***
Впервые за долгое время я выбрался из своей жалкой комнаты в конце апреля. За весь месяц я лишь иногда выходил дышать на крыльцо, а с едой и деньгами помогал Кёстер, которого новый владелец его автомастерской нанял к себе как специалиста. В автомобильной фирме, куда он надеялся устроиться, он проработал гонщиком совсем немного и был счастлив, когда господин Фогель, как звали нового хозяина бывшего «Кёстера и Ко», предложил ему работать на себя. Сейчас только мы друг у друга и остались, и пусть я совершенно не хотел с кем-либо общаться, компания Отто меня совершенно не тяготила. Когда ко мне стучалась фрау Залевски, когда приходил Юпп или кто-то из соседей, я сразу гнал их. Кёстера я впускал. Я дошёл до Альфонса. Зайдя внутрь, я увидел за столом самого Альфонса и Отто. Они пили и разговаривали. — Робби! — Альфонс подошёл и крепко сжал мои плечи, улыбаясь. — Рад тебя видеть! Сейчас подам тебе колбаски и ром. — Спасибо, Альфонс. Я сел за стол к Отто. — Мне нужно будет с тобой рассчитаться. — За что? — За «Карла». Отто нахмурился: — Не неси чушь. Были бы силы, я бы с ним поспорил, но я просто кивнул. Альфонс принёс мне колбаски и ром. В этот миг я вдруг почувствовал себя так хорошо, как давно себя не чувствовал. Как будто сейчас не апрель тысяча девятьсот двадцать девятого, а август тысяча девятьсот двадцать восьмого. Как будто совсем скоро должен появиться Ленц. Как будто должна зайти Пат. Я совсем легко улыбнулся. — Погуляем? Берлин за это время успел поменяться. — Да, давай. Всё вокруг действительно успело измениться. Не сильно, но я смело мог бы сказать, что это другой город. Он стал чище, ярче и как будто бы наконец забыл об ужасах войны. Или так казалось. Солнце удивительно падало на берлинские крыши, и я должен признать, что рад снова замечать красоту вокруг себя. Мы с Кёстером гуляли ещё часа три. Молча. Лишь иногда останавливались и курили, а потом шли дальше. И это было нужно. Каждый раз, когда Отто приходил ко мне, я пытался что-то говорить или просил рассказывать его обо всём на свете, и только сейчас я понял, что мне нужно было с кем-то помолчать. С кем-то, кто точно не потревожит это молчание какой-нибудь глупой мыслью. Я отпустил его возле «Интернационаля». Похлопав по плечу, он сказал: — Если что, обязательно звони. Я приеду. Я кивнул, а после зашёл в кафе. Там сидела Роза, опять что-то шила. Увидев меня, она широко улыбнулась и подошла, взяла за руки, сжала, но после сразу отпустила. — Робби! Как я рада тебя видеть! В этот же момент вошла Лилли. Оказывается, она рассталась с супругом, который продал мастерскую и растратил все свои, а позже и её заработанные честным трудом деньги. Но она не выглядела печально, а наоборот — Лилли была рада вернуться в «Интернациональ» и сидеть среди своих подруг, продающих драгоценных себя и дарящих мужчинам истинное, как они считали, счастье. Алоис налил им горячий шоколад, а мне принёс портвейн. Лилли начала что-то рассказывать, а я усердно делал вид, что мне интересно, хотя на деле я думал о том, как скорее хочу упасть на постель и уснуть. Через полтора часа в «Интернационале» стало слишком много людей, но я всё ещё не уходил. Какая-то скотина, позволяющая распускать комментарии в сторону моих соседок по столу, заплатила слишком много Алоису за своё пиршество, а потому не уходила. Я мог только злобно смотреть этой скотине в её маленькие глаза, которые почти скрывались за слоями толстых щёк, когда она улыбалась. — Робби, — Роза осторожно коснулась моей руки, возвращая в реальность, — а сыграй что-нибудь весёлое? Не для них, а для нас. Я сел за старенький инструмент, вознёс над клавишами руки и начал играть какую-то весёлую военную песню, название которой уже не помню. Толпа этой скотины вдруг замолчала, внимательно наблюдая за мной. Когда я закончил, тишина продолжалась, и только Роза с Лилли похлопали в свои замечательные ладони. Я снова сел к ним, а Алоис снова принёс мне портвейн. Когда я собирался уходить, меня поймал за руку какой-то господин. — Извините. Я остановился и взглянул на него. Это был мужчина со светлыми зализанными волосами