я умею легко завлечь тебя,
ты меня — глубоко задеть.
те, кто скажут, что это лечится,
далеки от врачебных дел.
мне тобой даже пахнут улицы
(я бы слезла, да где игла?)
тем, кто скажет, что всё забудется,
я б в лицо хохотать могла.
не подкрадывайся так сзади
и не вторгайся в мой белый шум.
ты не знаешь, что мне сказать бы,
я — о чём я вообще пишу.
украду тебя, увезу тебя,
брошусь хищником из куста.
с головой бы дружить разумнее,
чем с тобой, а выходит так.
пусть лишь факт твоего внимания — мне уже очень жёсткий риск.
обнимай меня, обнимай меня, и гори оно всё,
гори.
Хедвиг.
Ты смотришь в паспорт и невольно усмехаешься. Про себя шутишь, что впору там быть имени Маргарита, а не твоему — Анна. Потому что у тебя дом в Голландии, муж, который носит на руках, дети — копии тебя и мужа, встречи, контракты, показы, Инстаграм на английском, жизнь, о которой мечтала бы любая. А ты в который раз берешь билеты на самолет в Россию, каждый раз пытаясь убедить себя, что всего лишь навещаешь престарелую мать, или видишься со старой подругой, или еще что-то придумываешь… И ненавидишь себя за это, потому что тот, ради кого ты на самом деле летишь, ненавидит лгать. По дороге в наушниках воскресают его песни. Ты много раз удаляла их, но они, как брошенные бумеранги, возвращаются вновь и вновь. Ты еле удерживаешься, чтобы не подпеть ему прямо здесь, в пахнущем роскошью салоне и успокаиваешься только тогда, когда случайный порядок сменяет «Ковер-вертолет» какой-то песней о любви на румынском. Под нее ты быстро засыпаешь, ненадолго отключая мысли. Москва встречает тебя снегопадом, белым и абсолютно сказочным, давно не виданным. Ты, уральская девочка, соскучилась по снегу на чужбине, и в этом тебе признаться куда легче. Пока ждешь такси, невольно заглядываешься на небо, вспоминая о твоей неисполненной мечте прожить настоящую, уральскую зиму с ним в Асбесте. Ранний зимний русский закат для тебя так щемяще красив, что на твоих накрашенных глазах выступают слезы, и ты, может быть, впервые в жизни не стесняешься их показать. В отеле ты тоже еле сдерживаешь слезы — ведь именно в российских отелях ты проводила с ним больше всего времени, он артист как-никак, а ты, если не сидела в Москве, ожидая его из очередного тура, то колесила по стране вместе с ним. Не сосчитать, сколько номеров от прездидентских до откровенно нищенских вы делили на двоих, сколько недовольных соседей приходило и просило прямым текстом «трахаться потише», сколько фанаток в самых разных городах, видя тебя, мечтало выцарапать тебе, стоящей под руку с «их Богом», глаза. Сколько раз он перед тобой извинялся и называл их оглашенными. Сейчас, сидя в роскошном номере, но совершенно одна, ты скучаешь даже по визгам тех девочек — они для тебя значили только то, что он еще рядом, близко и совершенно законно. Теперь те девочки успели тебя забыть. Но и он далеко. И приближаешься ты к нему так редко, что стараешься запомнить каждую секунду любой вашей встречи, хотя бы и короткой. Ты по старой привычке наводишь такой марафет, будто отправляешься не к бывшему мужу, а к английской королеве, на редкую премьеру ты так собираешься. На губах — красная помада, глаза подкрашиваешь черным, черное же и надеваешь. Хвалишь себя за то, что прихватила-таки с собой облегающую кофту с вырезом, открывающим твою спину с татуировкой. «Известия Холл» мало изменились с тех пор, как ты последний раз была здесь — те же высокие потолки, очереди фанатов, барыги, торгующие фальшивыми автографами и враждебно косящиеся на официальных продавцов «The Matrixx»… Ты любишь танцполы, но на «Матрицу» всегда берешь сидячие места, потому что на личном опыте знаешь — чем ближе к сцене, тем выше процент безумцев, и ты их почти не винишь. Уже подросшие поклонницы и новоприбывшие юные девочки не узнают тебя, и ты этим довольна. Даже рада видеть их теперь, когда вы все здесь с одной целью —увидеть Глеба.
