церковным набатом по ладоням

R
Завершён
8
Размер:
6 страниц, 2 337 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник

^

Настройки
Золотые огни приемного зала сливаются с бокалами шампанского, белыми портьерами и нервными официантами.    Питер улыбается широкой усмешкой покровительствующего взрослого, закостенелой жестокостью, намёками, которые давно перестали быть тайными.     У Майлса остатки вежливого смеха замирают крошками на изжёванных губах — невесомыми частицами, осыпающейся пудрой на исчезающей улыбке.     Квинт помещает свою ладонь на плечо мальчика. Дружеский жест наставника — не иначе. Большой палец играет с воротником рубашки Ральф Лорен. У Майлса холод скапливается под кожей впалого живота и ползёт по выпирающим рёбрам, по дразнящему кадыку, к пьяному нёбу.     Ковёр кажется  слишком пыльным для подобного мероприятия, а платье миссис Денбро неприятно рябит в зглазах.    Подушечка пальца наждачит мягкую кожу юношеской шеи. И у Майлса по коже рассыпается бисер страха — неконтролируемый, раздражающий.    Непривычно манящей кажется мысль о бокале сухого Моэт или хотя бы шампанского. — Мне нужно выпить, — заняв своё спорное место в полотне реальности эта отчаянная правда звучит искренней ложью, развлекает, даже веселит Квинта, всё ещё оглаживающего бледную артерию  Майлса. — Так иди выпей, приятель, — Питер улыбается так очаровательно, потому что вокруг полно красивых-и-богатых. Питер улыбается так спокойно, потому что Генри Фэйрчайлд не приехал на это Рождество — так же, как и на прошлую Пасху. Питер улыбается, потому что на него смотрит Майлс. —  И мне захвати бокальчик. — последнее тает в схлопывающемся пузыре перелива голосов благосостоятельных, пока Майлс набирает сообщение на номер, так бесцеремонно подаренный ему Мэйфилд.  Его попеременно мучают бессонница и кошмары. Из тех, что заставляют сердце изнашивать себя в приступах псевдо-тахикардии. "хочешь встретиться?" Игристое Моэт разлилось красным весенним солнцем сначала по гортани, смешиваясь с отчаянием, потом по венам. Тонкие пальцы непроизвольно выбивают клавишные миноры в материи удушливой действительности — в последнее время его всё чаще так трясёт, иногда он просыпается от колющих судорог, сковывающих худые икры.     Его могло бы это волновать, если бы всё вокруг не было таким серым, если бы малиновый закат мог по-настоящему коснуться его щёк, если бы его рваные губы целовал кто-то кроме ветра и Квинта, если бы его хватало больше, чем на пятнадцать минут с Флорой; с Флорой, улыбки и смех которой опаивают не яблочным сидром, а терпкой завистью. 

"где?"

С недавнего времени он — сомелье оттенков терпкости, наследник золотой империи вина и вины, грязная игрушка, в мозолистых руках кукловода, бесцветный отрезок кожи, натянутый на стекло, не прошлое и не будущее — выедающая глаза и лёгкие пустота.  "я в особняке синклеров" "скажи куда заказать тебе убер"    Майлс опрокидывает в себя второй бокал бордового, не останавливаясь, движется к выходу на балкон, смотрит в экран айфона в ожидании адреса. Ядерно-винные ожоги остаются секундными шрамами на нёбе и прожигают дыру куда-то в подсознание; всего на пару секунд ему кажется, что он падает. Всего на доли секунд он действительно падает.  Его попеременно мучают бессонница и кошмары. Из тех, что путают мысли липко-красной кровью.  Майлс впервые чувствует иссиня-гранатовую рябь тревоги радиацией оседающую на подреберье узком, когда смех Питера путается в его, Майлса, кудрях. Когда Квинт, насвистывая ему пошлости об официантках, задевает своими губами по-яблочному тонкую кожицу уха. Когда большая ладонь Квинта в игриво-шуточном жесте быстро сжимает обтянутую джинсой ягодицу Майлса прямо на цветуще-летнем пикнике, когда вокруг полно людей, когда у Майлса нет права на ошибку, когда Майлс вопреки замешательству находит выходку забавной и смеётся поспешным ливнем шершавой листвы.        