My mind turns your life into folklore
I can't dare to dream about you anymore
At dinner parties I won't call you out on your contrarian shit
And the coastal town we never found will never see a love as pure as it
© Taylor Swift — Gold rush
В нас — до краев любви,
мы выбираем — жалить.
© Рупи Каур
Холодно. Город мерзнет перед наступлением весны — отчаянно, напоследок, с тем самым злобным остервенением вцепившейся в руку голодной собаки, сражающейся за кость. Тихий сквер со стоящим посередине зданием со входом в метро: уродливым, обитым безвкусными афишами и рекламными объявлениями; урна с окурками и одноразовыми стаканчиками; статуя женщины с протянутыми к небу руками. Солнца нет ни на бетоне, ни на металле, ни в пластике. Джагхеду хочется верить, что это ненадолго, но одного желания думать на позитивный лад ему никогда не бывало достаточно. И Джагхед не то чтобы в мрачном настроении. Он, на самом деле, даже доволен собственной жизнью, и: нет, Арчи, мне не нужно развеяться — мне вполне комфортно в своей квартире, о которой я мечтал всю сознательную, и: нет, Бетти, спасибо, мне не нужна девушка — я вовсе не мучаюсь в ней от одиночества, что бы ты там не говорила. По факту же Джагхед дрейфует от дневного безделья к ночной бессоннице; открытый документ в его ноутбуке — девственно-чистый; голос его агента в телефонной трубке — то истеричный, то увещевающий: сроки, говорит он, поджимают, а ты все еще непозволительно пуст; попробуй — ну, я не знаю, — записывать происходящее с тобой за день, говорит он, может быть хотя бы это натолкнет тебя на какую-нибудь дельную мысль. Джагхед пишет в заметках телефона: сегодня я купил новые шторы в комнату, и они оказались дерьмовые; не то чтобы слишком дерьмовые, но могли бы быть и получше; они ловят и нещадно перемалывают свет, которого и так мало в Нью-Йорке, и вся эта суматоха заставляет мои глаза болеть. Ему не пишется ни о чем с окончания колледжа. Это все психосоматическое, объясняет себе Джагхед, если у писателей есть такое явление; как потеря руки без потери собственно самой руки; как потеря голоса при сохранении голосовых связок; он умеет говорить, но не умеет рассказывать. И его карьера писателя, наверное, не успев толком начаться, видимо подошла к концу.***
Пятничным вечером где-то посреди Пасхи он поддается на уговоры Арчи и Бетти прийти на праздничный ужин. Он любит их обоих, и любит как они любят друг друга. Просто на последнее ему иногда бывало больно смотреть. Когда он вешает куртку на вешалку и следует за Арчи в гостиную, Арчи говорит: эй, Джаг, угадай что, поздоровайся с Вероникой, и все не то чтобы катится к чертям, но определенно сворачивает с привычного пути. Это будто что-то между «Привет, это я» Адель и «Знаменитый синий дождевик» Леонарда Коэна, — нет, конечно; это должно быть похоже на «обычную встречу двух бывших одноклассников, которые на дух не переносили друг друга в школе, но, вот, вроде бы, прошло несколько лет, и былая вражда кажется какой-то глупой и определенно детской», — Джагхед уверен, что по факту это лживое и не так работающее дерьмо. Поэтому Вероника Лодж натягивает вежливую, неестественно радостную улыбку на свое красивое лицо, а Джагхед лишь поджимает губы. Она оборачивается к нему с королевской степенностью, и она все та же: черные волосы, черные лисьи глаза и пятидюймовые каблуки (и они, конечно же, тоже черные). Она выделяется нелепым черным пятном в уютной и светлой гостиной Арчи и Бетти, а ее волосы длиннее чем он помнил у нее когда-либо; Мирна Лой бы никогда не вписалась в красочность историй двадцать первого века хотя бы, совершенно внезапно думает Джагхед, тем, что игралась на черно-белом экране. — Вы, ребята, виделись друг с другом после вашего выпуска? — с любопытством спрашивает Бетти, и лица Джагхеда и Вероники кривятся одинаково болезненно. Арчи извиняется и выходит из комнаты, приложив ухо к динамику телефона, успев, впрочем, стрельнуть в них последним любопытствующим взглядом. — Это будет преуменьшением, — говорит Вероника, в то время как Джагхед роняет сухое «не то чтобы»; она закатывает глаза. — Ходили… на одни и те же курсы в колледже. Дальше разминулись. Если будет угодно. «Если будет угодно» без сомнения адресовано ему. Она смотрит на него все так же насмешливо, и хотя Джагхед был уверен, что не может помнить с доскональной точностью особенность ее взглядов, он каким-то чертом помнит: это всегда насмешливо, всегда случайно, и редко — по-настоящему заинтересовано. (Возможно, какую-то часть этих описаний он переделал, какую-то придумал, но это его право, и никто не сможет у него это право отнять). — Значит… все еще Нью-Йорк? — спрашивает Вероника. Джагхед еле сдерживается, чтобы страдальчески не вздохнуть. — А на что похоже? Вероника стискивает зубы и, кажется, мысленно считает до пяти, чтобы не вспылить; вместо этого она улыбается ему с напускной веселостью: — Твои навыки общения с людьми все так же плачевны. — Зато твои все так же на высоте. Бетти хмуро следит за их разговором, а потом откашливается и спрашивает нарочито бодрым голосом: — Ну, и какой Вероника была в колледже, Джагхед? Так странно было не учиться с ней вместе, я будто бы пропустила несколько лет ее жизни. Язык жжет банальным «красивой», но Джагхед не уверен, что это — то слово, которое может успешно ее охарактеризовать. Она всегда выбивалась за