и молодым лицом, но глубокие впадины под глазами выдавали его настоящий возраст. — Меня зовут Вальтер Гетце. — Роберт Локамп. — Господин Локамп, меня поразила Ваша игра. Вы занимались где-то? — Нет, я научился сам. — Гениально! Просто гениально, господин Локамп! Играть так на такой развалюхе! Юноша, это талант. У меня для Вас есть занимательное предложение, и поверьте, отказаться от него будет самой большой ошибкой из всех, что Вы совершали в своей жизни. Я посмотрел на него с поддельным интересом. Он поверил мне и продолжил: — Я, видите ли, руководитель маленького оркестра, и нам как раз не хватает пианиста. Мы играем в ночном клубе каждую пятницу вечером. Не хотите ли Вы присоединиться к нашему коллективу? Оплата сразу после окончания концерта, двадцать марок. Что думаете? Я хотел отказать господину Гетце сразу, не дожидаясь предложения. Но пока он говорил, я задумался над тем, что пора продолжать жить и не ждать каждый раз помощи от Кёстера, чей заработок зависел не от часов работы, а от удачи. Я и так месяц просидел на его шее, пора уже брать себя в руки. — Я согласен. — Отлично! Завтра у нас репетиция. Приходите в ночной клуб к шести вечера.***
Ночью я проснулся от кошмара. Я видел перед собой Пат: здоровую, счастливую, улыбающуюся, живую. Она лежала на моей груди, держала в своей ладони мою и рассказывала, как в детстве она порвала ожерелье мамы и пыталась поместить маленькие камешки на нитке, но ничего не получилось и она всё спрятала под ковёр. Я чувствовал её тяжесть, её тепло, слышал её голос, чувствовал, как её чёрные волосы щекотали мою кожу. Я поднялся на кровати, щупал всё вокруг себя, надеясь найти рядом свою Пат. Но было пусто. Я вдруг почувствовал, что мне стало тяжело дышать. Встав с кровати, я подошёл к окну и открыл его. Лучше не стало. В моей голове появлялись какие-то странные, тревожащие сердце мысли, которые не имели никакого смысла, но пугали. Я взял с кровати одеяло и спустился к телефону. Я точно знал, что Кёстер сейчас не спит. Я накрыл себя и аппарат одеялом, чтобы не потревожить звонком соседей, и набрал Отто. — Алло? Кёстер ответил сразу, как будто ждал звонок. — Отто, приедь, пожалуйста. — Через сорок минут буду. Я поднялся обратно к себе и сел на постель. В комнате чудился парфюм Пат. Я слышал, как шуршит платье, которое она надевает. Я чувствовал её ладони на моих плечах. Мне было страшно. В последний раз мне было так страшно, когда я держал в руке револьвер системы нагана. Но тогда страх прошёл сразу, ведь я понимал, что иду убивать. Сейчас я не понимал ничего. Отто был у меня ровно через сорок минут. Он вошёл в комнату и сел рядом, положил руку на плечо и прижал к себе, а после отпустил и достал из моего шкафа бутылку коньяка. Он ничего не говорил. Мы слишком хорошо друг друга знали, чтобы пытаться что-то говорить. Налив в стаканы коньяк, Отто снова сел рядом и отдал мне. Мы выпили. Мы сидели молча где-то до четырёх утра. Я понял это только потому, что в конце апреля рассвет начинался в четыре. Кёстер поднял голову, взглянул за окно и вздохнул. — Я нашёл работу. — Да? Какую? — Меня пригласили пианистом в какой-то маленький оркестр, который каждую пятницу вечером играет в ночном клубе. Я согласился. Двадцать марок после каждого концерта. — Неплохо, неплохо. Отто одобрительно кивнул. Он прекрасно знал о том, что моё увлечение фортепиано было только увлечением и что я не собирался связывать с этим жизнь, однако жизнь сама меня к этому привела: сначала тапёр в «Интернационале», а теперь — пианист в каком-то оркестре… — Завтра первая репетиция. — Тогда тебе нужно ложиться спать. — Да, ты прав. Кёстер встал с постели и потянулся. Я посмотрел на него. — Ты остаться не хочешь? Тебе до дома идти долго, Отто. — Да я всё равно хотел прогуляться, Робби, так что не беспокойся. Он улыбнулся и потрепал мои волосы — так, как это делают старшие братья младшим, с бесстыжей заботой и полной уверенностью, что всё хорошо. Затем Отто ушёл. Я лёг спать.***
