-
21 января 2025 г., 00:40
Примечания:
музыка: This Place Is a Shelter — Ólafur Arnalds
щитпост и больше контента: https://t.me/+iBxYzI-9tDE4ODgy
На кухне холодно и по полу сквозит из открытого окна.
То, что нужно.
Мира, мокрый и голый, презревший и трусы, и элементарную вежливость, с минуту качается в дверном проёме, пытаясь оценить, что ему сейчас важнее: свежий воздух или потребность выхлебать целый Мировой океан при условии, что он не будет слишком солёным — океаны вообще солёные? или это только моря? но моря же впадают в океаны, или нет, или не все из них?
Потом определяет тяжёлым и мутным взглядом расстояние до подоконника и до раковины, решает, что всё надо делать по уму, эргономично, с экономией сил. Их и так не очень-то много, этих сил. Ровно столько, чтобы доползти до фонтана, зачиллиться и подождать, пока пойнты здоровья зарегенерируются.
Тело удовлетворённо ноет, отзывается передёргиваниями мышц, на каждый шаг реагирует, как на личное предательство, но от этого хорошо. Ровно до тех пор, пока не возникают трудности с поисками кружки.
Там, где она должна быть — на сушилке, её не оказывается, рядом на тумбочке — тоже. Всего одна памятником так и не начавшемуся одинокому вечеру белеет на столе, в ней остывает до краёв налитый чёрный чай, без ничего и подёрнувшийся масляной плёнкой. Мира хлебает его, языком собирает с губ горечь такую, что от неё даже сладко, и улыбается сам себе.
Спартанские условия, однако. Не рассчитанные на совместное выживание, не предполагающие ещё одного человека: раз одна чашка, то наверняка и одна тарелка где-нибудь в квартире спряталась, обязательно глубокая, чтобы и под первое, и под второе, и под компот, одна ложка и одна вилка. Всё, что вокруг, буквально кричит: тут живёт одинокий волк, идущий по одинокому пути войны, и ему чужды слова любви, и…
Всё, на этом поток издевательств иссякает, больше ничего вспомнить не удаётся.
Заднице оказывается холодно на подоконнике, покрытой испариной спине противно прижиматься к ледяному стеклу, но сейчас так надо, так всё внутри просит: он, изжарившийся изнутри и слишком медленно остывающий, нуждается в этом, иначе просто уснёт.
На ум идёт: так, как с ним, поступают с помидорами, чтобы снять с них шкурку. Сначала кидают в кипяток, держат, потом раз — и в ледяную воду. Кожица из-за этого легко слезает, вообще без вопросов, и делать с этими обнажёнными, уязвимыми доверчивыми и совершенно преисполнившимся от шока помидорами можно всё, что угодно. А странные гастрономические ассоциации — это, видимо, голод: с самолёта ничего во рту… Ладно, допустим, уголки рта потресканно жгутся; во рту что-то да было, но ничего, что можно посчитать питательнее картонного бутерброда.
Зато есть сигареты. Наверняка, судя по слишком скромной упаковке, какие-нибудь охереть какие крепкие, и сейчас его торкнет, но надо — значит надо, и Мира чиркает допотопными спичками об такой же допотопный коробок, отсыревший и пахнущий мокрой бумагой и костром.
Чай и табачный дым — не вкусно. Вообще не так, как если взять и поменять чай на кофе или хотя бы на колу. Ебало крючится само по себе, в горле встаёт противный комок, горчит даже не на языке, а там, глубже, в районе лимфоузлов, под челюстью или за ней. И всё равно — хорошо.
— Отморозишься — поедешь обратно в свою Варшаву и будешь там сидеть, пока не перестанешь распространять бациллы.
Почему Мира не услышал, как шум воды в душе прекращается?
Замотанный в одно только полотенце, Дима шагает на кухню под собственный бас, вносит шум и свет — щёлкает выключателем на вытяжке над плитой, шлёпает босыми ногами по полу, хлюпает дверцей холодильника. Шипит бутылкой минералки и шипит сам, глотая ледяную воду с пузыриками.
— Так я и так отм-мороженный. Пустил же.
— Тебя попробуй не пусти.
Ухмылка трогает губы. Не может не: у Димы грубоватые слова на языке, но самый серьёзный взгляд старого, шкодливого, понявшего жизнь кошары, делающий его похожим одновременно на Фримана, Стоянова и самого себя.
