бумажный кораблик

R
Завершён
6
автор
Фэндом:
Размер:
10 страниц, 4 822 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
6 Нравится 6 Отзывы 0 В сборник

бумажный кораблик

Настройки
Примечания:
Эта история не была слишком длинной, но все-таки оставила на мне значимый отпечаток. Вероятно, об этом я буду вспоминать до конца жизни. Просто потому, что все, что было связано с этим человеком, подарило мне неисчерпаемую радость. С ним я узнал, что такое благодарность. Любовь. И что, оказывается, можно так много чувствовать. Его звали Мэттью. И мне понадобилось много месяцев после, чтобы осознать, что я всё-таки его любил. Мы встретились странно. Я был помощником преподавателя в архитектурном колледже, он – ещё даже не студентом. Ходил на подготовительные курсы, семнадцатилетний, такой ребёнок, ничего не смысливший в рисовании. Первый месяц я наблюдал его глаза, презренно горевшие вызовом из-за мольберта, самого дальнего в кабинете. Мэттью не умел воспринимать критику и всегда очень остро реагировал на мои комментарии, на замечания преподавателя молчал. А после брал свой ластик и стирал все к чертям собачьим. Даже если перед этим не сумел прислушаться к моим рекомендациям и будто назло заштриховал весь лист жирными черными кривыми. Казалось бы, моя задача была проста: преподаватель поручил мне присматривать за Мэттью и взяться вытянуть из него весь потенциал. Снисходительная улыбка мистера Роу в те дни напоминала мне о прошлом, ведь когда-то и я пришел в этот колледж юным неумехой, прогуливая свои пары в государственном институте культуры. Но мы с Мэттью отличались. Позже я узнал, что противоположны мы были диаметрально. Я сбежал из Стокпорта в Лондон подальше от отца, но все-таки поступил туда, куда было угодно ему и на направление, к которому совершенно не лежало мое сердце. Всю жизнь мою шею колол отцовский ошейник – кто бы знал, что поводок может протянуться на всю Англию и ни черта не ослабнуть. Мэттью же родился, вырос и продолжал беззаботную жизнь в самом центре Лондона, посещал лучшую частную школу в своем районе и ни в чем не нуждался. Может, он, как и я в семнадцать, ненавидел рисование. Но ходил в колледж на подготовку исправно, занятия не пропускал. И был значительно более дерзким подростком. Я же в его возрасте не мог похвастаться столь отчаянным бунтарством. Терпел, замалчивал, съедал обиды одну за другой. По Мэттью такого сказать было нельзя. По крайней мере, он не держал все в себе, а бегал плакать в туалет, тогда как я раньше всегда давился слезами. Наше общение не заладилось с самого начала. Первые месяца три он вообще не обращал на меня внимания, не воспринимал меня как кого-то близкого к преподавателю, вечно ёрничал и плевался. Позже он стал приставать, даже высказал свое недовольство однажды: крикнул на весь двор колледжа, что я чертов эгоист и полный мудак. Уже на следующее занятие извинился, его защитный механизм тихонько слабел – он решил подпустить меня к себе. Точнее, мальчик пытался всеми силами сделать так, чтобы я подошел к нему сам. Так Мэттью стал моей компанией по пути от колледжа до автобусной остановки. Там я садился на свою маршрутку до метро, за Мэттью на дорогом авто приезжал водитель. Не успел я осознать, как состоялась наша первая прогулка. Мальчишка оказался чересчур эмоциональным, каким-то гиперактивным. Вечно жестикулировал, громко разговаривал, забавно и даже мило играл свои театральные сценки. В нем было так много чувств, что он не успевал их переваривать, не мог держать внутри; терялся. В какой-то момент я даже подумал, что от избытка он не чувствовал ничего. Но как мне понадобилось множество месяцев и даже лет, чтобы принять свою любовь к нему, так же и с этим – я узнал, что Мэттью чувствовал и прекрасно осознавал каждую отдельную эмоцию внутри. Только не знал, что с ними делать. И это как-то