются, но их куда меньше, чем раньше. В уголках губ нет больше горьких теней, они приоткрыты и неподвижны.
Дадзаю кажется, что он видит перед собой мальчишку. Долговязого, уставшего и разморенного теплом. Гипнотизирующего огонь за стеклом словно в попытке разгадать его тайну.
Плед очень старый, обросший катышками, нитками и комками меха. Полупрозрачные пушинки танцуют вокруг Фёдора, и одну из них он всё-таки вдыхает. Морщит нос. У этого носа удивительная форма: есть крошечная горбинка, которую можно найти только, если провести пальцем по спинке, а кончик вздернут. Он трогательно и приятно разбавляет общую строгость черт.
Фёдор морщится ещё сильнее, жмурит глаза, делаясь похожим на принюхивающуюся крысу — однозначно домашнюю. Холёную, с нежными розовыми лапками и густой блестящей шерстью.
Чихает, спрятав лицо в ладони. Ещё раз. И ещё.
Вынырнув из-под пледа-чадры, тяжёлая прядь влажно шлёпает его по щеке. Фёдор выдыхает. Раздражённо и обречённо. Огненная сказка теряет свою силу и стремительно тает в воздухе.
Дадзай подбирается ближе. Накрывает его глаза прежде, чем их взгляды успеют встретиться. Фёдор не двигается и ничего не говорит, лишь дергает одной из угольных бровей, и немой вопрос покалывает кожу. Смятение прикусывает Осаму пальцы — они вздрагивают — и тут же исчезает. Фёдор усмехается. Бесцветно. Он понимает. Дадзай усмехается. Едко, потому что тоже кое-что разгадал.
Ему не хочется видеть ложь. Глаза, предназначенные для всех. Осаму ненавидит то, каким они его отражают. Безнадёжно проигравшим. И ни один, даже самый дикий вскрик, ни один, даже самый трепетный стон, ни одна, даже самая безумная мольба этого не переплюнут.
Когда Фёдор смотрел на огонь, в нём и самом что-то горело, пылало ярко и терпко, дико и вдохновенно. Это был чистый взгляд, прозрачный, как байкальский лёд.
Было в нём даже что-то идиллическое. Наверное, дело в спокойствии. Не вынужденном, а умиротворённом. Таким, какое бывает, когда доверяешь. Доверие бы Осаму польстило.
Но усталость ему не перекрыть. Во всей этой беготне, прятках в надменном безразличии, бесконечной игре на самом деле так мало смысла. Местами игра совсем жалкая. Каждый — пленник собственных мыслей, медленно издыхающий в паутине установок, стремлений, идолов, прошлого и обещаний. Великолепный парадокс. Чем способнее твой мозг, тем сложнее выбраться из расставленной им западни.
Есть ли смысл в этой истине? Всё по-прежнему на своих местах.
Достоевский подкрадывается к ней осторожно, предпочитая изучать издалека. Её оттенки совсем не прельщают.
Сейчас он улыбается. Накрывает руки Осаму, поглаживает тёплые пальцы, снимает с лица, вплетает в них свои, впитывая тепло его ладоней. Они шершавые, и прикасаться к ним очень приятно. Тело Осаму интересное на ощупь. Как одеяло в заплатках: гладкая, безупречная кожа, расшитая узелками и росчерками шрамов. Ещё о него всегда можно согреться.
– Холодно, – шепчет Фёдор. – Всё ещё, – и забирается в свитер Осаму, позаимствованный и потому огромный, как шатёр.
Дадзай что-то такое и предполагал, но всё равно охает и стискивает зубы.
– Снег на улице теплее, чем ты, – сипит он. Фёдор в ответ гнусно хихикает. Не спешит высовывать голову в ворот. Вместо этого прижимается ухом к тёплой груди и слушает. Размеренно, ровно. Очень хочется заснуть.