***
Весь концерт ты будто в трансе сидишь высоко, на верхнем ряду, как на облаке. И смотришь, неотрывно смотришь вниз, на сцену. Почти не подпеваешь, хотя знаешь каждое слово, и даже была свидетелем написания пары песен. Ты только слушаешь, стараясь впечатать в сознание каждую секунду нахождения рядом с Глебом, пусть (пока, только пока!) и в качестве зрительницы. На «Триллере» ты все же не сдерживаешься и встаешь. Ты помнишь, как Глеб писал её, и твоя «крыша» вновь, как и четырнадцать лет назад слетает. По Глебовым же, черт побери, словам. Ты жалеешь, что ты — не птица, и из твоих острых лопаток не вырастают крылья от одной только мысли. Потому что только какая-то одному Всевышнему ведомая сила держит тебя от того, чтобы не прыгнуть вниз, на сцену, раскинув тонкие руки. Да, это была бы красивая смерть. Эффектная. Но ты живешь. Улыбаешься накрашенными губами, подпеваешь песне, которую услышала раньше, чем абсолютно все в зале. Живешь, потому что тебе еще есть, для кого жить, для кого улыбаться и на кого смотреть. Конечно, идеалом было бы, если бы ты совершенно законно оставила детей с его фамилией на маму и на один вечер покинула вашу с Глебом московскую квартиру, чтобы постоять за кулисами и повосхищаться своим любимым мужем… Но твой настоящий муж с детьми — в Голландии, а ты — здесь, якобы маму навещаешь. Конечно, ты к ней заедешь, пытаясь заглушить совесть и горечь в душе. Как и в прошлый раз. И в позапрошлый. И в какой-то еще. Концерт, наконец, окончен. Ты идешь вниз, надеясь увидеть кого-то из группы и объяснить ему ситуацию. И тебе это удается, на сцене еще остался Снэйк. Он, видимо, видел тебя в прошлые разы, потому что узнал тебя, кивнул и ушел за кулисы, потом вернулся и показал знаком, что ты можешь пройти. На тебя завистливо косятся еще не разошедшиеся фаны, кто-то даже обиженно подвывает, но тебе уже плевать. Ты проходишь в «святая святых» для тех, кто остался в зале, идешь по коридору, минуя двери. Снэйк сказал, что Глеб сейчас в гримерной номер девять, и ты торопливо ищешь глазами заветную металлическую девятку. Когда тебе наконец-то это удается, ты еще минуту стоишь и думаешь, прежде, чем зайти. Сама себе удивляешься, что пока билеты брала, пока врала мужу о причине отъезда, пока летела, пока в голове сценарий вашего вечера втайне прокручивала — не дрожала. А сейчас руки трясутся, как у вчерашнего студента-медика на его первой операции. Ты, однако, сжимаешь собственный стальной характер, надеваешь на лицо выражение la femme fatale гордо вскидываешь голову и заходишь. Не стучишь — Глеб точно знает, что ты уже здесь, в этом ты себе можешь поклясться. Он мало изменился с вашей последней встречи полтора года назад, но ты почему-то вновь вспоминаешь и сравниваешь с тем, что видишь сейчас тот образ, что запомнился тебе больше всего. Отпечатков времени на лице прибавилось, Глеб явно похудел, хотя тебе непонятно, куда ему, острому, похожему больше на обнаженный нерв, еще худеть, голубизны во взгляде стало куда меньше, зато стальной блеск напротив, увеличился. Побрякушек и напульсников, которыми он какое-то время увешивал себя, как елку игрушками, поубавилось, но неизменной осталась черная одежда — джинсы, лонгслив, все абсолютно, тотально-черное. Ты ностальгически вздыхаешь — никому, кого ты знаешь так не идет черный, как Глебу, ты про себя пафосно думаешь, что для него и создана была черная одежда. Он улыбается, но не так, как на сцене, без ребячьей, сияющей радости — сейчас он только слегка кривит в усмешке губы и смотрит тебе в глаза. — Привет, — хрипловато здоровается, будто нарочно понижая голос. Он ведь, гад, знает, как на тебя это действует. «La femme fatаle» пала жертвой ухмылки, голоса и черной одежды. Конечно, почти стервозная