объяснило мне все его замешательство, пустоту в глубине горящих глаз. Ему было страшно. Он боялся самого себя. Что уж там, и мне было страшно в семнадцать, когда границы сознания начали масштабно расширяться. Первые отношения, первый секс, первые серьезные драки, ссоры с родителями. Потом не стало мамы, отец совсем почерствел, компенсировал за счет срывов на мне. В те же семнадцать я собрал вещи, отец проводил на поезд «Стокпорт – Лондон», возлагая на меня ответственность и надежды. Первые два года я ездил домой, после перестал. Врал про работу и загруженный график. А отец не мог ездить ко мне из-за больной спины, плюс страдал аэрофобией. Так мы решили нашу проблему: на расстоянии отношения с родителями всегда замечательны. И вот мне уже двадцать два. Я поступил не сразу, потом отчислился, потом восстановился; оставшееся время снова мечтал отчислиться. Мне оставался последний год в институте, когда любые мысли прекратились. Я смирился и решил домучиться до диплома – ну, знаете, чтобы не разочаровать отца в очередной раз и так далее. Просто мне стало наплевать на все, что не касалось архитектурного колледжа. Это была моя работа, как и получение диплома. А потом моей работой стал Мэттью. Его поручили мне. Правда, сомневаюсь, что в перечень моих обязанностей входили прогулки, покупки Мэтту кофе, а после распитие с ним вина на берегу Ла-Манша, секс в мастерской и… Но Мэттью того стоил. И, возможно, даже всех моих потраченных нервных клеток и всех страданий после, когда нам пришлось попрощаться. Но все постепенно. Мы гуляли. Мы дружили. Он показывал мне центральный Лондон и светлые улочки, я звал его шляться по своему району: окраины, мол, тоже бывают красивыми, посмотри! Мы обсуждали архитектуру, часто спорили. Я каждый раз яро кидался защищать конструктивизм и брутализм, Мэттью же был сторонником всего нового, стеклянного, современного. Мое сердце трогали бетонные многоэтажки, Мэттью любил Шард и высотки в Сити. Мы поднимались на прозрачные смотровые площадки, чтобы я увидел блеск в мальчишеских глазках. Закат целовал зеркальные стекла городских построек как завзятый любовник. Мы встречали рассвет на холодных крышах моего района, пробираясь через пучки отключенных линий электропередач, шурша досками на чердаках. Мэтт был ходячим противоречием и нонсенсом этого мира. Ей-богу, я ему поражался. Ему выдавали предупреждения и выговоры за низкую успеваемость в школе, в мае пришли первые результаты государственных экзаменов. Это была почти что гербовая бумага, так казалось. А он собирал их и делал бумажные кораблики. И пускал в пруду возле дома или в фонтане на центральной площади. И в этом был весь Мэттью. Его не могло сломать, казалось, ничего. Но я ошибался. Наш первый поцелуй я мог объяснить как случайность: мы были пьяными вдребезги, обоим хотелось какого-то драйва. Кто-то предложил, кто-то согласился – и вроде бы никто не виноват. Все произошло слишком быстро. Все слишком надолго затянулось. Как я и говорил, мы были из двух разных миров. Мне было невозможно понять ту жизнь, которую Мэттью проживал или только начинал проживать, когда я был с детства окутан ограничениями и стоял перед категорическим выбором. Он никогда ни в чем не нуждался материально и финансово, ему было заранее обеспечено принципиально престижное образование, была готова своя квартира в Лондоне – скажем, все схвачено. Не доставало Мэттью только настоящей родительской заботы. Искренней теплоты домашнего очага. Может, поэтому он и рвался ко мне, когда обнаружил в молодом преподавателе не просто родственную душу, но крепкое плечо, и вкусил наставничество над собой. Я был для него чем-то особенным. Кем-то. Вроде старшего брата, которого у него никогда не было, или верного друга, товарища, о котором он украдкой мечтал. И мне бы искренне хотелось разделять эти чувства, ощутить на