Я проснулся ближе к обеду. Живот ныл от голода, а голова — от коньяка, который мы выхлебали с Отто до дна. Когда-то алкоголь радовал меня, а сейчас всё, что он делает — отвлекает, не давая погрузиться ещё сильнее в свои мысли. Одевшись более-менее прилично, я взял немного оставшихся денег и спустился в «Интернациональ». — Здравствуй, Алоис. Горячий кофе. И пирог с капустой. — Необычный завтрак для тебя, Робби. Ты не заболел? — Нет, просто не хочу напиваться вусмерть перед новой работой. Алоис понимающе промычал. Через десять минут он поставил на стол мой заказ. — Вчера, когда ты ушёл, тот жирный ублюдок пытался облапать Лилли прямо здесь. Я не выдержал и попросил его удалиться, пусть он и заплатил мне довольно много. — И как? — Удалился. И даже деньги не забрал. Правда пришлось дать ему по голове подносом. Несколько раз. Алоис рассмеялся. Я ответил ему усмешкой, но после задумался: сколько он пригласил друзей, но никто не заступился, когда его ударили. Можно было бы списать всё на то, что они были пьяными, однако я прекрасно помню, как даже пьяные вдрызг мы с Отто и Готтфридом были готовы порвать за друг друга. Это многое говорило об этой скотине, раз даже из приличия никто не защитил её. Я ушёл из «Интернационаля» через два часа. За это время никто не пришёл, я просто сидел в тишине, лишь иногда перебрасываясь с Алоисом парой фраз. Он решил не брать с меня денег по старой дружбе. Пусть я этого не показал, но был рад: у меня есть ещё деньги до моего первого гонорара в оркестре. Ноги сами привели меня к Луна-парку. Я пообещал себе больше никогда сюда не приходить, потому что меня сразу окутывали воспоминания, когда мы гуляли здесь с Ленцом и Пат и выигрывали в каждой лавочке, играя в кольца. Это было очень хорошее время, но оно прошло. Те лавочки были закрыты. Я пошутил, что закрылись они из-за нас и до сих пор не нашли новых призов, чтобы вновь открыться. Начался мелкий дождь. Я шёл по тропинкам Луна-парка, смотрел вперёд и даже не чувствовал, как замерзаю. Мимо меня быстрым шагом проходили парочки, семьи, дети - все счастливые, и чтобы не грустить ещё сильнее, я убедил себя в том, что они только притворяются, а на деле у них тоже не было денег, не было жилья, а люди, которыми они дорожили больше всего на свете, лежат под землёй. Неправильность этих мыслей меня не беспокоила.***
В оркестре нас было не так много: я; Гретта Циспер, милая пухлая дама, но до ужаса громкая, играющая на виолончели, и Александр и Дмитрий - братья, русские, играющие на скрипке и альту. Они были не такими, каким был мой старый знакомый граф Орлов. Он был интересным собеседником, но в основном слушал и был очень пугливым. Братья же были громкими, шумными, но мы смогли с ними найти общий язык. Они рассказали мне, как ходили в Москве в еврейский театр и разговаривали с самим Всеволодом Мейерхольдом. Если честно, я не знал, кто это, но Александр и Дмитрий рассказывали с таким восторгом, проникая своими чувствами мне в сердце, что мне показалось, что я сам жал руку этому Мейерхольду. Господин Гетце пришёл через двадцать минут после назначенного времени, извинился за опоздание и раздал нам ноты. Я сел за фортепиано. — Господин Локамп, продемонстрируйте нам свою игру. Я кивнул. Поставив ноты перед собой, я начал жать на клавиши. Сначала моя игра была плохой: в «Интернационале» инструмент был испорчен, и для того, чтобы шёл хоть какой-то звук, приходилось нажимать на клавиши с огромной силой; я бил по фортепиано господина Гетце так, будто оно меня чем-то обидело. Затем я остановился, ещё раз взглянул на ноты и, сделав глубокий вздох, снова начал играть, но спокойнее, жалея инструмент. В этот раз у меня получилось. Конечно, я несколько раз ошибся в нотах, однако это совершенно не испортило мнение моих коллег о моей игре. Господин Гетце меня похвалил. Мы начали репетировать и закончили только в четвёртом часу ночи. Гретта сказала, что они всегда репетируют до следующего дня. Придя в пансион, я лёг на кровать, но уснул только ближе к шести утра. В моей голове играла музыка, которую мы учили. Я поднимал руки и нажимал на невидимые клавиши в воздухе, пытаясь визуализировать перед собой фортепиано. Потом я уснул.***