уверенность слетает у тебя с лица, ты садишься рядом и сразу оказываешься у него в руках. Глеб притягивает тебя к себе, помещая правую руку на тебе на шею, а левой придерживая за бедро. Ты шумно выдыхаешь. — Давно ты, девочка, не приезжала, — тем же тоном тихо говорит Глеб тебе на ухо, не переставая медленно поглаживать шею. Тебе давно перевалило за тридцать, твои ассистентки ходят по струночке перед тобой, ты унаследовала командирский характер от матери по ее же словам. Но для Глеба ты все еще «девочка». Ему одному ты позволяешь себя так называть, ему одному покорена. И он тебя, можно сказать, и создал такой, какой тебя знают все, с кем ты общаешься. От него пошла любовь к неформальному, рокерскому, для него ты впервые накрасила губы красным, хотя до этого модно высветляла их, на нем ты характер свой тренировала, но только ему и позволяла себя укрощать, из-за него навсегда влюбилась в черный. Для него ты сильно грешишь, сидя сейчас в гримерной. Глеб видит, как ты напряжена, как боишься сделать лишнее движение, он понимает, что происходящее тебе все еще кажется сном. — Тебя будто заморозили. Ань, неужели ты начала меня бояться или стесняться? — его низкий голос буквально струится по твоему уху, сводя с ума, почти гипнотизируя. Он не спеша изучает пальцами твою шею, иногда совсем слегка сжимая, и ты понимаешь, что если он сейчас остановится, ты умрешь. Глеб это чувствует и еще больше замедляется, увеличивая промежутки между прикосновениями. При этом он не убрал руку с твоего бедра, и ты чувствуешь, как горит кожа под его ладонью. Тебе очень хочется, чтобы Глеб переместил руку выше, коснулся уверенней, но он никуда не торопится. Ждет, когда ты попросишь. — Глеб, — зовешь неуверенно, при этом все же силясь придать голосу больше твёрдости. — Ау? — он поднимает брови, изображая вежливое недоумение, при этом не убирая с губ хитрой усмешки. — Продолжи, блин, Глеб, ну! Ну, типа пожалуйста! Сволочь такая, будто ничего не понимаешь! — ты скорее требуешь, чем просишь. Злишься, повышаешь голос, закатываешь глаза, потому что видишь, как коварно блестят у Глеба глаза. Убить его мало, думаешь ты, и он тоже это считывает и примирительно целует тебя в сгиб шеи. — Сразу бы так, meine liebe Frau, а то какая-то ты слишком нерешительая последнее время. Каждый раз, как мы видимся, ты сначала зажимаешься. Если что не так, у тебя же рот есть, скажешь. Ну? — он берет тебя за подбородок и разворачивает лицом к себе, заставляя смотреть в глаза. Ты молчишь, но не отводишь глаз. К тебе вернулась уверенность, и ты тянешься к Глебовым губам. Тот одобрительно тебе улыбается и тянет тебя ближе, первым целуя тебя. У тебя стирается помада, попадая и на его губы тоже, но о смазанном макияже ты забудешь на всю ночь и вспомнишь лишь утром. Глеб, наверное с минуту-две терзает твои губы, даже не отрываясь, чтобы позволить тебе вздохнуть. Это в его духе — пусть мягко, но контролировать каждый твой вдох, каждое движение в постели, даже когда дело касается простого поцелуя. Руки же он полностью перемещает на твои бедра, и ты чувствуешь, как тело тяжелеет, и тебе становится жарче. Вдруг в гримерную стучат. Судя по всему, «Известия» закрываются, и кто-то из сотрудников, зная, что музыканты часто задерживвются в гримерных, ходят и вежливо просят проваливать по домам. Глеб успевает отстраниться, но видимо в планы того, кто к вам постучался, не входило заходить. И ты его понимаешь — видимо, за время работы он насмотрелся на самые разнообразные явления в гримерных. — Как насчет моего номера в отеле? — приглашаешь ты, улыбаясь перепачканными в собственной помаде губами. — Как будет угодно, девочка моя. Раз с тебя помещение, то такси оплачиваю я, — галантно мурлычет он, не меняя тона. Вы выходите