себе трепет дружбы и полноценность наших взаимоотношений. Но грань оказалась слишком тонкой, и я едва ли заметил, как интерес во мне стал перетекать из чего-то безобидного в нечто более масштабное. В нечто, что разрушило меня, полностью разделив мою жизнь на две части, а после и совсем раскрошив в мелкие осколки. Это оказалось критически помешательством. Это убило меня и растоптало все то, чем я жил и что я знал раньше о себе и о мире вокруг. Моя жизнь разделилась на «до» и «после». Я честно занимался с Мэттью академическим рисунком, обучал азам конструктивного построения, старался внедрять интерактив в виде экскурсий по городу. Он многого не знал и даже не слишком хотел вникать в суть теории, его мало волновали музеи, картинные галереи и выставки. Стараясь как мог, я привлек его экспериментальным подходом. Суть этого строилась на принципе погружения: через общение и совместные прогулки мы делились впечатлениями, мнениями. На этой почве с самого начала базировалось наше взаимодействие. Постепенно мы находили все больше точек соприкосновения, и вскоре истории об архитектуре сменились историями из детства. Вплеталось все это филигранно. Даже слишком изящно. Нужен был необычайно вкрадчивый взор, взгляд мастера, чтобы заметить. Я мастером не был, но я стал его мастером, он – моей музой. Он невзначай трогал мои руки, забирая карандаш, или мог облокотиться на светофоре, и клал голову мне на плечо, когда в метро клонило в сон. Все перестало казаться мне нелепым и дружеским в один вечер. Но ведь даже первый наш поцелуй я мог объяснить как случайность. Все произошло слишком быстро. Все затянулось слишком надолго. Но что есть случайность? Рассветы и закаты на крышах города, мерцающие закоулки, особенно романтичный свет портовых фонарей – да, это могло быть оправданием нашему поведению. Может, была создана подходящая атмосфера, либо же желание в нас оказалось столь горячо, что уже не имело смысла: кто мы, зачем, откуда и кем друг другу приходимся. Кажется, это и называется волей случая; кажется, это и есть случайность. Я не был дипломированным специалистом и квалифицированным преподавателем, поэтому не ощущал, будто поступаю непрофессионально. Кому не хотелось интрижки в колледже или университете? Вышло так, что свою интрижку я получил в роли старшего, в роли учителя; я не нашел ничего зазорного. Что было хуже – я даже не задумался, что это могло быть неправильно. Наш союз ни как людей разных социальных классов, ни как представителей разных социальных ролей, ни как представителей одного пола – ничего из этого не могло меня смутить. Только… О, да, у меня была девушка. Я не рассказывал? Только и это меня ни капельки не смущало. Отношения с Таней уже совершенно не клеились, все не ладилось, хотя я до победного пытался их сохранить, даже потом – когда Мэттью ушел. Скрывать от Тани свои увлечения и интерес оказалось до смешного легко: разве она могла заподозрить меня в измене, если предметом ревности становился мальчишка, всего-навсего мой друг? Я не счел нужным упомянуть о Тане раньше, я даже про нее забыл – представляете! – и до сих пор не могу охарактеризовать ее как важного персонажа. Но для хроники это будет полезно; для вашего понимания, насколько сильно меня захлестнуло и как далеко был мой разум, мой рассудок. Вы можете меня осуждать, и вы будете правы. Но, черт возьми, если бы вы были способны ощутить хоть толику того, как возносила меня влюбленность в Мэттью…  Это не казалось мне неправильным. И это не было неправильным. По крайней мере, такова моя точка зрения, а рассказ ведь совершенно не об этом. Рассказ о моих чувствах, о моем вознесении и падении как человека, о моем разбитом сердце и… о воле случая. Но что есть случайность, в конце концов? Замоталось жаркое лето, в знойные дни нас нехило припекало, и мы прятались на задворках города в прохладной