don't cry.
19 января 2025 г., 02:39
Ричи Тозиер плачет, как все остальные мальчишки.
Ну, насколько было позволено плакать мальчишкам в одиннадцать лет.
Потому что реветь в одиннадцать лет над тем, что тебя по возрасту не пропустили в «Алладин» на заветный фильм, (У билетерши явно недотрах, вот и бесится — шутил тогда Ричи, обиженно поджимая губы) — не совсем стыдно, но уже и не по-взрослому. Поэтому Ричи позволяет себе плакать только над тем, над чем можно и не стыдно. Разбитая в кровь коленка — нет, серьезно, там бы и сам Генри Бауэрс разревелся, погнутые в очередной раз этим же Генри Бауэрсом очки, сломанный велосипед — совсем новенький! И все мальчишки его возраста тоже над этим плакали, и весь такой аккуратный-собранный Стэнли Урис, и Эдди Каспбрак, который тогда был слишком, до смешного маленьким, чтобы Ричи мог воспринимать его серьезно, (Уж простите, принцесса), и даже Большой Билл. И уж если Большой Билл мог позволить себе над таким разреветься, значит, все в порядке.
Ричи Тозиер старается не плакать так часто, как раньше.
Ну, если можно назвать его слезы «частыми» с тех пор, как ему исполнилось двенадцать.
Все становится как-то неожиданно серьезней и взрослей — и вдруг старые комиксы отправляются под кровать, списанные со счетов, и кассеты теперь все слушают совсем другие, и мороженое «Ракета» становится совсем не таким сладким, как раньше, постепенно заменяемое шипучей, едкой газировкой. И слезы начинают казаться чем-то более постыдным, чем раньше, потому что Билл теперь только морщится и шипит сквозь зубы, пока Эдди, смешно наморщив веснусчатый нос, обрабатывает ему разбитую коленку, потому что с ними начинает общаться Беверли Марш — а Беверли вообще не плачет, хоть и девчонка, потому что Генри Бауэрс дергает Ричи за волосы больно-пребольно, а потом мерзко гогочет над выступившими слезами.
Ричи говорит себе — надо учиться плакать меньше. И учится.
Ричи Тозиер научился не плакать вообще.
Потому что в тринадцать лет плакать стыдно и по-детски. И вообще, мальчишки в тринадцать не плачут. Совсем.
Так говорит старый, похожий на сову, учитель математики, так шепчутся девчонки в школе (Совсем не такие классные, как Беверли, и Ричи они совсем не нравятся, хотя все говорят, что должны), так молчит Билл, стоит только кому-то упомянуть Джорджи. Так говорит даже отец, сквозь смех и смягчая слова шуткой, будто залил горький кофе молоком. Но Ричи-то не идиот. И Ричи выцепил то самое: «Мальчики твоего возраста не распускают нюни, сынок. Ты же мужчина», скрытое потом за маминым «Уэнт!», хлопком полотенца и раскатистым смехом отца. Вообще-то, он пошутил, как сказала потом мама. Но Ричи запомнил. Усек, как говорит Генри Бауэрс. И Ричи не плачет. Больше не плачет.
Пока не появляется Клоун.
Сначала все идет даже хорошо, если можно сказать «хорошо» про хтоническое чудовище, о котором Бен Хэнском сумел худо-бедно наскрести какие-то крупицы информации. Ричи страшно до жути, страшно до дрожи в коленках, до похолодевших пальцев, до закровивших от укусов губ. Но Ричи не плачет, и гордится собой за это.
Гордится и тем, что не рассказал никому про свой настоящий страх. На вопрос о нем лишь уклончиво ответил — клоуны. Потому что это не совсем ложь — Клоуна-то он боится. Но по-настоящему, даже больше, чем Клоуна, он боится этих огромных, невозможно карих глаз. Того, что эти глаза заглянут ему прямо в душу. Того, что эти глаза выцепят из него все глубоко и бережно упрятанное, вытащат, рассмотрят. А потом глянут на Ричи обвиняюще, так, как только они умеют.