Он походит, душно пахнущий самым мужицким на свете гелем для душа с храбрым чёрным перцем и воинственной мятой — набор «Чтоб твой олень не вонял как можно дольше», опускает Мире на бедро ладонь, сваренную в кипятке, который называет «да просто горячая вода, чё ты пиздишь», протягивает другую руку навстречу.
— Дашь?
— Уже дал, — ни секунды не медлит с ответом Мира, демонстративно затягиваясь.
Его, конечно, в ответ с силой дёргают под коленкой. Можно было бы такого ожидать, но приходится нелепо взмахивать руками, давиться дымом, цепляться за край подоконника, чтобы не ёбнуться.
— Н-нормальный вообще? А «пожалуйста» где моё?
— Щас будет.
Дима зажимает его запястье, отбирает сигарету и зажимает её, полускуренную, в зубах. Шлёпает по бедру, сгоняя, как кошку, в сторону, приваливается плечом к оконному откосу, выпускает дым прицельно в открытую форточку.
Мира ворчит еле слышно:
— Я вашему отелю ставлю ноль звёзд, в курсе? Чай — говно полное, чистой посуды нет, ещё и обслуживание н-нихуя не дружелюбное.
А сам подтягивает колени к себе, лишённый стыда и чувств, на него похожих, и ловит у Димы на груди, разукрашенной тенями и бликами в тёплый оранжевый от лампочки в вытяжке и чёрный от теней за окном, расползающиеся от холода мурашки. Ведёт по ним самыми кончиками пальцев, гладит эту забавную пупырчатость, путается в тонких волосках, случайно дёргает за них, специально задевает напряжённый сосок и пакостливо хмыкает, стоит только Диме недовольно дёрнуться.
— Так не ждали визитов-то, господин уважаемый гость. Так бы и дорожку красную постелили, и подушки пуховые у армян на рынке стрельнули. Что же вы без звонка, без весточки? — дуркует он.
Мира смеётся.
Смеётся, но не отвечает: не хочет, отводит глаза, отъезжает ещё дальше по подоконнику, чтобы дотянуться до пачки и достать вторую сигарету.
Не знает ведь про себя, чего он без звонка и чего вообще приехал. Всё поделилось на «до» и «сейчас»: где-то там, часы, километры назад ему было так хитровыебанно хорошо, что слишком тошно. Называть это «пусто» никакого желания не было, казалось — они с Димой…
Да даже не решили ничего. Просто было так: много матчей, турниров и нервов, мало времени на то, чтобы дышать полной грудью, дохуя желания чувствовать себя неодиноким, признанным, приласканным. Настолько дохуя, что в Миру, при всем его внушительном росте, это чувство в один момент просто перестало влезать, и вместо того, чтобы идти искать, с кем бы опять поебаться на стороне, он, пьяный и угашенный, приполз к Диме — мозг его счёл большим и надёжным, стабильным и тёплым.
Ничего не получилось, конечно. Он уснул, едва попытавшись сунуть руку в чужие штаны, а утром Дима отпаивал его солёной водой с какой-то спортивной хуйнёй, долго и нудно отчитывал, пикнув себе самого противного героя — настойчивого тренера-тире-мамашу с ультой в виде «ты не понимаешь, что ли, что так себе всё похеришь?». Зато получилось потом, на второй раз, когда уже трезвый и ясно мыслящий, Мира снова пришёл и попросил:
— Давай, может, ну… Просто так? Если у тебя встанет, конечно.
У Димы встал. И вставал регулярно, на протяжении целого года. Мира как в первый раз решил: наверное, он тоже человек, и ему тоже иногда нужно просто по-человечески потрахаться без выебонов и необходимости отвечать на вопросы в стиле «что между нами происходит?»; так больше и не передумывал, не давал себе думать, не искал для этого поводов, а когда закончилось всё, — и нервы, и способность дальше давить кнопки, и желание оставаться в команде и тянуть её за собой на дно, в хаос и дизбанд, — то подумал: очевидно, вместе с этим и Дима у него тоже заканчивается.
Срок аренды они ведь не продлевали.
А теперь — вот. Теперь, перепробовавший за несколько месяцев всё, что удавалось вообразить для собственного увеселения, переукладывавший к себе в постель мальчиков и девочек разной степени привлекательности, переигравший пабов столько, что одна воспитанная спортивная воля к победе не давала расхерачить системник, он признал: ему всё не так и не хватает чего-то важного.