ночи. Пожалуй, первый поцелуй вышел действительно случайным: от переизбытка эмоций и заводящих крылья бабочек хотелось поделиться этим дуновением свободы хоть с кем-то. Мы были пьяными и вдребезги счастливыми. Мэттью заканчивал обучение в школе, начинались интенсивные занятия в колледже; на кону стояло поступление в вуз – я же был ответственным за это. Я полностью перестал нести ответственность за самого себя. Как я и сказал, я честно обучал Мэттью академическому рисунку. Было до забавного просто отпрашивать его у матери допоздна, ведь всегда находилось оправдание: мы готовимся к вступительным испытаниям, мы рисуем, мы идем на выставку, мы идем на закрытый ночной кинопоказ. Но досмотрели ли мы хоть один документальный фильм об архитектуре или же украдкой целовались на заднем ряду кинотеатра? Дошли мы с ним хоть до одной выставки или же свернули в первый попавшийся двор, где притяжение губ уже невозможно было остановить, и тогда мы жадно вгрызались друг в друга, предпочитая изучение тела знаниям об искусстве? Хоть раз Мэттью принес достаточное количество эскизов к занятию, чтобы учитель Роу был доволен и похвалил его? А сколько раз за это был отчитан я? Меня, право, ничего не беспокоило. В какой-то момент я попросту забыл свою роль, ведь моей первостепенной обязанностью стало сделать из Мэттью не архитектора – счастливого человека. И я дарил ему эти впечатления. Я брал его за руку и прятал его, свое сокровище, от посторонних глаз, чтобы вдоволь напиться поцелуем в темном закоулке. Мне снова было семнадцать, я вновь был помещен в свое юношеское тело; либидо скакало до запредельных показателей, мне всего было мало. Я словно знал: это ненадолго. Я был вынужден разделить каждый уготовленный нам момент.   Последние две недели перед его восемнадцатилетием выдались странными. Только теперь я осознаю, что Мэттью придумал в своей голове какую-то загадочную игру: то ли от страха, то ли пикантных ощущений ради. Между забавами в виде поцелуев и моментами, когда мы совершенно серьезно прижимались друг к другу телами, мы вскользь стали шутить о чем-то большем. Мэттью можно понять: он был мальчишкой, ему все было интересно. И меня можно понять – можно было понять, – как сильно я утонул в этом чертовом омуте и как взыграли инстинкты. Мы захотели чего-то большего – это было нормально и это все еще позиционировалось как часть обучения. Только теперь Мэттью не хотел обучаться рисунку и познавать навыки архитектурного мастерства. Мэттью хотел познать себя, свое тело и что будет, если познавать свое тело рядом с моим.  Моя работа продолжалась. Я все еще учился в институте культуры и я все еще состоял в отношениях. Вся моя жизнь отошла на задний план, а потому никакие провалы не были сравнимы с тем отвержением, что я испытывал, когда проигрывал, поставив на кон все – ради того, чтобы Мэттью меня полюбил и все еще был во мне заинтересован.  Мне было неважно, как хорошо я выступил в июне на глобальной выставке. А ведь это была моя первая в жизни такая масштабная лекция на большую аудиторию перед влиятельными людьми, которые могли бы и хотели взять меня каждый к себе в бюро. Мне было неважно, как на меня смотрели зрители, когда я вещал о том, что любил раньше больше всего. И мои глаза горели даже в тот день, но уже не от архитектуры. Гораздо важнее оказалось, что среди внимательных глаз публики я не увидел искрящиеся голубые глазки своего самого главного созерцателя. Мэттью не пришел на мою лекцию о брутализме. Тогда же я стал замечать, что Мэттью не надевал капу на наши прогулки или слишком подозрительно снимал ее под конец, хотя в колледже, когда я появлялся на занятиях неожиданно, исправно носил. Мы целовались почти каждый раз, когда виделись, – этим затягивалась, разворачивалась или заканчивалась каждая наша прогулка или встреча. Кроме одной, когда мы