Или того хуже — того, что эти глаза перестанут быть карими. Ричи видел глаза мертвого человека — в восемь лет его потащили на похороны умершего дедушки. До дедушки маленькому Ричи не было никакого дела, а вот глаза он запомнил на всю жизнь. Глаза у мертвых не просто пустые — они бесцветные. Ричи помнил, что глаза у дедушки отливали синим, а на похоронах в них был только темно-темно серый. Как крышка гроба, как гвозди, которыми потом этот самый гроб заколотили. И больше всего на свете Ричи Тозиер боится, что такими же тошнотворно-серыми станут эти карие, невыносимо карие глаза. Боится — и сам особо не понимает, почему. Только к горлу подступает ком каждый раз, когда Ричи представляет мертвого Эдди Каспбрака, и ему приходится напоминать себе, что он не плачет. А еще — что с педиками он ничего общего не имеет.
Ричи Тозиер не плачет. Не плачет ровно до дома на Нейболт-стрит.
Точнее, даже не самого дома. Можно ли назвать домом ту дыру, в которую они залезли через грязный, заплесневелый, склизкий колодец — одному Богу известно. Наверное, нельзя. Ричи старался держать эту мысль в голове и, зная, что это совсем не дом, не выпускать идущего впереди Эдди из виду. Потому что, конечно, он восхищается и даже немного гордится Эдди за то, что у него внутри будто бы встроенный компас, но ему до краснеющих полумесяцев от ногтей на ладонях страшно, что Клоун сцапает Эдди прежде, чем они успеют что-то сделать.
И, видимо, остальные тоже глазели кто куда. Потому что пропажу и без того тихого Стэнли Уриса заметил только Билл, да и то не сразу.
И только когда Стэнли, лежащий на земле, подорвался, с кровавыми разводами на щеках, с созвездиями укусов, мерцающих от лба до подбородка, когда начал кричать, что это они во всем виноваты, когда разрыдался, даже не пытаясь стереть с лица слезы, когда начал слепо, отчаянно хвататься руками за всех, кто оказывался рядом — только тогда Ричи понял, что провалился. Полностью и окончательно. Потому что тогда он, склонив голову и судорожно цепляясь за подол рубашки истерящего Стэна, зажмурился и позволил стыдливым, детским слезам катиться по щекам.
Ричи Тозиер всегда был громким. Он громко говорил, громко шутил и громко смеялся. Он громко ел, громко ходил и бегал, громко, кажется, жил. Только плакал всегда тихо.
И никто тогда не услышал его задушенных, приглушенных всхлипов, никто не увидел в мутном свете старых фонариков дорожек слез на щеках — и Ричи это было на руку. Ведь мальчишки не плачут, а Стэнли — не в счет. Его чуть, Боже милостивый, не сожрал огромный монстр. Ему можно.
Второй раз Ричи Тозиер плачет после инцидента в аркаде.
И, если в первый раз плакать еще можно было, потому что это объяснялось, блин, космическим Клоуном, который свалился на их головы невесть откуда, то сейчас это казалось совершенно, невообразимо глупым. Потому что глупо сидеть на облупленной скамейке перед статуей Пола Баньяна, позабыв про очки, сиротливо лежащие рядом, закрывать руками лицо и рыдать. Рыдать тихо, беззвучно, стараясь спрятаться в собственных острых локтях и коленях. Рыдать оттого, что в голове, как заезженная и сломанная, а оттого отвратительная в своем звучании пластинка повторяется слово «педик». Рыдать и знать, что это правда.
Ричи никому про это не рассказал, и не расскажет даже под дулом пистолета. Даже про ожившую статую не расскажет. Потому что за этим последует любопытный, прожигающий насквозь взгляд карих глаз и неизбежный вопрос: «а что ты там делал?». И на этот вопрос у него не найдется ответа, потому что это было совсем не в духе Ричи — шататься в центре города тогда, когда можно было бы пойти в Пустошь, на Карьер, на Свалку, в конце концов. И, конечно, никто ему не поверит. Ему-то в ложь про клоунов не сильно поверили.