Майлс дрожит обессилено и зябко, бесснежно-декабрьский ветер продувает насквозь последние двадцать минут, а от багряного спирта мутит только сильней. Он ладони сжимает на позолоченных перилах, пытается поймать дыхание, когда его периферию острой тенью ловит прожжённо-живой парень с глазами, состоящими из рискованного переживания и фиолетовой газировки интереса. — Pizdec tut holodno! Ты ж окоченел весь, —Майлс сначала слышит голос(озабоченно-прокуренный),  потом акцент(привычно неидентифицируемый), интонацию(бойко острую) и только после слова. Он даже не находит в себе сил нахмуриться шипящему бардаку, выданному Борисом, или тому, как он ладони свои вжимает в его плечи. Иллюзорно согревает. — Пойдём, — хрипло, спешно выдыхает Фэйрчайлд, увлекая Бориса к помпезно-жёлтому свету из-за стеклянной двери, — Заберём моё пальто и уедем. — Борис поднимает брови:  — Мы не останемся? Там такой tusich znatnyi— Майлс слабо качает головой, не оборачиваясь и не выпуская поспешно-неловко схваченной ладони Павликовского, улыбается как-то слишком осенне перед тем, как повернуть дверную ручку.     И Борис идёт за ним сквозь освещённую портьеру, внутренне содрогаясь от холода его кожи на своей, наконец замечая излишнюю бледность в лице и неестественно яркий румянец на щеках, а ещё ему кажется, что Майлс дрожит, но времени на то чтобы сказать или не сказать об этом нет, потому что они выходят из уединения северного крыла и попадают в один из празднично обставленных залов с музыкой, гостями, напитками. В беспорядочном переливе голосов Борис почти теряет брошенное Фэйрчайлдом "Быстрее".  Борис заказывает такси с айфона Майлса и они едут в какой-то элитный район загородных коттеджей Сиэтла, и Майлс уже не может вспомнить почему у него тревога метеоритная где-то в грудной клетке и привычный дребезг неизбежности в висках — не может вспомнить, но щёлочной кислотой расщепляется между этой фатальностью и обжигающим обледеневшую кожу дыханием Бориса куда-то в висок. Он лбом в машинное стекло, кудрями  в фантомные пальцы Квинта, глазами из-под ресниц чёрных в шрамы Бориса, всем телом в тепло его тела — черновик запретов — невыносимо, но так надо. Оранжевые солнца фонарей сливаются с зимней тьмой в кометный хвост вечности,  высвечивают угольные тени сомнений. Его попеременно мучают бессонница и кошмары. Из тех, что обдают хребты позвоночника леденящим дыханьем.     Блай-Мэнор встречает тихим холодом, пыльной тьмой, а ещё ситцевыми обоями девятнадцатого века, скрипом красного дерева под потолком и потерянным ощущением дома. — Ты здесь живёшь? — Майлса по-весеннему ломко смешит вопрос, то как Борис в удивлении вскидывает брови. — Больше нет. Это поместье родителей. — Мы здесь одни? — алые тюльпаны в поверхности стен, синеватое присутствие луны — Борис здесь чужой. Борис везде чужой, но всегда может притвориться своим — здесь не выйдет. Это место слишком похоже на его собственный чужой дом — на любой из тех, где он жил с отцом, не размахом и планировкой, но тем как призрачно Майлс ведёт себя в этих комнатах, как по знакомым коридорам, избегая скрипящие половицы, пробирается в  принадлежащий ему фантом безопасности. И на короткий миг, застрявший между двумя рывками секундной стрелки, Борису кажется, что он может отсюда не выйти.    А ещё ему кажется, что он наглотался радужных таблеток и бредит, но это чувство — орбитарный спутник Майлса — уже привычно скрипящий надрыв между рёбер, уже знакомо, уже желанно.    Дом со всеми коридорами, лестницами, балконами и балюстрадами выглядит поспешно заброшенным — пыль на незакрытых книгах, невидимое касание времени на разбросанных вещах, мутно-лунные блики на гипнозных циферблатах.  Всё в доме колышется остаточными вибрациями мёртвой жизни, живой смерти, непокоренными взмахами птичьих крыл; а потом они заходят в комнату Майлса — Борис просто знает, что это его комната — и иррационально сглатывает обрывки исламских писаний.    Майлс щёлкает выключателями пары глухих побочно-настольных ламп, каждая дополнительно приглушена сине-батистовой наволочкой, голубые огни расставлены по углам комнаты — где-то и вовсе на полу — "не люблю прямой свет". Борис скользит взглядом по матрасу заваленному одеялами, аквариуму без воды, гитаре, трупу Кобейна на стене, а ещё по книгам на подоконниках, полу и столах, по листам нечитаемым то ли в этом синем мраке, то ли в принципе, по стопкам винила вместо водки и блюдцам, наполненным не сигаретным пеплом, а грифельной стружкой.  — Ты часто сюда приходишь — не вопрос, но замешательство — тонко-корочковый лёд на поверхности вечного Байкала — неизбежно бессмысленно. Борис и сам себе не объяснит, почему это так до чёртиков важно, просто он чувствует вязкую смолу неопределённо-бордовых оттенков где-то в камнях самого дома, слышит галлюциногенные стоны ворон за окнами, практически осязает спорадические порывы ветра в доме с закрытыми окнами.     Майлс кивает, открывает бутылку выдержанного красного и отпивая протягивает Борису. — Ты хотел меня поцеловать. Тогда на вечеринке. — он это говорит, а у него в глазах  — Борис видит — в штормовом океане котят топят спасательными кругами; он и есть котёнок. В висках бьются друг о друга многоточия и вопросительные, горло сжимается шершавым выдохом, а взгляд угасшей Бесконечности вперился в пьяные угли Вальпургиевой ночи. И Ночь прожигает в ответ.  — Хочешь, — Майлс запинается на выдохе, качает головой, опускает взгляд в половицы красного дерева, и снова смотрит Борису в глаза уже совсем жертвенно, — Ещё хочешь? — Hochu, — кивает поспешно, слишком хорошо сейчас замечая, как подрагивают тонкие пальцы Майлса, когда он оставляет моментно-лунные отпечатки на щеках Бориса, до невозможности бережно и до минус первого раза неловко касаясь его кожи, всё ещё слишком горячей в его холодных ладонях. И не закрывая глаз прижимается губами к его. Совсем детский. Совсем мальчишеский. Борис не понимает, почему ему так больно от этого невинного едва-поцелуя, полу-признания. Признания в чём?    Борис не даёт отстраниться полностью, путается в кудрях, сжимает свитер и рубашку под ним на талии, беззвёздно-пьяно удивляясь хрупкой тонкости.    Глаза в глаза и вся бесконечность схлопывается до взмаха ресниц — обломанных скелетов бабочек тленных. И правду говорят про зеркала душ, а все сильнейшие чувства — иллюзия, от того только и существующая, что соноправленные зеркала отражают через другие сами себя. Образуют цикличность скрещивающихся преломлений.    Майлс целует так, как будто бы раньше никогда не, как будто бы Борис у него первый, как будто бы возможно, чтобы эти губы на этом лице никто никогда не хотел.     В уголках губ самогонная горечь.     Руки Бориса морозят сквозь ткань, ознобят кожу и мысли, Майлсу  хочется из этих  рук вывернуться,  ему казалось,  что с Борисом  будет  не  так.     Борис тянется за ещё одним поцелуем и Майлс жадно поддаётся вперёд целует так, как целовал Питер.     Губы Бориса тоже невыносимы, но Майлс целует снова и снова, ловит пальцами край толстовки и тянет вверх, ведёт подушечками от низко висящих джинс по выпирающим рёбрам до узко-тощих плечей, задевая отдающие сине-ночью синяки, сухо-кровные надрывы и слепо-старые шрамы, Борис инстинктивно вздрагивает и Майлс отстраняется. Мажет взглядом по месяцами (не)заживающим отметинам на бессолнечно-бледной коже. Кончиками пальцев прослеживает очертания полумесяцев-шрамов, от грудной клетки — и в глаза, пробно давит на свежий синяк;  под сердцем.  Глаза в глаза и.  Майлс.  отдёргивает.  руку.  Тонкими пальцами играет с пуговицами своей рубашки. Борис стягивает атласную ткань по плечам медленно, цепляет такие же точно синяки на совсем лунной коже, с россыпью веснушек вперемешку с царапинами и порезами на. внешней. стороне. предплечий.     Багровые штампы на шее и плечах, вплавленные под кожу серебренные отпечатки пальцев, там, где у Бориса скопление игольных созвездий внутривенных, у Майлса — рваные дорожки запёкшейся под лезвиями крови.  мальчик-аристократ.  наследник золотой империи  лжи. и. боли. пытается ввести себе под кожу новые пальцы поверх старых увечий. Борис наклоняет его голову и губами втягивает мягкую кожу по линии челюсти, оттягивает кудри, ладонь на голой пояснице, притягивает до невозможности ближе. Рубцует обрывочные воспоминания. луна-за-вином-за-всхлипом Лопатками — обрубками крыльев — считают стены и боль.  Борис падает на колени, зрачки в зеркала, пальцы на вельвет и к молнии. Майлс цепляет запястья и опускается на тот же пол, пока слеза  по щеке впервые.  всё-таки  ска-ты-ва-е-т-с-я-. — прости, — шёпотом,  пока борис перехватывает запястья и тянет на себя, заключая холод(ную спину) луны в горячую клетку(грудную) солнца поломанного. щекотными рунами на кончиках пальцев по коже предплечий и шеи, где больше всего провалов рваных.  под одеялами с бутылкой красного, заснуть в руках небольных.  