провели вместе целый день; и целый день я мечтал, я голодал без поцелуя, но мне пришлось его буквально вымаливать уже после полуночи, заказывая такси. Так я начал догадываться, что это не более чем игра. И, может, здесь я ошибся, здесь я сыграл грязно. Но я тоже начал играть. А еще выдумать свои правила. Отплатить мне было нечем: я даже не носил очки, чтобы выставить какую-то защиту, создать некий барьер между нами. Эта мелочь, в который я уличил Мэттью, была сродни тому, как если бы девушка, всегда носившая помаду, на встречи с вами вдруг перестала бы красить губы. Аналогия не самая яркая, но это первое, что пришло мне в голову. Понимаете, о чем я? Вроде бы взрослый и все понимающий, в моменте я не смог простить Мэттью его ребячество и неловкость, и я стал выдумывать свой образ: как бы так мне отгородиться, чтобы не причинить боль, не оттолкнуть, но создать еще больший интерес, притянуть сильнее? Может, именно в тот момент я сглупил, оступился. Может, мне все-таки стоило сохранить лучшее в себе и остаться уже не просто парнем, но мужчиной. А я не смог. Понимаете? Я не смог. Потому что Мэттью заставлял меня почувствовать себя подростком. Я не виню его, а лишь объясняю свою мотивацию и свои такие детские поступки. В нашем общении появлялись трещины, но мы оба закрывали на это глаза. То, что связывало нас в самом начале, с чего и закрутилась вся эта странная дружба, совершенно пропало из жизни. Оно даже не отошло на второй план; просто исчезло. Занятия закончились, связующее звено пропало, иссякла мотивация, повод для встреч. В один момент Мэттью и вовсе выпалил, что не планировал поступать, а делал это все так, для вида, лишь бы мать отстала с образованием и окончанием школы. Я забыл про свои экзамены и то, что вышел на финишную прямую к защите диплома. Все растворилось, никакие проблемы не имели значения. Я жил от встречи до встречи с Мэттью. А он? Ради чего тогда существовал и жил Мэттью и почему он стал так грубо от меня отдаляться? Я заметил одну скверную закономерность: каждый раз, что нам удавалось увидеться, мы играли в «догонялки». Суть игры заключалась в том, чтобы бежать друг за другом, при этом громко крича, как мы друг другу безразличны. Мы соревновались в том, кому из нас было больше наплевать, но, приближаясь к позиции победителя, приходилось оборачиваться, ведь мы оба переживали: что, если эти сценки – правда? Мой интерес не спадал, наоборот, он подкреплялся болезненностью, необдуманностью действий. Его… Я совсем перестал понимать. В один день я подумал: что, если я вообще никогда не знал, кто он такой, и ни разу не понимал его, а лишь покручивал предполагаемые сценарии в своей голове? Что, если моего Мэттью, того, которого я себе тщательно рисовал, подобно архитектурным композициям, вообще никогда не существовало? Тогда с кем я имел дело? Я оступался. Приходил домой с засосами и нагло врал, что это дело рук моего лучшего друга, который хотел научиться ставить засосы девушкам. Господи, какая нелепая отговорка, и ведь Таня в это набожно верила! Мы промокали до нитки, гуляя под мостами на грозовом Гринвиче, пили как проклятые, шлялись ночами невесть где. Я возвращался к Тане грязным, неадекватным и с распухшими от поцелуев Мэттью губами. От меня пахло безумием и несло одержимостью. Я перестал рисовать. Я не звонил учителю Роу. Я не интересовался успехами других учеников. Я не пришел на свой первый выпускной экзамен в институте. Я игнорировал звонки научного руководителя по своему диплому. Моя жизнь превращалась в ад, и знаете, что самое отвратительное? Мне это нравилось. Последнее, что я помню отчетливо хорошо, – день его восемнадцатилетия. До вступительных экзаменов оставалось немного, учитель Роу уехал на архитектурную выставку в Манчестер и объявил о неделе каникул для своих учеников – перед тем, как приступить в интенсивным