Я не заметил, как наступила пятница: из-за того, что я все эти дни спал до середины дня, обедал и сразу шёл на репетицию, я потерял счёт времени. Кёстер предоставил мне свой парадный костюм, который был немного большим, и чтобы он хорошо сидел, я подколол ткань булавками. Концерт через два часа. Александр и Дмитрий меня подбадривали. Не то чтобы я волновался, однако публика ночного клуба была искуснее публики «Интернационаля», и я понимал, что любая ошибка может привести к нашему исключению с площадки. За несколько репетиций я ещё не успел привыкнуть к фортепиано и начинал сначала сильно бить по клавишам, так что я знал, что сегодня за этим нужно следить. Зал был полон. Последний раз такое количество людей, имеющих деньги, я видел в театре, куда мы ходили с Пат. Мы поклонились. Взглядом я быстро нашёл Отто, сидящего за одним из столиков с какой-то старушкой. Мне стало спокойнее. Если уж нас и выгонят со сцены из-за каких-то ошибок, я смогу дойти с ним до дома и от души посмеяться над тем, как легко расстроить высший свет. Концерт начался. Мы играли свинг. После каждого номера вся эта публика радостно хлопала, и мне вдруг стало неприятно от осознания, что они пришли сюда не для того, чтобы насладиться искусством, а чтобы посмотреть и посмеяться с нас. Конечно, мне было известно, что все богачи ходят в такие заведения только для того, чтобы развлечь себя, однако столкнувшись с этим напрямую, а не через слова друзей, мне захотелось закрыть инструмент и уйти. Лучше бы в цирк пошли. Концерт закончился ближе к часу ночи: мы на бис сыграли программу, а потом кто-то попросил несколько композиций из оперетты Фримля, и как хорошо, что когда-то я разучивал их для «Интернационаля». Господин Гетце отдал мне двадцать марок, я вышел на улицу. У выхода меня ждал Кёстер. Я улыбнулся ему. — Спасибо, что пришёл. — Я не мог не прийти. Попросил господина Фогеля отпустить меня пораньше по очень важному делу: приезжает родственница из Хемница, с которой мы не виделись десять лет. — И как? Встретились? — Предпочёл этой встрече твой концерт. Мы рассмеялись. Пусть я прекрасно знал, что Кёстер придёт, мысль о том, что ему было важно быть в зале, грела мне сердце и подбадривала. Мы дошли до его квартиры, вошли через отдельный вход и сели за маленький стол. Он приготовил горячий чай. Я начал рассказывать Кёстеру о том, как проходили репетиции; о том, как у Гретты на одной из репетиций порвалась струна на виолончели, но она продолжила играть. Потом господин Гетце сказал, что даст ей денег на починку инструмента, но вычтет эту сумму из зарплаты после концерта. Я говорил много. Это было непривычно, но сейчас мне очень хотелось поговорить. Кёстер внимательно слушал меня и улыбался. Потом он вспомнил, как во время войны я в чьей-то квартире, где мы планировали отдохнуть, увидел фортепиано и сыграл на нём, а Ленц станцевал. — Кстати, про Ленца. Завтра его День рождения. — Да, я помню, — после паузы сказал я и покачал головой, — отметим? — Конечно. Только где? — Как всегда: у Альфонса. На кладбище не поедем, он был бы очень недоволен этим. Ну ты его знаешь. — Да. Я увидел, как Отто напрягся, но не стал ничего говорить. Я до сих пор помню его страшный голос, когда он узнал, что убийцу Готтфрида наказал Альфонс. Я понимаю, почему Кёстер был недоволен: несправедливость всего этого безумия его раздражала, он обещал отомстить, но в итоге ничего не сделал. Но я был этому рад. Мы посидели ещё немного, а после легли спать. Я — на кровать, Кёстер — на пол, постелив себе два одеяла и подушку.***