Его попеременно мучают бессонница и кошмары.    Майлс просыпается в предрассветном мраке, под одеялами, холодящими тонкую кожу, просыпается в запахе сигаретных поджогов, с обжигающе-прожигающей хваткой ладони на рёбрах. Кожа к коже.  Череда глухих ударов секундной стрелки, прежде чем он узнаёт в ворохе одеял Бориса, но отказаться от удручающе-желанного направления мысли невозможно. Ему невыносима тишина.    "Не хотел" — звучит в голове церковным набатом — саундтрек каждого раза с Питером. Только это неправда переливающаяся иссиня-фиолетовыми искрами на кончиках пальцев. Майлс хотел. Хочет. Жаждет.     Он так боится этих властных рук на своём теле — и каждый раз самозабвенно отдаёт им себя. Он жаждет чёрно-уличных кошек, процарапывающих туннели из лёгких–по горлу–к глазницам. Ему необходимо разглядывать в зеркале под неровными бликами луны уродливые гематомы, оставленные на его юном теле мужчиной, которого он когда-то всё ещё считал другом; разглядывать и добавлять новые. Ему нужна эта агония и грубости, ему невыносима тишина — ведь тишины не существует.     Его попеременно мучают бессонница и кошмары. На висках и ладонях собираются осколки холодного пота. Дыхание ни к чёрту, в голове меж чёрных кудрей образы самовиновности им же созданные. В мгновения, пока мозолистые пальцы считали рёбра под кожей, расстёгивали пуговицу вельветовых брюк, выжидающе глядя в глаза, принимая окоченевшее отсутствие ответа за согласие, Майлс молился за искупления грехов, принимая Квинта Карой Божьей, как Борис таблетку под язык — самозабвенно.     Большие руки Квинта горячими рывками оглаживают холодно-тонкие бока Майлса —он жмурится, повторяет про себя безответные молебны о прощении — ладони антихриста царапают костлявую грудную клетку — вверх по розовым соскам и выпирающим ключицам, к тонкой шее, по детской, мягкой коже, чтобы вдавить свои отпечатки удавкой в гортань.  "какой же у тебя блядский рот, мальчик" —Квинт сминает пухло-алые губы Майлса в пальцах до ноющего натяжения едва-заживших разрывов Майлс думает, что они никогда не затянутся и ждёт всхлипа надрывно-невольного, вырываемого голыми руками из остатков характера. И глазами в глаза, как всегда. И оттягивая губу — зубами — до крови. Намеренно. Кусает. Ресницы дрогнут и тонкие пальцы запоздало впиваются инстинктом в широкие плечи.     Гулкий смех или уродливая улыбка — Майлс как будто бы теряет все чувства на мгновенье — и узкие запястья хрустят в звериной хватке. — Тише, мальчик. Тише, — скрежет слов межзубной ненавистью дребезжит о стены комнаты. Майлсу не нужно напоминать, но Квинт всё-таки бьёт наотмашь по скуле, задевая кровоточащую губу. Ресницы секундным импульсом мажут тень по щеке и он жертвует надрывный полу стон–полу выдох.     Полностью нагой, хрупко-тонкий острыми коленями в холодный пол, ослепшими глазами туда, где мог бы увидеть умирающие солнца — на деле  резной потолок спальни, пока Квинт пальцами в густые кудри и в стороны, пока жестокость не столкнётся с болью.     Ему невыносима тишина, но  с Квинтом  тишины  нет.  Квинт — его личная форма самообмана, его искусственный диалог внутренний, заглушка реальности.  Боль острая. Боль глухая. Боль привычная. Но это ещё не хуже. Хуже — это остаться одному на смятых простынях, с порами заполненными сигаретным дымом, с веснушками, стёртыми напором требовательных губ, со свеже-алыми полосами презрения к себе на тыльной стороне руки — горизонтальными, потому что вертикальные — это летально.  Хуже — это остаться одному с тяжёлыми глазами, цвета ледяной пустоты, неспособными закрыться, потому что на обратной стороне век он слышит густое дыхание Квинта, чувствует режущее прикосновение его волос к своей прозрачной коже, осязает свой резкий вдох и чужую кожу на свой нежной, вес чужого тела на своём хрупком.  Хуже — ощущение себя;  синеватые отметины презрения по всему телу — мотыльки июльской ночи.  больно — это глаза Флоры, хриплые недо-вдохи, и его собственные руки на шее сестры. Хуже — это остаться. Его попеременно мучают бессонница и кошмары.  Этой ночью он спал и не видел снов.  эта ночь — его последняя. он знал, что так будет.  Сигаретный дым вместо тумана на семейном кладбище
8 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (5)