через черный ход. Ты вдыхаешь свежий морозный воздух полной грудью, и тебе опять хочется плакать, потому что понимаешь, что для счастья тебе не хватает только снежной зимы, Глеба и России, но этого-то у тебя в жизни катастрофически мало. Глеб молчит, пока вызывает такси, видя, что сейчас ты хочешь молча полюбоваться ночной Москвой. Ты фотографируешь глазами каждую многоэтажку, на которую натыкаешься взглядом, пытаешься надышаться этим воздухом так, чтоб хватило до смерти и широко, искренне, почти по-детски улыбаешься, хотя и глаза щиплет. Тебе до боли хочется оказаться сейчас вдвоем с Глебом в Екатеринбурге, вот где сейчас настоящая зима! Вы оба выросли на Урале, может, в том числе и поэтому вы никак не расстанетесь навсегда. Это слишком четкое правило — россияне, особенно из регионов, жутко клановые, и вы — не исключение. Ты помнишь, как прошлым летом, отдыхая в Греции, встретила среди туристов девушку из Свердловской области, и хотя видела ее впервые, радовалась, как родной. В ней ты тоже тогда увидела далекого Глеба. Когда машина подъезджает, Глебу даже приходится толкать тебя локтем, чтобы вытащить из раздумий. У таксиста включено «Наше Радио», на котором вскоре включается, Глебова, черт побери, песня. Ты не сдерживаешь громкий смех, а Глеб неожиданно подпевает самому себе: — Она везет меня домой, о Боже мой, в такси везет меня домой, давай к тебе, я адрес не помню свой, и что-то криво с головой, прости! Вот это да, вот это мы! Молчи! — и тут даже водитель оборачивается и едва не выезжает на встречную. И его трудно не понять — не каждый день среди пассажиров встречаются звезды, да еще и песня по радио до комичного вписалась в ситуацию. Когда машина тормозит, до номера ты почти бежишь. Путь мимо рецепшена, поездка на лифте, который по твоим ощущениям ползет, как черепаха — все это ты бы с удовольствием промотала, если бы могла. Наконец, цель достигнута — вы в номере. Ты несколько раз проверяешь, насколько плотно закрыта дверь и слышишь за спиной Глебов хрипловатый смех: — Ань, у тебя паранойя, кому мы нужны? Наплюй на замок и иди ко мне. Ты вновь оказываешься у него в руках, на сей раз стоя. Глеб держит тебя крепко, но очень осторожно, будто боясь раздавить. Его губы вновь перемещаются на твою шею и уже по-настоящему целуют и кусают, оставляя красноватые следы. Ты не хочешь думать, как ты их будешь скрывать. Для тебя сейчас существуют только белые руки в черных длинных рукавах, окольцовывающие твое тело, гладящие спину, грудь, бедра. Губы, клеймящие кожу — моя! моя, где бы ни находилась! моя, с кем бы ни жила! Глеб не отличается физической силой, но тебе он чуть ли не Атлант, потому что ты тоненькая, маленькая, дунут — улетишь — даже для него. Поэтому он зовет тебя девочкой. Даже в твои глубоко за тридцать. Берет тебя, отрывает от пола, перемещает на постель, устраивается сверху и целует, так, чтобы больше крови, меньше помады, и чтоб тебе на всю жизнь запомнился поцелуй. Ты буквально цепляешься за Глеба, как рыба за приманку, пытаешься дышать глубже, пытаешься уверить себя, что еще жива, что не погибла без него, что твое сердце еще бьется — для него. Глеб, будто чувствуя твои мысли, накрывает левую грудь рукой сквозь одежды и осторожно сжимает, вновь хрипло шепча тебе на ухо: — Значит, ты жила, ждала встречи, да? Вон, как бьется, сейчас выпрыгнет, держать надо, — и ты краснеешь, готовая умолять его одновременно и заткнуться, и не умолкать никогда. Хоть и контролирует Глеб каждое твое движение, каждый вздох, но он осторожен, следы оставляет вдумчиво и медленно, касается уверенно, но не набрасывается.***