Альфонс встретил нас с яблочным пирогом и камбалой по-финкенвердерски. Откуда у него морская камбала, если сезон ловли начинается только в мае, я спрашивать не стал. Мы принесли две бутылки рома, которые хранились у Кёстера, а также успели заглянуть ко мне. Я забрал стаканы, которые когда-то Ленц привёз мне из Южной Америки. — За Готтфрида Ленца! Я уверен, этот последний романтик уже на небесах успел стать любовником многих тамошних дам, — Альфонс засмеялся. — За Готтфрида, — сказал я и печально улыбнулся, — За то, что мы живём. — За то, что мы дышим, — дополнил Отто. Мы чокнулись и выпили. Потом сели есть. Альфонс начал рассказывать про то, как познакомился с Ленцем и как он показался ему ужасно грубым и наглым молодым человеком, однако они быстро нашли общий язык и стали хорошими друзьями уже на третий день знакомства. Мы слушали и делали вид, что до этого Альфонс никогда нам об этом не рассказывал. Затем мы вспоминали, как в военные дни он дурачился и даже во время перестрелок умудрялся шутить. Мы его, конечно, ругали, но были благодарны: так мы совсем немного, но держались, чтобы не сойти с ума от всех этих ужасов. Потом я рассказал, как он гулял со мной и Пат по Луна-парку. Мы представляли, что Готтфрид находился с нами. Тоже пил, ел, шутил, пел и кричал.. Это не давало грустить, пусть каждый из нас понимал, что никакого Ленца не было. Я вспомнил, как мы с Отто приезжали к Пат и делали вид, что не знаем, что она скоро умрёт. Мне стало грустно, но я не показал этого. И всё-таки мы дошли до кладбища, но не зашли на его территорию. Только посмотрели на могилы, которые виднелись у входа, и пошли дальше. — Однажды Ленц мне сказал: «цветы покрывают всё. Даже могилы». Кто же знал, что этими словами он пророчил своё будущее, — сказал я и вздохнул, — А ведь хотел мирно состариться… Альфонс и Отто промолчали. Затем мы вернулись в бар, где допили ром. На душе стало спокойнее. Мы снова начали рассказывать друг другу весёлые истории, связанные с Готтфридом. Он хотел бы, чтобы мы радовались в его день, несмотря ни на что.***
Работа в оркестре продолжалась. К началу июня господин Гетце поднял наш гонорар на пять марок, и я был этому рад: фрау Залевски, хоть и относилась ко мне хорошо, стала слишком сильно наседать из-за того, что я задерживал оплату комнаты. Теперь я смогу отдавать ей деньги вовремя. Сегодня нас слушали какие-то политические особы. После смерти Ленца я не хотел как-либо ещё связываться с политикой, но было бы глупо, если бы я полностью её игнорировал; мне было известно, что особы как-то связаны с драками в начале мая. Это был важный концерт, после которого нам обещали заплатить вдвое больше, если не будет ни одной ошибки. Зазвонил телефон. Трубку взяла Гретта. — Алло? — спросила она своим звонким голосом. Ей что-то сказали, и я увидел, как спокойное выражение её лица сменилось на серьёзное и тяжёлое. — Да, он здесь… Сейчас позову. Гретта взглянула на меня и закрыла своей пухлой ладонью микрофон. — Это тебя. По какому-то очень важному делу. Я посмотрел на неё с осторожностью, подошёл и взял трубку. — Это Роберт Локамп. — Господин Локамп, меня зовут Рудольф Бланк. Я врач в клинике во Фридрихсхайне. Скажите, кем Вам является Отто Кёстер? —... Он мой фронтовой товарищ и лучший друг, — Я говорил напряжённо. — Что случилось? — Фронтовой товарищ, значит… — Господин Бланк помолчал несколько секунд, а после продожил: — Это хорошо. Это очень хорошо, господин Локамп… — Вы можете сказать, что случилось? — Дело в том, что Отто Кёстер попал в аварию. Его сбили на Софиенштрассе. Сейчас он лежит у нас без сознания, но он успел сказать, чтобы мы позвонили Роберту Локампу. Пока он спит, лучше к нему не приходить… Вы сможете прийти завтра? Я почувствовал, как меня сковал страх. Я молча смотрел перед собой, хотел что-то сказать, но вместо слов лишь тяжело дышал в микрофон. Я не мог поверить в то, что услышал: чтобы Кёстера, человека, который с машинами на «ты», сбил какой-нибудь «бьюик» или «Кадиллак»? Который слышал скрип соседней машины даже в самый сильный ливень, когда для того, чтобы поговорить, приходилось кричать? Никогда. Я был уверен, что меня разыгрывают. Я немного улыбнулся и спросил: — Вы шутите, да? — Нет, господин Локамп. Вы сможете прийти завтра? — Да, смогу. Я повесил трубку и сел за столик, положил локти на него и прижался лбом к сложенным в замок ладоням. В моей голове не было мыслей, кроме одной: Отто сбила машина. Я не мог поверить, что он не слышал, как тарахтит мотор, и так же не мог представить, чтобы он даже не попытался отскочить в сторону. Я пытался не думать, но мой мозг вырисовывал слишком отчётливую картину, как Кёстер лежит на дороге Софиенштрассе, весь