***
Через две недели последний пароход в Стамбул увозил мою ещё дышащую человеческую оболочку из агонизирующей, сломленной страны, которой больше нет и никогда больше не будет. Лишь эхо чувств, звучащее в строках прозаиков, поэтов и литераторов, всколыхнёт память о ней. Лёгким, игривым касанием закрытого веера к плечу даст прочувствовать серебряный век. Звали меня отныне Николай Павлов, а не корнет Одинцов. Будущее казалось серым, ненастоящим, как туман над Невою, где в глуховатой ватной тишине скрипит уключина и раздаётся плеск волн о гранит. Тогда я ещё не знал, что меня ждут скитания по Европе, голод и нищета, оккупация Парижа, Сопротивление и концлагерь. Но всегда со мной до последнего вздоха моей почти столетней жизни был он – мой самый верный друг и единственная моя любовь, мое счастье, моя память, мой Николенька – живой, юный, не сломленный, с пламенным сердцем, горячими руками и искристым взглядом серых глаз. Выбравший не меня, а честь. Ибо она есть обоюдоострый меч внутри каждого офицера! Блестящий офицер. Настоящий дворянин. Ум, честь и совесть высшего сословия. Символ канувшей в Лету эпохи. Я уважал его выбор. Уйдя в небытие, князь Николай Одоевский оставил о себе не только память, но и умение облекать чувства в слова, а после складывать в рифму. Неожиданно именно писательство помогло мне выжить не только материально, но и морально. И последние написанные мной строки я, конечно, посвятил ему и нашей изломанной юности: Кровавая, красная осень Сметает столетья России. Мы ангелов больше не просим, Они про нас, видно, забыли. Мы – просто осколки эпохи, Мы – тонкий ледок на Фонтанке, Стране не нужны наши вздохи, Нужны револьверы и танки. Харбин, Истамбул или Ницца Повсюду мы рàвно чужие. Под утро настойчиво снится Зима в недоступной России.***
2 февраля 2025 г., 17:07
Я стоял у окна и смотрел на толпу солдат и матросов, хаотично двигающуюся в сторону Сенатской площади, словно единое многорукое, многоногое, лязгающее, чавкающее и матерящееся существо. Сапоги грохотали по мостовой, ломая хрупкий ледок, перемалывая в грязную кашу робкий, нежный и невинный снег, выпавший ночью.
Было буквально больно смотреть на этот опороченный снег. Почему-то казалось, что снежинки, которые составляли некогда белую, искристую массу – это наше поколение. И оно навсегда утеряно. Как и весь наш прежний мир.
– Так и нас они стопчут, как этот снег, – негромко сказал Нико, удивительным образом вторя моим мыслям.
Положил узкую ладонь с тонкими нервными пальцами на холодное стекло, мгновенно запотевшее оттого. Руки у него всегда были сухими и горячими.
Он прикрыл глаза. Выдохнул на грани отчаяния:
– Мир рушится, Павлуша.
И вдруг начал декламировать стихи:
Нет памяти – лишь тонкий шлейф эпохи,
Пьянящий аромат былого как вино.
И в сердце ноет боль, и строки одиноки,
И прошлое дребезжит оборванной струной.
Где золотой наш век? Где свет души безбрежной?
Красивый слог теперь уходит в темный дым.
Надлом во всех словах, надрыв неизбежный,
Разбитые мечты истёрты в прах чужим.
И рушится весь мир – под сапогом солдата,
Былым величием не удержать накал.
Прекрасны тишина и благодать заката,
Но кто теперь о них бы вспоминал?
Остались только тени, ощущенье смуты,
Осколки тишины, обрывки красоты.
И память не вернёт нам свет далёкой юной сути,
Когда разбиты вдребезги мечты.
Сердце буквально зашлось от сочувствия, созвучности, сопричастности. На миг показалось, что только мы двое остались некими столпами незыблемости посреди хаоса и нас вот-вот сметёт безжалостно-равнодушным ураганом.
– Николенька! – я схватил его руку, прижал к губам. Зашептал горячечно в кожу, пахнущую упоительно родным. – Мы спасёмся! Обязательно! Васильков обещал нам место в эшелоне. Мы вырвемся из этой трясины, мы...
– А дальше что, Поль? – хинная горечь сопровождала этот вопрос.
– Дальше пароход, Стамбул, свобода! – выдохнул я. Куда угодно из этой проклятой страны, от этого проклятого народа, от зыбкой, ревущей бездны, всматривающейся в нас мертвенным взглядом.
Нико вырвал у меня руку и закричал тонко, страшно:
– От чего свобода?! От Отчизны?! От Родины?! От памяти?! От могил предков! От чего?!
Я схватил его за плечи и прижал к себе до боли. Он бился в моих руках, кричал, колотил кулаками по спине, а после затих, лишь вздрагивая периодически всем телом.
Успокоившись, выдохнул тихо:
– Люблю тебя! До самоотречения, до боли, до гроба! Всегда!
После отодвинул меня решительно, одёрнул мундир, кивнул, не глядя мне в глаза:
– Прошу меня простить!
И вышел, чётко впечатывая сапоги в паркетный пол меблированных комнат, где мы скрывались. Мой гордый Николай, тонкий, честный, ранимый, болезненно справедливый! Происходящее ломало его, медленно жуя, заставляя прочувствовать каждое движение челюсти.
Я уронил лицо в ладони. Больно. Как же больно! Мир, такой прекрасный, как музыкальная шкатулка, выстроенный филигранно, красиво, талантливо – погибал на наших глазах, раздавленный безжалостно, как сегодняшний хрупкий ледок. Господи, спаси и сохрани...
Звук выстрела заставил меня замереть, а после сорваться с места и побежать.
Конечно же я не успел...
Нико лежал в ванне, белый, обескровленный, торжественный. На его груди расцвёл кроваво-красный цветок последней воли. Я коснулся его шеи дрожащими руками, но всё было кончено. Пистолет ещё дымился, из черт лица не ушла ещё жизнь, но самого Николая не было...
Я поднял пистолет, ещё горячий, курящийся смертным туманом, и приставил к своему виску, глядя в бледное запрокинутое лицо любимого, на сжатые твёрдо губы, на полуприкрытые глаза. Погоди! Я сейчас!
И вдруг понял, что все его близкие погибли или пропали и никто не будет помнить о нём, знать его судьбы. Никто, кроме меня...
Память…
Из чего она состоит, кем она делает нас и какой принимает вид, наша память...
Рука опустилась безвольно, и пистолет загрохотал по кафелю. Густо пахло кровью и отчаянием. Я сел на пол, положил голову на холодный край ванны, поймал тёплую ещё руку и прижал к губам. Пальцы длинные, музыкальные. Призванные не жать на курок, а играть на пианино, трогая клавиши бережно. Или обводить подушечками абрис моих губ.
Смятую записку на полу я заметил не сразу. Развернул её дрожащими руками. Каллиграфическим, сильным почерком с наклоном, было начертано:
Мы тонущие корабли –
Остовы угасшей эпохи.
От нас остались лишь следы
Печаль, кураж, стихи
И эхо, длящее те строки.
Прости. И прощай! Я не могу иначе.
Твой Нико.
Я всхлипнул, и звук этот в гулкой тишине показался таким жалким, таким беспомощным.
Николенька... Строгий, прямой как палка, церемонный. Его в нашем корпусе звали ледяной князь. Но я помню его смеющимся, смущённым, распалённым. Я помню, как впервые мы объяснились меж собой и как сверкали его глаза в полумраке оранжереи. Как он любил неистово, жадно, смело. И, значит, он будет жить со мной, во мне, пока жив и я.