А ты ведь еще помнишь, каким злым вихрем он был, когда вы жили вместе — Глеб мог затащить тебя в какое угодно закрытое пространство и зацеловать до крови на губах, а затем просто мстительно улыбнуться и отойти, отстраниться, как будто это не он только что всем худощавым, но на удивление сильным телом вжимал тебя в стену, целуя и ставя очередное клеймо. Он несколько раз (по твоей же просьбе!) порол тебя, оставляя следы уже по телу, а не на губах. Для тебя это были редкие разрядки, когда тебе надо было выплеснуться, выкричаться, почти сгореть — и эта странная методика помогала. После порок, которые ты просила только в самых ужасных и крайних случаях, тебе и вправду легчало. Самая «жесть», запомнившаяся тебе ярко, въевшаяся в память, как пролитая химическая краска, произошла внезапно, как таким случаям и подобает. У тебя почему-то ужасно не задалась репетиция показа, косячили все, и орали все тоже на тебя, так, что ты едва не рыдала и ты вернулась домой позже на час, совершенно задолбанная и потихоньку мечтающая сдохнуть. Через пять минут после твоего захода, домой вернулся Глеб, но, Боже мой, каким он вернулся. До этого ты в толпе могла его выцепить по мелким кудрям, которые непослушно рассыпались по его плечам, и которые он в то время часто красил в рыжий. В тот же вечер от рыжины и почти клоунской прически не осталось и следа, вместо нее красовался русый ирокез, хоть и не панковский. И ты поняла, что перед тобой совершенно другой Глеб. Как-то сразу он вытянулся и выпрямился, даже стал казаться выше, стали виднее скулы, сами черты лица стали казаться острей, глаза смотрели более властно и уверенно, такому Глебу правда хотелось отдать душу, и ты бы это сделала сразу в тот момент, если бы твоя душа уже не принадлежала ему. Ты тогда просто посмотрела на него — восхищенно, просяще, немного устало — давай, Глеб, сделай это, выпусти изнутри ураган, позволь этому урагану по мне пройтись, собрать с наших душ все камни.***
Следы от той вашей ночи очень долго сходили с твоего тела, а с души вообще никогда не сошли. Ты часто плакала уже там, в Голландии, потому что скучала по тяжелой, но безумно любимой руке Глеба. Пару раз, вскоре после развода с Глебом и скоропостижной новой свадьбы ты даже просила о таком мужа, закрывала глаза и пыталась убедить себя, что любишь его, но перед глазами вновь всплывала та ночь. Две тысячи четвертый. Хлесткие удары. Твои собственные просьбы не останавливаться. Тогда-то ты и поняла — тебе придется жить на две страны, иначе ты свихнешься — без него.***
Ты вспоминаешь сейчас все это и будто застываешь, и это от Глеба не укрывается — он вновь целует и прикусывает кожу на шее, затем проводит по ней языком, а после вливает тебе в ухо свою невыносимую хрипотцу: — Девочка, ты, кажется, отвлеклась. Будь немного сосредоточенней. Я не хочу, чтобы только мне было хорошо, а если у тебя мысли заняты посторонним, то кайфа никакого не получится, — он говорит обыденные вещи, но ты таешь от самого голоса, от этой наставнической интонации, от рук, которые, пока ты ненадолго задумалась, успели избавить твое тело от «верха», не забыв и о лифе. Ты понимаешь, что Глеб тысячу раз прав, и в постели нельзя ни на что отвлекаться — ты ухитрилась не заметить, как тебя наполовину раздели! Невольно, на какую-то долю секунды, ты краснеешь, потому что ловишь на себе пристальный, изучающий, явно восхищенный взгляд. Он помещает руки тебе на бедра и осторожно стягивает с тебя твою черную «мини», а затем принимается за тонкие колготки ей в тон, которые ты сегодня тысячу раз прокляла, пока надела. Ты видишь, что Глеб зачем-то сдерживается, снимает осторожно, хотя видно, как ему хочется все это порвать. Ты не выдерживаешь и прикрикиваешь на него: — Глеб, где тот вихрь, тот ураган, живя с которым, я все тонкое белье покупала с запасом?! Я сегодня с выражениями, которым бы любой дворник позавидовал, натягивала