в крови, с переломами, с рваным плащом. Дальше я видел, как его везут в клинику. Дальше — как он, лёжа на койке, перестаёт дышать. И всё. Я один. Я представил, как спорю с заведующим кладбища, требуя место рядом с Ленцем; как выкапываю яму; как мы с Альфонсом, Фердинандом, Валентином и Юппом несём гроб. Я вспомнил пастора, старика, который запнулся перед могилой Ленца, из-за чего прямо под гроб проскользнула Библия. В этот раз нужен будет кто-то молодой. Или не будет нужен вовсе: Кёстер не любил все эти формальности. Я бы остался у могилы подольше, смотрел на землю, на крест. Потом я посмотрел бы на могилу Ленца. Потом я бы ушёл домой. Я остался один. Почему? Никто не заслужил смерти — ни Пат, ни Ленц, ни Кёстер. Они должны были прожить длинную жизнь, увидеть процветание Германии и понять, что такое счастье. И я вместе с ними. А зачем мне понимать, что такое счастье, когда рядом не осталось никого? Кто-то коснулся моего плеча. Я дёрнулся и понял, что плачу. На меня беспокойно смотрела Гретта: — Робби… Всё хорошо? Я вдруг больно ударил по её руке, встал и быстрым шагом удалился в уборную, где вымыл лицо холодной водой. Моя голова трещала от боли и была готова вот-вот расколоться на части. Я не хотел играть концерт, не хотел видеть всех этих людей. Я хотел прийти домой и уснуть, чтобы поскорее наступило завтра и я пришёл в клинику. Отто Кёстера сбила машина. Человека, который был мне ближе всех, единственного, который заставлял чувствовать себя хоть немного радостным, больше нет. Я не знал, как прошёл концерт. Господин Гетце вручил мне конверт с деньгами, я надел плащ и ушёл. Я надеялся уснуть, но в итоге пролежал в кровати ещё два часа, смотря в потолок и не слыша ничего.***
В клинике меня встретил господин Бланк. Пока мы шли по коридору, он рассказал, что Отто несколько раз просыпался ночью, оглядывался и засыпал обратно. Я был рад, что он жив. Мне будет стыдно смотреть ему в глаза после того, как я убедил себя в его смерти, но главное — он жив. Господин Бланк сказал, что он отделался переломом лодыжки и царапинами на лице, что было удивительно, поскольку машина, врезавшаяся в него, должна была сломать ещё руку и рёбра. — Господин Локамп, я пущу Вас к пациенту, но постарайтесь не разбудить его. — Да, хорошо. Я зашёл в палату и увидел Кёстера. Он лежал, укутанный в одеяло, и мирно спал, как будто он был не в клинике, а у себя дома. Я стоял и наблюдал за ним. Я улыбался. Моё сердце быстро стучало, а щёки покраснели от радости, как краснеют у ребёнка, которому подарили его любимые конфеты, а он краснеет от смущения, стараясь скрыть удовольствие. Подойдя к койке, я увидел, что на его лице ещё остались пятна крови, которые не смыли врачи. Я похлопал по карманам штанов в надежде найти платок, но не нашёл. Я сел на табуретку. Внутри меня бушевал шторм чувств: стыд, радость, волнение, нежность, трепет — всё смешалось. Передо мной лежал живой Кёстер. Самый дорогой моему сердцу человек. Единственное счастье, которое у меня осталось, и это счастье я не имел права потерять. Я осторожно коснулся пальцами его ладони, а после сжал её в своей, но не сильно, чтобы он не проснулся. Мне хотелось снова заплакать, но уже от радости: Отто был жив.***
Кёстер смог покинуть клинику через полтора месяца, только теперь ему нужно ходить с костылем, пока кость не заживёт полностью. Он не стал рассказывать о том, как произошла авария, а я не стал говорить, что похоронил его. Я встретил его возле клиники, нанял такси, чтобы спокойно доехать до его дома, а после помог подняться. — Как у тебя дела, Робби? — Всё в порядке. Стал меньше тратить, из-за чего появилось больше денег. Кёстер посмеялся и сел на постель. Я смотрел на него и немного улыбался. Пусть Отто скрывал, но я прекрасно видел, что он, в силу своего решительного характера, чувствовал себя обузой для меня. Я не собирался его переубеждать, ведь понимал, что это не поможет, но я не чувствовал, что он как-то давил на меня. Наоборот — я был только рад, что теперь не он мне помогает, а я ему. Я сделал ему кофе. Затем себе. Я рассказал ещё немного о том, как на