подготовительным занятиям. Мастерская пустовала, студенты наверняка радовались свободе. Выходной был и для всего архитектурного колледжа. Была суббота. А у меня были ключи. И хорошие отношения с охранником, который не мог оказаться против, что я привел своего студента на индивидуальные занятия. Такое случалось постоянно. Но никогда прежде со мной. И Мэттью. Тот чертов июнь свел меня с ума окончательно, я буквально плавился, конечно же не только от жары. Ладони потели не от одной лондонской влажности, я ждал Мэттью у станции Эрлс Корт. Знал ли я, что впоследствии я не смогу со спокойной душой проходить в здешних краях, спокойно проезжать и слышать название этой станции, дрожать от упоминаний? Знал, что это станет применимо вообще ко всем нашим с Мэттью местам? И что я никогда в жизни не смогу забыть все те улицы, станции и закутки, в которых мы имели неосторожность… в которых я имел неосторожность влюбиться в него. Я ждал. В рюкзаке завалялась книга – моя любимая, о которой я прожужжал всем уши. «Источник» Айн Рэнд отлично подходила к теме и обстоятельствам нашего знакомства, а я вечно забывал отдать ее Мэттью почитать. Он обещал, что прочитает. Сегодня я не забыл, что обещал одолжить. Знал ли я, что Мэттью к ней так и не притронется? А я, в свою очередь, никогда не получу ее обратно. Тревожился, почти трясся. До Эрлс Корта я добрался электричкой, хотя из Шордича это сделать было крайне неудобно, но я уже не мог справиться с волнением. Нужно было быстрее свалить из дома. Хотелось быстрее начать свой путь на встречу к Мэтту. Все пошло не так с самого начала. Диалог не клеился, ощущалась странность, я был как на иголках. Дело было не в том, что в этот день Мэттью стал совершеннолетним, а во всем навалившемся, словно снежный ком. Эта лавина вот-вот накроет нас, эти чертовы догонялки нам аукнутся. Хотя, как сказать… Что значит «нам»? Мне. – Надо выпить, – вдруг сказал он. Я всегда покупал алкоголь, когда ему этого хотелось, но такая просьба звучала крайне сомнительно. Как в приказном тоне. – Вино? Мы всегда пили вино. Я до сих пор могу ткнуть в каждую бутылку, приведите вы меня в алкогольный магазин, и подробно распишу, как и когда мы ее распили. И чем это закончилось в каждый из раз. – Покрепче. Хочу виски. Или тот спиртовой коктейль… Ну, в банке с чертовым британским флагом, как мы пили, ты помнишь? Конечно я помнил. – И как я потом ее растоптал, да, точно! Звук был что надо! Конечно я помнил. Ведь после этого мы впервые поцеловались. Непозволительно много эмоций. Непозволительно яркие эмоции. А в следующую секунду он вдруг замолкал, и мы шли в гробовой тишине, и в моих ушах звенело так, словно Лондон сгинул во тьме. Ни шум машин, ни сторонние разговоры, ни музыка из попутных кафе не звучали для меня – их просто не существовало. Я вслушивался только в дыхание Мэтта. Я слышал, как он сглатывал слюну чаще и громче нужного. Кажется, тоже нервничал. Но он-то почему? Показался квартал Челси. Скоро за поворотом станет виднеться нужный нам двор; мы вильнем в него так, как выныривали оттуда десятки раз. Странно, но я понял, что никогда прежде мы с Мэттью не приходили вместе, чтобы одновременно. Уходили, убегали, ругаясь находу, – да. Но появиться здесь вдвоем? В выходной, в период локальных каникул? С виски в рюкзаке, с отсутствием у Мэтта желания поступать в этом году (да и вообще) и подобающе готовиться к университетским испытаниям? Мы целовались прямо в мастерской, слишком нелепо и слишком жарко. Так, что я даже не сразу почувствовал неладное – ощущениям вскоре найдутся объяснения. Сейчас, когда я пишу это, меня уже не лихорадит от воспоминаний, но сколько прошло лет. А тогда я сгорал на месте, Мэттью был напористым то ли от алкоголя, то ли от того, что сам задумал. Я не знал, что это будет наша последняя встреча. Как я мог знать? Разве что по его