Осаму втаскивает руки в рукава и вслед заними ныряет в шерстяную духоту. Получается не слишком изящно. Фёдор стонет и пытается растереть ушибленный лоб. Свитер предупреждающе трещит. Осаму по-идиотски хихикает. Со стороны эта композиция, наверное, выглядит интересно: трясущийся шерстяной ком на каркасе из локтей, и торчащие из него во все стороны ноги.
Их лица напротив друг друга. Носы соприкасаются. Глаза одинаково чёрные и влажно блестят. Воздух горячий и стремительно закачивается.
Фёдор смотрит не моргая. Непривычно тяжёлое сердце гремит в груди, отдаёт в уши. Это больно и мешает дышать. Тяжесть разливается по телу, густая, как жидкий металл. Немеют руки. Хочется упасть, растворившись в мерцающей черноте.
Ещё больше хочется сказать. Слова щекочут язык, холодят зубы и вырываются в мир как будто сами собой.
– Иногда я ловлю себя на мысли…
Она красива, эта мысль. Как цветущий плющ, впивающийся в стены, и так же разрушительна. Скребёт череп шипами изнутри, щекочет его скользкими усиками, не даёт уснуть. Несёт заразу и гниль. Для Фёдора всерьез думать о чём-то таком – болезнь. Иначе не объяснить, потому что пойти на предательство, отказаться от возложенного на плечи долга…?
По коже бегут мурашки. Он вздрагивает, чувствует капельки холодного пота, выступившего на лбу и спине, задыхается, впивается в пальцы зубами.
Никогда.
Это…
– Хах. Ахха-хаха-ха, – Фёдор смеётся, почти лает, и давится собственным смехом. От него першит в горле и мутит.
Предательство — невозможная вещь, неестественная, противная всей его натуре. Он и есть воплощение Цели, её суть, благодушно одарённая разумом, претворённая в человеческом теле. Он — Его воля, Его часть, а значит, не сумеет оступиться. Ну, конечно же! Какое облегчение… И как только он мог сомневаться?
Тёмные раскосые глаза напротив всё ещё полны ожидания, жадно предвкушают провал.
Осаму Дадзай.
Умение этого человека путать мысли, травить души, нести хаос — бесподобно. Горевать о таком, ожегшись, корить себя за податливость — глупость. Его появление на свет — и есть преступление, а наказание — сама жизнь. Разве существует участь страшнее?
Фёдор тянется к нему с нежностью, почти с сожалением. Проводит кончиками пальцев по лицу, скребёт стягивающие шею бинты. Бедный-бедный мёртвый человек.
Глаза Фёдора больше не блестят. Их затягивает густая плёнка безучастности. Дадзай скорее чувствует это, чем видит, и с досадой стискивает костлявые плечи. Улыбка Фёдора почти извиняющаяся, когда он пробует её изгиб языком.
– Ловишь себя на мысли, – упрямо шепчет Осаму в растрескавшиеся губы, – что только это…
Он целует вдумчиво, не торопясь. Почти сдержанно, чтобы ничего не упустить и распробовать ощущение верно.
Соль крошечных ранок, желание с привкусом вишни. Отстранённость – лёд и морозное дыхание. Легкий привкус горечи – это промелькнула безысходность. Есть что-то ещё. Что-то самое важное, что-то, что очень тяжело поймать.
Ресницы Фёдора дрожат. Руки неподвижно обвивают шею Осаму, пальцы застревают где-то в бинтах. Ему следует отстраниться, потому что такие поцелуи особенные, они существуют для того, чтобы выворачивать наизнанку, пробираться в самую суть. В них нет звенящей пошлости, столь привычной Осаму, жадности и жажды. Они по-своему чисты, особенно жестоки, и никогда не забываются.
– …Настоящее?
Когда Дадзай отстраняется, Фёдор чувствует себя опустошённым. Скрежещущий треск заставляет его вздрогнуть. Это где-то внутри. Осыпается пыльной крошкой и хрустит.
Осаму улыбается. Он тоже это слышит.