Ричи Тозиер молчит. Молчит и не плачет. Старается не плакать.
Потому что это становится все труднее.
И теперь, сидя вместе с Беверли у одной из Шахт Морлоков и раскуривая одну сигарету на двоих, у Ричи не хватает сил улыбаться и отшучиваться в ответ на её вопросы. С ней всегда было и тяжело, и легко одновременно. И если со всеми остальными Ричи громко смеялся, пряча тихие слезы в уголках глаз, с Бев он устало молчал и смотрел на то, как какая-то несчастная лягушка скачет с одного камешка на другой в тщетных попытках пересечь стремительный ручеек.
— Тебе нравится Эдди, да? — неожиданно легко спрашивает она, будто решая его не мучать — как палач одним махом снимает тебе голову с плеч.
Ричи чувствует, как к горлу подступает липкий комок и роняет голову на сложенные руки, но не плачет. Даже перед Беверли.
— Да.
Она только вздыхает, забирает у него сигарету и затягивается.
— Признаваться будешь?
Ричи аж давится.
— Нет! Ты с ума сошла? Смерти моей хочешь?
Беверли только неопределенно ведет плечами, и этот жест можно трактовать как угодно, и Ричи это бесит.
— Ты не сказала «нет». — с какой-то язвительной злостью напоминает он, глядя на аккуратный профиль подруги. А та поворачивается на него, и тут Ричи чувствует себя так, будто его только что прошили насквозь иглой, потому что такими проницательными могут быть только одни глаза на свете. И Беверли, хоть и близка, но никогда их не переплюнет.
— Ты же знаешь, что ты ему тоже нравишься? Ричи, да это же очевидно — всем, кроме тебя, наверное. Вы просто два придурка, которые до ужаса боятся реакции друг друга.
И вот сейчас Ричи действительно хочется заплакать. Сейчас он очень к этому близок. Потому что такие, черт возьми, шутки, совсем не смешные, Бев! Вообще ни секунду! Потому что нет ни одного шанса, что Эдди, что Эдди с его веснушками, и вздернутым носом, и этими вечно выглаженными рубашками-поло, и этими, Господи, невозможно карими глазами, любит его. Кого? Ричи — с кривыми зубами, с растрепанными кудрями, с огромными, ненавистными им же очками, с до глупого яркими гавайскими рубашками и с незакрывающимся ртом? Ричи — мишень хулиганов, чье лицо кричит: «ударь меня!»? Ричи — педика, неудачника и плаксу?
Не смешно, Бев. Совсем не смешно.
Ричи Тозиер понимает, что все рухнуло. Рушится прямо сейчас. В эту самую секунду.
Потому что сейчас в его спину совсем неудобно тыкается подгнившая, но крепкая деревянная балка. Потому что в руке у него лежит перочинный ножик, и Ричи ловит себя на отчаянной мысли, что, может быть, если бы его лезвие было покрыто кровью, было бы легче.
Потому что напротив него, уперев руки в бока, стоит Эдди и просто-напросто сжигает взглядом своих чертовых глаз.
Ричи хочется умереть. Исчезнуть. Испариться. Ему хочется, чтобы снова появился Клоун — и тогда Эдди бы забыл о том, что вообще застал Тозиера на мосту Поцелуев, а потом не стал бы напоминать — было бы не до этого. И Ричи потом со спокойной душой пошел и расцарапал бы эту надпись, изуродовал бы дерево так, чтобы никто и никогда не смог бы прочитать бывшые там раньше буквы.
Но Клоун не появляется. И Ричи не умирает. И Эдди уже открывает рот, собираясь уже второй раз попросить — нет, потребовать, чтобы Ричи отошел. Но тот открывает рот первым.
— Я не отойду, Эдс, даже не пытайся.