Поймал себя на дрочке в душе. С пальцами в заднице, с плотно зажмуренными глазами, с картинкой под веками, на которой: вот бы сейчас знакомые, до царапин шершавые руки сжали, припечатали к мокрой стенке, вот бы кто-то куснул его за загривок, как щенка, втолкнулся внутрь, растянул по ширине своего члена и выебал из тела и мозгов всю осатанелую закостеневшую тоску.
Кем-то, конечно, был Дима, и отрицать это дальше казалось идиотизмом. Не верящий, что ему откроют, Мира не позвонил и не написал, за два часа покидал какие-то тряпки в рюкзак и махнул из страны в страну, с колотящимся сердцем в ночи добрался до выученного адреса, скурил последние три из пачки у подъезда, позвонил в домофон.
Одного взгляда им хватило, чтобы во всём разобраться, обо всём договориться и в четыре руки стащить с Миры штаны. Он поздоровался со стенкой в прихожей, с диваном в зале и с чуть не свежими, но зато одуряюще пахнущими простынями на постели прежде, чем оказаться тут, и должен быть уже сыт и доволен, должен просить пощады для истёртого тела, а получается…
— Мир? — хрипло шелестит над ухом.
Мира вскидывается, промаргивается, рассеянно переводит взгляд с Димы на так и не зажжённую сигарету.
— Чего?
— Я говорю, ты где?
— Здесь, — сознательнее и чётче откликается он. — Здесь я, н-никуда не дёлся ещё, не мечтай.
Горячие пальцы ползут по его бедру, мнут и щиплют холодную остывшую кожу, с искристой болью проминают забитую голень, накрывают и греют свод прижатой к подоконнику стопы. Касаются так, как позволено касаться только близким людям, и от этого становится тревожно и светло под рёбрами.
— Может, всё-таки хоть срам прикроешь? У меня тут, знаешь, не принято, чтобы голые мужики по дому разгуливали.
Ещё бы у него было принято. Мира бы по айпи вычислил, каждого бы нашёл, у кого «принято», и душу бы вывернул. Кому — непонятно: может, и Диме, как это было давно, целую жизнь назад, в Китае, когда у него на языке не оставалось ничего кроме «Мага, с Магой, у Маги…», а Мире хотелось выть и не хотелось в этом сознаваться, что-то усложнять.
— Новый опыт старикам полезен, говорят. Так эти, ну… новые нейронные связи ф-формируются, вот. Или что, не нравится?
Дима применяет один из четырёх своих скиллов: смотрит внимательно и усмехается так иронично, что в глазах читается — «сам-то веришь в то, о чём спрашиваешь?».
Мира не верит, разумеется. Знает, что нравится, и подставляется взгляду — отставляет одну ногу в сторону, наваливается спиной на противоположный от Димы откос, лениво вытягивается во всю длину.
Только ждёт в ответ молчания, а получает внезапное, будто оторванное от сердца:
— Нравится.
И у самого у него начинаются проблемы по кардиологической части.
— Тогда нахуя, вот, мне одеваться?
Дима согласно хмыкает, а потом роняет, вгоняя сигарету в пепельницу и вырастая над ним в полный рост.
— Хочешь интересный факт?
Тяжёлая рука смыкается на колене другой ноги, бессмысленно свисающей с подоконника. Приводит мышцы и суставы в движение механически, будто управляет куклой. Отводит его в сторону и держит в таком раскрытом положении, пока сам он вклинивается точно между бёдер.
От этой близости у Миры спирает в груди, пульс во всём теле начинает отстукивать неровный дробный ритм, улыбка сама собой растекается по лицу — адреналиново, снова жарко, снова ярко и хорошо, член дёргается и предпринимает попытку налиться кровью.
— Хочу.
Он не мешает Диме. Специально послушный и мягкий, как притворяющееся мертвым и неопасным животное, не напрягается и не дёргается, только наблюдает за тем, как ладони мнут его и так уже перемеченную потихоньку расцветающими синяками кожу, скользят дальше, стискивают перетруженные мышцы в паху.
— Есть такие обезьяны — крошечные шимпанзе. Или карликовые? Не суть. И вот они — чуть ли не самые сексуально активные животные на планете. Не просто размножаются или сами там себя, понимаешь, аутофеллируют, а ещё и агрессию так выражают. Вроде хиппи: давайте секс вместо пуль. И общаются тоже так. И вообще все вопросы свои сложные еблей решают, представляешь?