эти нейлоновые орудия пыток на себя именно для того, чтоб ты сейчас порвал их к чертовой бабушке, как в старые добрые! Или что, уже боишься?! — Вот, вот, ну! А то застыла, как снежная! Анна, девочка моя, ты сама-то как присмирела, где моя готическая бестия, которая обожает изображать из себя всю такую покорную?! Ты же если умоляешь и встаешь на колени, то для собственного удовольствия! — парирует Глеб, одобрительно улыбаясь тебе и совсем слегка шлепая по твоему бедру. Он прав — тебе просто безумно нравится быть его, потому что только с ним ты позволяешь себе покорность, потому что сильным девочкам тоже иногда надо кого-то о чем-то просить, умоляюще смотреть в глаза и отдавать власть другому. И делаешь ты это исключительно с Глебом, никому, кроме него, не позволяя. Долгие разлуки дают о себе знать, поэтому сегодня ты несколько раз тушуешься, но быстро приходишь в себя, вновь становишься собой — для него. Ты почти по-кошачьи улыбаешься, грациозно изгибаясь под его руками, изучающими твое, уже обнаженное, тело. Тебе невероятно хорошо, до того, что ты закрываешь глаза, прерываешь ваш зрительный контакт. Глеб, наконец, обнажается сам, причем не полностью, оставив свой черный лонгслив и приступает к делу. Он буквально впивается в тебя всем телом, с каждым движением заставляя тебя сходить с ума. Ты вновь, уже не раз за сегодняшний вечер, чувствуешь себя вернувшейся в твои золотые нулевые, когда и Солнце было ярче, и алкоголь дешевле, и Глеб ближе. Ты благодарна, всей душой благодарна ему за то, что он, пусть и ненадолго, возвращает тебя в те далекие времена. Ты вцепляешься ему в спину, пролезаешь руками под черную ткань, царапаешь, до крови, тоже хочешь пометить и обозначить, а Глеб издает что-то вроде короткого рыка, который все же звучит не без одобрения. В нем любовь к покорности странно сплелась с любовью к инициативности и даже иногда жесткости со стороны женщины — и от этого ты тоже без ума. Когда спустя продолжительное время уверенных движений Глебовых бедер, оргазм накрывает тебя настоящей волной, ты поначалу едва сознание не теряешь, на какую-то долю секунды в глазах у тебя даже темнеет. Минуты три ты лежишь, приходя в себя и переводя дыхание. Чувствуешь, как сильно колотится у тебя сердце, как сбитое дыхание становится медленней и ровней. Ты берешь Глебову руку и прижимаешь ее к губам, благодарно и по-настоящему влюбленно смотришь ему в глаза. — У тебя великолепные руки, Глебсон, — называешь его давно забытым прозвищем, которым до тебя его звал только один человек. — Спасибо тебе. Жаль будет уезжать, у меня самолет обратно уже через три дня. — Мой номер, думаю, ты помнишь. За три дня мы еще успеем провести время вместе.***
Ты засыпаешь в его руках почти детским сном. Там, за границей, без Глеба, даже после работы и возни с любимыми детишками ты все равно не засыпала так крепко, как сейчас. С утра ты будешь смазывать шею кремом от синяков и укусов, чтобы быстрей свести следы, которыми когда-то гордилась и даже на показы надевала на себя что-то с открытым горлом. Но сейчас после каждой поездки в Россию на твоей коже тональника столько, что ты удивляешься, как до сих пор на нем не разорилась. Потом, когда Глеб тоже проснется, зачем-то предложишь сделать «селфи» для Инстаграма, вроде как в память о встрече и концерте. На снимке все выглядит чинно-благородно — ты хочешь «по-дружески» чмокнуть Глеба в щеку, а он просто и мило улыбается. Со стороны — встреча двух старых знакомых на празднике — юбилее легендарной группы. Единственное, связанное с Глебом, что ты можешь позволить себе показать публично. И ты все еще не оставляешь призрачной, несбыточной надежды на то, что когда-нибудь ты сможешь выкладывать гораздо больше ваших совместных фото.