прикосновениям, поведению, изменившимся повадкам… Я лишь прикидывал, что, может, так он наконец раскрылся, доверился. Может, был перевозбужден от осознания факта своего совершеннолетия. Он почти накинулся на меня, прижимал к стене, хватал за волосы. Это все было на него не похоже. Но я… Я не оправдываюсь, но как я мог знать? Может, нас свела с ума жара. Может, я просто трус, который не может признать правду и вечно ищет оправдания, бежит от ответственности. Таковым был мой выбор тогда. И выбор Мэттью. Делать выбор легко. Тяжело примиряться с его последствиями. Нежно и трепетно, как художник кладет мазки маслом на дражайший холст, я оставлял поцелуи на теле Мэттью. Он оказался сидящим на столе, обвивая меня ногами, и я владел его телом, но лишь видимо. На деле это он полностью поработил меня, подчинил, взял надо мной – и моим разумом, сознанием, над моими мыслями, – контроль. Тотальный контроль. Когда мои ладони сжимались на его поясе, я не знал, что нужно было это сделать, – это Мэттью диктовал мне. Когда я хватал его крепче, прижимаясь к нему что было сил, это не я того хотел – так пожелал Мэттью. Когда я торопливо снимал с него одежду, я совершенно не торопился и не преследовал быть столь импульсивным, нет. Это Мэттью приказал мне раздеть его. Он игрался с моей волей как с пластилином. А я, податливый, подтаявший на жаре за стеклами мастерской, охотно соглашался быть покорным.  Я учил его, как правильно штриховать. Он штриховал мою спину, цепляясь ногтями. Я показывал ему, как делать акцентные пятна, чтобы выводить контраст. Он сделал акцентное пятно на моей шее, жадно въевшись зубами, словно с намерением откусить себе на память или полакомиться. Я показывал ему, какой бывает архитектура и как созидать формы. Он конструировал каждый мой шаг, придавая четырехмерный объем даже вздоху, даже стону, даже крошечному касанию подушечек пальцев. Виски почти не дал в голову. Куда сильнее ударило и дало чувство опьянения то, что происходило между нами. Это была нездоровая, выпещренная на молекулярном уровне, такая ядовитая химическая страсть. Я ощущал себя самым счастливым человеком на свете. Я ощущал себя счастливым, потому что не мог остановиться и знал, что можно не останавливаться и оставить всего себя здесь. Шатался кульман. Я знал, что болты могут слететь в любую минуту и придавить нас на полу упавшей доской, но было плевать. Я знал, что мы можем уничтожить все висящие на стенах макеты, плакаты и образцовые картины, залить здесь все оставшимся алкоголем и сжечь к чертовой матери. Я знал, что за это мне ничего не будет. Потому что ничего, в сравнение с той болью, что я испытаю, когда потеряю Мэттью, не будет стоить мне ни гроша. Я упивался как в последний раз. Очень продуманно. Я запоминал все его изгибы, а он не скупился на касания до моих. Его тонкое, нелепо изящное тело в моих руках было как двухтонный неотесанный куб бетона. Я не был скульптором, но, черт побери, как же я старался стать лучшим из всех творцов. Закат бился в окно малиновым заревом. Нужно было идти, и страсть затихала, нам было не надышаться – перед смертью и не надышишься. Он в помятой футболке, я – в растянутой. В запачканных грифелями карандашей брюках, в стоптанных кедах, раскрасневшиеся, подобно небу, мы покидали колледж. Охранник спал, собирались сумерки, и мы беззвучно прикрыли за собой дверь, вырываясь в душный двор. Я хотел взять Мэттью за руку, но смелости не хватило. Я хотел прижать его к первой попавшейся стене на пути, чтобы украсть очередной поцелуй, но смелости не хватило. Я хотел, хотел, так хотел… Но этого не хотел Мэттью. Я был бессилен. Без его приказов, отданных внутренним голосом, я превращался в трусливого школьника. Но растрепанные волосы и алый засос на шее точно, хотя бы внешне, говорили об обратном. Мы уселись на брусчатке, я заказал такси. Я старался