одном из концертов на сцену забрался какой-то коротышка и стал кричать политические лозунги, а мы с Александром и Дмитрием его снимали и выводили. Отто внимательно слушал и улыбался глазами. Я иногда смотрел на него и чувствовал какой-то трепет, который до аварии не испытывал, находясь рядом с Кёстером. Я думал, что уже никогда не почувствую этого трепета, но тот несчастный и одновременно счастливый майский вечер дал мне понять, кем для меня является Отто Кёстер. Мы замолчали. С улицы доносились звуки машин. Отто смотрел в чашку, я — на него. Было спокойно. Хотелось, чтобы этого вечер не заканчивался никогда.***
В сентябре Отто вышел снова в мастерскую. Господин Фогель был счастлив: за эти долгие для себя месяцы он успел сменить нескольких работников, из-за которых он чуть не разорился. Кёстеру всё ещё приходилось ходить с костылем, но он уже был готов работать. Кризис в стране углубился. Господину Гетце пришлось снова уменьшить наш гонорар до двадцати, потом до пятнадцати марок. Мы все понимали, почему он это делает, потому не возмущались. Фрау Залевски грозилась увеличить плату за аренду комнаты, однако мне удалось разжалобить её, так что ближайшие несколько месяцев я всё так же буду платить пятьдесят марок. Я чувствовал, как с каждым днём всё сильнее и сильнее погружаюсь в уныние, от которого меня спасали только вечера с Кёстером за чашкой кофе или бокалом рома. Так же, как когда-то спасали встречи с Пат. Каждый день я слышал от знакомых, что они поддержали радикалов. Я сразу вспоминал про Ленца, который уходил на собрания. В такие моменты я задавался одним вопросом: зачем? Не всегда, но часто собрания перетекали в конфликты и драки, из которых Готтфрид либо сам вылезал побитый, либо мы с Отто его спасали. Пропаганда антисемитизма росла, и уже даже Александр с Дмитрием, русские, поддались ей, а после пытались промыть мозги и нам с Греттой. Господин Гетце ничего не говорил им, и я понимал, что он с ними согласен. Когда в очередной раз на концерте какой-то молодой парень забрался на сцену и начал кричать националистические идеи, я отворачивался и утыкался в ноты, стараясь игнорировать. Гретта не выдержала и ушла, закрыв уши. Больше в нашем оркестре виолончели не было. Господин Гетце сказал, что найдёт замену в ближайшее время, а пока играть будем без неё. Каждую ночь после репетиций я приходил к Отто. Мы почти не разговаривали, а если разговаривали, то тихо: мы осуждали пропаганду, а все соседи Кёстера были ей подвержены. Иногда Кёстер, утомлённый рабочим днём и небольшим сном, засыпал у меня на плече. В такие моменты я старался не дышать, чтобы не разбудить его. Мне было неловко, что из-за меня он стал спать меньше, но Отто сам говорил, что хотел бы видеть меня. Ему так спокойнее. Мне — тоже..***
Биржевой крах США сильно коснулся Германии. Сначала мы, привыкнувшие жить практически без денег, никак не отреагировали на спад и так находившейся на дне экономики нашей страны. Ночной клуб, в котором мы выступали, закрылся из-за долгов. Господин Гетце пытался нас куда-то пристроить, но безуспешно. Нас распустили. У меня оставалось накоплено, не считая денег за аренду квартиры, шестьсот марок. Единственное, за что я был благодарен политике — это за то, что когда мы играли для всяких Марксов и Лютеров, нам платили вдвое больше. Так и удалось накопить. У Кёстера дела были получше: пусть клиентов не было по недели или две, в какой-то момент приезжал какой-то богатей и просил посмотреть, что с его машиной. Иногда Отто незаметно ломал что-то во время осмотра, чтобы починить и получить больше денег. Это было неправильно, но нужно было как-то выживать. В ноябре закрылся трактир Альфонса. Это был всеобщий траур. Альфонс, находившийся в долгах перед банком, устроился работать на завод, однако и оттуда его вскоре выкинули. Он был в отчаянии. Кёстер пытался помочь ему и договориться с господином Фогелем, но неудачно. Я предложил ему подработать таксистом, но у Альфонса не было машины. Он сказал, что если не найдёт работу к зиме, то повесится. Я вспомнил господина Хассе. Я пытался успокоить Альфонса, но он не