Мира не представляет. Дима говорит, говорит, но это бесполезно, когда его пальцы лезут глубже, прихватывают член у основания, надавливают на тонкую кожу в промежности, ощупывают припухшую и растёртую дырку.
И всё-таки общий смысл он улавливает в степени достаточной для того, чтобы промычать в ответ:
— И что?
— И то, что ты мне этих шимпанзе напоминаешь.
У Миры закатываются глаза, он дёргается навстречу, поджимается и натужно расслабляется, пытаясь притереться задом теснее, вобрать давящие подушечки в себя. Закрывается, сбегает весь целиком от Димы в это касание, только сипит нелепо:
— Не правда.
Но Дима не давит. Не развивает тему, не говорит дальше ничего такого — никаких простых и грубых слов, которые мог бы найти от всей широты своей чурбанистого и остроугольного, прямолинейного нутра.
— Высох весь уже, — вместо этого бросает он, проталкиваясь внутрь.
Ощупывает его там, удивительно правильно понимает жгущую нутро потребность — разводит три пальца в стороны, натягивает Миру так, что у него летят искры из глаз от вспышки боли и стон из глотки от удовольствия.
— Похуй. П-похуй, Дим, дай?
Всё равно он растянутый и не вымытый, только снаружи кое-как обтёртый. Внутри должно ещё быть достаточно мокро для того, чтобы не доводить Диму до греха, а себя до врача, и на всё остальное поебать, страшно и дико поебать.
— Поднимись.
Как обычно: Дима, вроде, просит, а делает всё сам. Просовывает одну ладонь ему под бок, дёргает на себя. Мире кажется, что сейчас его как-нибудь развернут, ткнут лбом в стекло и выебут, но вместо этого он оказывается сидящим, почти свешивающимся с подоконника с ногами по обе стороны от разгорячённого тела и смотрящим в высеченное из камня непропорциональное лицо.
Ничего, кроме этого лица, особенного такого лица — чем дольше его разглядываешь, тем правильнее и красивее оно кажется, — ему не видно. Фон мутнеет и размывается, стоит только мокрому полотенцу шлёпнуться на пол, а головке члена надавить на вход; он вцепляется Диме в плечи, выламывается в пояснице, пытаясь расслабиться сразу и целиком.
— Не старайся, — хрипит ему на ухо Дима. — Не надо.
Первый момент растянутости — самый яркий. Головка, большая и обжигающе горячая, распирает и унимает голодный зуд, у Миры пятна радужные начинают плясать в глазах, он зажмуривается и ждёт. Ждёт всего привычного: яростного темпа с нулевой, шлепков кожи об кожу, невозможности хоть как-то сопротивляться, но не получает ничего.
Дима заполняет его одним плавным толчком, запирает между собой и ледяным стеклом, по-медвежьи обхватывает за спину, замирает глубоко внутри и упирается лбом в лоб.
— Дим?
— Тихо.
— Что ты, н-нахуй…
— Помолчи? Посмотри на меня.
Мира зачем-то сопротивляется. Мотает башкой, крепче смыкает веки, сжимается на члене, всерьёз надеясь, что Дима не выдержит первым и трахнет его уже по-человечески, но это не помогает — ничего не происходит.
Совсем ничего. Ни единого движения вперёд или назад. Он просто остаётся в таком положении — нанизанный, переполненный, мелко трясущийся и беспомощный, сжимающий крепкое тело острыми коленями.
— Ди-ма, — раздельно хрипит он, зовёт, почти просит одной интонацией, одними звуками имени.
— Посмотри.
Слух адаптируется, начинает различать, как размеренно и тихо Дима дышит ему в губы. От этих звуков отступает вдруг накатившая паника, тело расслабляется само по себе, нервные окончания берутся за свою работу — передают в мозг каждое ощущение.
Мира распахивает глаза и вмазывается в две чёрные точки с голубой каймой по краям, осознаёт остро и чётко, до боли прозрачно: Дима в нём, Дима с ним, они представляют собой сейчас совершенно неромантизированное единое целое, они связаны.
Физически связаны.
Не тонкими ниточками между сердцами, не духовной связью, не всем тем бредом, о котором пишут книги. И это ощущается так правильно, что Мира наконец-то чувствует себя целым. Полноценным.