запомнить этот вечер в мельчайших деталях, и до сих пор я помню, сколькими красками горело небо. Подсвеченные углы зданий, метро за нашей спиной, блики на площади и снующие машины. Но теперь я совсем не помню его. Не помню, каким был Мэттью. Задумчивым, уже тогда сознававшим, что все закончится здесь? Или уставшим, желавшим быстрее умчаться домой и рухнуть в постель прямо так, не смыв наши грехи? В последний раз я поцеловал его. Поцелуй, как мои воспоминания теперь, был смазанным. Я прыгнул в такси, полный чувства свободы. Мне хотелось кричать всему миру, как же я влюблен. Безумно, без памяти, до дрожи в коленках я был влюблен. Так сильно, что был готов завыть. И я завыл. Потому что на следующий день Мэттью решил: это был идеальный момент, чтобы исчезнуть. Я лез на стены от боли. Я кричал навзрыд, как в бреду вышептывая его имя, которое я возненавидел так же сильно, как мечтал сказать вживую его носителю. Я разговаривал с ним, словно он был рядом; куда бы я ни шел, как далеко я бы ни уезжал, я всегда брал его с собой. Я рисовал картины. Я нарисовал его портрет в годовщину нашего «расставания», в его девятнадцатый день рождения, надеясь, что это поможет мне отпустить. И я думал, что отпустил. А через месяц сел писать это. Я думал, что уж это точно способно мне помочь. Но у меня ушло три с половиной года, чтобы это закончить. В двенадцать раз больше, чем вся наша история с Мэттью. В пятнадцать – если считать еще тот год, что я не писал. Отпустил ли я теперь? Скорее, у всего в этом мире попросту есть лимит. Я свой исчерпал.  Эта история не была слишком длинной, но все-таки оставила на мне значимый отпечаток. Вероятно, об этом я буду вспоминать до конца жизни. Просто потому, что все, что было связано с этим человеком, подарило мне неисчерпаемую радость. На мгновение, секунду. На часы и дни. С ним я узнал, что такое благодарность. Я узнал, что такое любовь. И что, оказывается, можно так много чувствовать. Что вообще можно чувствовать. Что боль тоже может быть приятной – впоследствии. Что боль имеет название. У нее есть имя. Его звали Мэттью. И мне понадобилось много месяцев после, чтобы осознать, что я всё-таки его не любил. Я любил его образ, искусно вымышленный, нарисованный моей головой. Я любил то, что я создал в своем воображении, и я любил каждый придуманный мной диалог. Я любил свои мысли о нем. Я любил свое ощущение свободы. Я любил ощущение ребячества рядом с ним. Я любил то, чем и кем он был для меня. Но в моей голове он никогда, ни на долю секунды не начинал становиться настоящим. И за это, быть может, я и поплатился, в конечном итоге. Это было моей непредвиденной ошибкой. В этом – моя безусловная вина. Я нарисовал идеальную картину и придумал внутри нее сюжет. Но я не задумывался, что, наслаждаясь картиной и заложенным в нее смыслом, стоило помнить и о простейшем листе бумаги. Я не любил этот лист. Я любил его белоснежность и плотность, но не любил скрип карандаша, когда очерчивал линии. Я любил штриховать и очернять бумагу, но не думал, какая она – бумага – на самом деле. Я восхищался процессом создания, но не задумался, как был рожден этот ватман, на котором я рисовал. Но это не значит, что все, что я создал, не имело смысла. Просто каждый вложил в эту картину то, что было ему по силам. И каждый увидел в ней что-то свое. В конце концов, я поместил эту картину в самую дорогую раму, которую только смог найти, – во время. И пусть она не самая талантливая и понятная миру. Она никогда не увидит выставочный зал и не передастся из рук в руки в коллекции, что делает ее еще более ценной. Я дал ей нечто большее. Я поместил эту картину в дворце своих воспоминаний. И, быть может, после этого я стал любить ее даже больше.  Оказывается, так тоже можно любить.
Примечания:
6 Нравится 6 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (6)