слушал. Вечером мы снова сидели с Кёстером, но уже у меня. Мы пили ром. На самом деле, последние несколько месяцев мы старались не прикасаться к алкоголю вообще, однако иногда только он мог помочь. — Отто, — начал я, крутя в руках бокал и смотря, как по стеклянному дну бегает ром. — Нужно уезжать отсюда. С каждым днём наша жизнь всё сильнее смешивается с дерьмом, если уже им не стала. Так жить нельзя. — Да, я согласен. Я планирую выкупить «Карла». Новый хозяин успел угробить его, ну и я смог убедить, что при перепродаже он будет стоить не больше полутора тысяч марок. Подлатаю его и… И можно будет. — Я добавлю тебе немного денег. — Не нужно, Робби, — Кёстер слабо махнул рукой и посмотрел на меня. — У тебя не так много. А я хочу это сделать для нас. Я не возьму с тебя и пфеннига, даже если ты впихнёшь мне их силой. Я немного помолчал, а потом продолжил: — А куда? — Не знаю. Главное — отсюда.***
Мы решили переехать в Швейцарию. Эту страну предложила Лилли, когда я, сидя в «Интернационале», случайно проболтался о нашем плане. Но там можно было. Там все свои. Лилли, увлечённая политикой, услышав о том, что я не могу решить между Южной Америкой и Венгрией, с испугом схватила меня за руку и сказала, чтобы я об этом даже не думал. Она рассказала о том, что её родственник переехал в Порто Ронко. С этим рассказом я пришёл в мастерскую господина Фогеля и передал информацию Кёстеру. Он молча кивнул и продолжил работать. Я начал разбираться с документами. В ноябре Кёстер смог вернуть себе «Карла» и засел в мастерской на долгие три недели, приводя его в порядок и ругаясь на прошлого владельца, который смог за эти месяцы так расшатать машину, что она еле-еле заводилась. Как он был счастлив приехать на нём к пансиону фрау Залевски! Я очень давно не видел, чтобы он так широко улыбался и так сильно гордился собой. — Родной ты наш, — радостно сказал я, проводя рукой по капоту. — Как я рад! Кёстер ухмыльнулся и провёл руками по рулю. — Я уже попрощался со всеми, с кем можно. А ты? — Я тоже. Фрау Залевски даже вернула мне часть денег за аренду в этом месяце. Даже как-то грустно уезжать… Всё-таки Родина — Но не дом, Робби. А когда Родина — не дом, а тюрьма, которая с каждым днём превращается в карцер, нужно уезжать. Я кивнул. Чемоданы Отто уже лежали на заднем сидении. Осталось спустить мои и поехать. Поднявшись обратно в комнату, я оглядел её, словно старался запомнить. Внутри всё болело: я не хотел уезжать, я не был готов к переменам, но понимал, что так будет лучше. Взяв чемоданы, я спустился к машине, закинул их к чемоданам Кёстера, а после сел на переднее сиденье. Мы поехали. Я смотрел в окно «Карла», разглядывал дома, которые больше никогда не увижу. Я старался запомнить Берлин светлым городом, в котором я провёл половину своей жизни, а не местом, где я потерял почти всех близких и был на краю пропасти под названием “отчаяние”. Именно в этот момент в мою голову стали закрадываться мысли, что всё зря, что нужно остаться и забыть навсегда о том, что мы почти переехали в Швейцарию. Мы проехали кладбище. — Погоди, давай… — Да, давай, — Отто остановил «Карла», мы вышли и пошли к могиле Ленца. С маленького чёрно-белого портрета, сделанного ещё во времена войны, на нас глядел Готтфрид: счастливый, наивный и не знающий, что его ждёт. Остальные фотографии мы оставили себе. Я глядел на землю, под которой лежал наш друг. Мы ведь даже не знали, точно ли мы сможем там жить. А вдруг Лилли сама не знает, каково там? Вдруг все слова её родственника о хорошей жизни в Швейцарии — ложь, чтобы она не знала, как плохо он живёт? Мы сели обратно в машину. — Отто, — Я посмотрел на него с волнением, тяжело вздохнул и продолжил: — Всё будет хорошо? Этот момент я запомню навсегда: всё вокруг застыло и потемнело, и всё, что я видел — это его приближающееся лицо. Отто Кёстер поцеловал меня. Осторожно. Так, будто боялся, что я могу его оттолкнуть. Я закрыл глаза и положил одну руку на его щёку. Затем он отпрянул и легко улыбнулся, а после взялся руками за руль и нажал на газ. Мы поехали. Теперь я точно понимал, что у нас всё будет хорошо.