Дима усмехается ему одним краем рта. Ведёт рукой по боку, надавливает на живот под прижатым к нему членом, и удивлённый стон срывается с губ — если заземлиться, то, оказывается, почувствовать это внутри можно ещё яснее.
Те же пальцы скользят выше, плавно и с силой выкручивают, сдавливают напряжённый сосок. Миру бьёт током, он вгоняет ногти глубже Диме в плечи, взмётывается и не понимает, куда себя девать, когда так — не быстро и бешено до слепоты, а глубоко и страшно интимно до полной ясности, но сцепки взглядов не разрывает — знает, что теперь будет смотреть туда, в эти глаза, пока собственные не высохнут.
— Дыши, — умиротворяюще хрипит Дима.
И опускает ладонь ему на горло, под кадыком, у самых ключиц. Сдавливает легонько, шутя, через секунду — сильнее, потом ещё. Этого хватает, чтобы Мира забился под ним обескоженным, ощипанным, пугливым воробьём, почувствовал всем собой, как внутри у него от напряжения Дима пульсирует и вздрагивает, становится ещё крепче.
— Хорошо же?
— Да. Д-да, можно… Можно меня теперь уже…
Резким и рваным движением Дима подаётся назад, оставляя за собой пустоту, и вбивается снова. Врезается пахом в пах, втискивается твердой косточкой, делает какое-то неуловимое движение и проталкивается ещё глубже, под новым углом.
Одна такая яркая вспышка — и по кухне разносится высокий, оглушительно громкий, едва ли не девичий вскрик. На животе становится позорно мокро, член истекает белыми лужами, но не обмякает сразу, Мира запутывается в диком, неожиданном, не имевшем вроде бы права случаться оргазме, как ногами в одеяле со сна, мечется под Димой, конвульсивно сжимается на нём и теснится губами к его губам, выжимая из плотно зажмуренных глаз солёную воду.
— Ещё. Ещё, Дим, п-пожалуйста, давай, можно, всё м-можно, я хочу, — надрывно и сбито шепчет он, продолжая мочить себе щёки.
И вот, чем Дима отличается ото всех: он не спорит, а понимает. Сгребает его в свои руки, натягивает на себя, через все «слишком» втрахивается в трясущееся тело, выбивает новые вскрики и протяжные стоны, и всхлипы, и лихорадочный бессвязный шёпот.
Мира чувствует, как весь болит и ноет там, внизу, и как ему от этого хорошо, впитывает эти ощущения жадно, как наркоман — дозу, подаётся сам, как может, стискивает все мышцы, требует сильнее и быстрее, и переваливается за грань, туда, где тонкие и острые вспышки боли выдирают из него ещё один сухой взрыв.
Дима кончает следом, заливает его спермой глубоко внутри и вгрызается зубами в плечо до треска кожи.
Всё затихает.
— Эй?
Снова Мира начинает воспринимать себя мыслящим человеком, оказываясь уже обтёртым и приваленным к широкой груди.
Эта грудь под ним мерно раздувается и сдувается, Дима пахнет свежим потом — родным, выученным, самым простым и самым подходящим на свете ароматом, смешно дышит в ухо и неловко, как огромный пёс — мелкого кота, со страхом навредить своими грубыми лапами, оглаживает по лопатке.
— Живой?
У Миры нет сил думать, он трётся щекой об влажную кожу, мажет по ней губами и невпопад роняет ломкое и тихое:
— Я скучал.
Повисает неловкая тишина. Замирает ладонь на спине. То, насколько большой и страшный Дмитрий Белов оказывается беспомощен перед этими словами, почти смешно, и совершенно точно ясно: нет никаких таких высших сил, которые заставят его натурально, настоящими словами ответить взаимностью, перепрошиться, стать другим, умеющим говорить все эти дурацкие, нелепые вещи с розовым оттенком.
Но Мире про него и так всё понятно. Его это устраивает, ему это нравится, никаких подтверждений не нужно, зато можно самому подать руку и выпутать их из этого коммуникационного тупика.
— А теперь жрать хочу. Значит, живой. Есть у тебя помидоры, а?
Дима шумно ухмыляется, смешливым выдохом встрёпывает ему волосы на макушке и своими руками стаскивает его с подоконника. А Мира и шагать не может — слишком лёгким и наполненным одновременно кажется сам себе.