Густые брови Эдди хмурятся так забавно, что Ричи почти растягивает губы в ухмылке — почти, потому что улыбку сдерживает уже знакомый липкий ком в горле. Только теперь он больше. Намного больше. И Ричи это совсем не нравится.
— Почему, Рич? Мы же друзья! Я тебе все рассказываю!
«Нет, Эдди,» — думает Ричи, понимая, что у него подрагивают колени и скручивает живот. — «Мы не друзья. Потому что после того, как ты увидишь — а ты увидишь, что я там написал, ты больше никогда не захочешь быть моим другом».
Но Эдди — иногда Ричи ненавидит его за это — решает, что чужое согласие ему не нужно.
Эдди сильный. А Ричи высокий. Но Эдди, чертов Эдди Каспбрак все равно пихает его острым локтем под ребра, а потом одним коротким рывком оттаскивает от деревяшки.
И Ричи Тозиер понимает, что всему пришел конец.
Пришел конец многолетней дружбе, совместным посиделкам у Каспбраков на чердаке, спорам, какой попкорн брать и громким возгласам Эдди: «Мы договаривались брать по одной, дубина, а ты всей рукой загребаешь!». Пришел конец смятым, исчерканным ручкой запискам на дне портфеля, постоянным дракам за то, кто же займет гамак, одним наушникам на двоих, доверительному: «Это секрет, никому не говори».
Пришел конец тому Ричи Тозиеру, который не плачет.
Потому что этот новый Ричи Тозиер, только что по милости своего глупого сердца лишившийся своих самых любимых карих глаз, не может сдержать слез.
Он отступает на шаг, закрывает лицо ладонями, стыдливо прячет всхлипы, поджимая губы. Мякнет, сникает, подрагивает плечами, прячется в острых локтях, а если опустится на землю, сможет спрятаться и в коленях, но такой роскоши он себе не позволяет.
И даже сквозь слезы он видит ошеломленно застывшего Эдди, разглядывающего балку моста так, будто она вот-вот исчезнет, будто это все сон. Конечно, он надеется, что это сон. Кошмар.
Эдди оборачивается. Выражение его лица воодушевленно-скептическое — он будто ждет, что Ричи сейчас выкрикнет, что все это шутка. И над тем, как меняется это лицо, когда Эдди видит чужие слезы, Ричи мог бы, наверное, даже посмеяться. Но вместо смеха выходит задушенный всхлип — слишком тихий для Ричи Тозиера, слишком громкий для замолчавшего вдруг мира.
Эдди делает шаг вперед. Нерешительно, неловко — конечно, Ричи последний раз плакал при нем лет в одиннадцать — но быстро. А потом еще один и еще. А потом одним стремительным движением отводит дрожащие руки от заплаканного лица и заключает Ричи в объятия.
Тот сперва даже не дышит. В голове проносится: «Не смешно, Бев». Эдди не сбежал. Не накричал на него. Не обозвал педиком. И в его взгляде было что угодно, кроме ненависти и отвращения. И его руки сейчас прижимали Ричи к себе так крепко, будто ему и не было противно оттого, что он плачет, и гладили по спине.
И единственное, что себе позволяет Ричи, фраза маленького, заплаканного, напуганного ребенка.
— Ты не злишься?
А Эдди отвечает совсем как Эдди. Совсем без злости. Совсем как раньше.
— Боже, нет, придурок.
И Ричи только ревет еще сильнее.
А Эдди, черт побери, Эдди с его пластырями и родинками, Эдди с его короткими шортами и уложенными волосами, Эдди с его неземными, невыносимо карими глазами обнимает его крепче, гладит спутанные кудри, шепчет на ухо слова утешения вперемешку с вопросами, на которые тот только сдавленно всхлипываает и смущенно улыбается сквозь слезы.
Ричи Тозиер стоит посреди моста Поцелуев, весь зареванный, но донельзя счастливый.
И теперь Ричи Тозиеру совсем не стыдно плакать.