рамки, в которые он пытался ее вписать когда был моложе и наивно воображал себе, что на этот-то раз точно раскусил ее персону; у него была позорная привычка всегда ошибаться на ее счет. Вероника замораживает его взглядом, пока он подбирает слова, и это так на нее похоже: лед в глазах, лед в голосе, лед в… — Она не сильно изменилась. Не уверен, что ты многое упустила. — Надо признать, — после недолгого — неловкого — молчания говорит Бетти, — что тогда я была удивлена тому, что никто из вас никогда друг о друге так и не упомянул ни в одном из наших разговоров. Как и тем, что мы так и не собрались вместе вчетвером за все эти годы. Я знаю, мы с Арчи решили остаться в штате, в отличие от вас обоих, но… Когда я узнала, что вы поступаете в один колледж, то сразу подумала, что вы, ребята, сблизитесь почти наверняка. Вероника разводит руками в широком жесте, который, как она, наверное, надеялась, должен был выразить непринужденность; все рушится, когда она задевает локтем солонку; соль высыпается и на стол, и ей на колени, и Джагхед со всей свойственной ему тоской задается вопросом, во что превращается его жизнь. — Ты знаешь, это не столько близость, о которой можно было бы рассказывать за чашкой кофе, сколько обыкновенный набор случайностей. Джагхед прищуривается и говорит, несмотря на то чувство, что его мозг вот-вот распухнет от раздражения: — Ага, — и — вау — думает тут же; я сегодня на редкость косноязычен; продолжает только чтобы реабилитироваться в собственных глазах: — Это все не совпадающие факультативы, разные увлечения, разные ступени социальной иерархии, не пересекающиеся планы на будущее… Вероника улыбается безмятежно, когда перебивает: — А ты все такой же высокомерный идиот. Бетти сконфуженно улыбается им, поднимаясь на звук вскипевшего чайника; они смотрят на то, как она уходит из светлой гостиной в еще более светлую кухню. В Бетти всегда было слишком много от мягкого дождя, земляничного чая и летних звездопадов, вдруг думает он; ласковых волн моря, лазурных пляжей и солнечного света. Вероника рядом с ней как иллюстрация для насмешки — вся из себя самодовольная, ухмыляющаяся, отутюженная; застегнутая на все пуговицы при нарочито откровенной длине платья; красивая картинка, на самом деле собранная из гаснущих фонарей, сумрака и холодной кожи запястий. Джагхед — выдохшаяся газировка, мальчишка с космосом в голове без способности выразить его на бумаге, пустая чашка с грязными стенками; искусственно подслащенная вода без качественных пузырьков; чудак из «Сумеречной зоны», случайно оказавшийся на улице Сезам. Какого черта, думает Джагхед, мы оба здесь забыли? Арчи возвращается в зал, когда Джагхед как раз всерьез подумывает об уходе; за ним следом ковыляет его старый ретривер — такой же рыжий и дружелюбный. — Так что? — Он немного сияет взглядом, задерживаясь у порога; сканирует пространство, считывает напряжение; хмурится; на все уходит доля секунды. — Мир немного теснее, чем нам казалось? — Никогда, — говорит Джагхед, — не испытывал подобного заблуждения, Арчибальд. Вегас высовывается из-под стола и кладет голову на его колени; Вероника с нескрываемым удовольствием во взгляде наблюдает за мгновенно окрасившимися шерстью его черными брюками; Джагхед чешет пса за ухом. Арчи говорит: — Чаю?***
— Как продвигается написание твоей новой книги? — спрашивает Бетти. — Какой книги? — вздыхает Джагхед. — Так ты все-таки еще пишешь? — поднимает брови Вероника. — Он не просто пишет, — улыбается Арчи; нескрываемая гордость в его глазах заставляет Джагхеда опустить голову. Он все еще не приспособился принимать похвалу после долгих лет социального остракизма. Он все еще не уверен, что заслуживает хотя бы толики. — Он — один из самых многообещающих молодых писателей по версии «Нью-Йорк Таймс». Как там было, Джаг? В рецензии на твою книгу? «Захватывающая, сардоническая, на редкость злободневная, с чарующим налетом мистики»? Он бормочет: — Нью-Йорк Таймс не особенно разборчивы в своих рецензиях в эти дни. Это было два года назад. К тому же, Арчи. Мы говорили об этом. Не стоит верить всему, что написано на бумаге. — … сказал писатель. Вероника кивает головой. — Это, должно быть, очень интересно, — говорит она; и — о, эта любезность в ее голосе. — Это, должно быть, довольно здорово упрощает жизнь — писать о вещах вместо того, чтобы говорить о них вслух. Он стискивает зубы; ее намеренный укол приходится ему куда-то в область шеи. Он, конечно, не упускает случай уколоть ее в ответ — так чтобы побольнее; и пусть в его мире прямо сейчас и нет прозы, он все еще способен связывать простейшие слова воедино; не приходится даже стараться, потому что все в ней — лишь клише, наложенное на стереотип. Он старается в этом снова себя убедить. И — да, он снова чувствует себя шестнадцатилетним. Почему вы спрашиваете? — Лови одну из последних историй, — начинает он, дождавшись отвлекшихся на залаявшего пса Арчи и Бетти. — Жила-была принцесса, которая была так избалована, что не умела ни слушать, ни слышать других людей… — Ты сейчас серьезно? — Она была так избалована, — продолжает он негромко, не обратив на ее реплику никакого внимания, — так требовательна и так нарциссична, что каждое слово, которое было брошено в ее сторону, казалось ей музыкой, в очередной раз ласкающей ее раздутое эго и жажду внимания. Она любила коллекционировать вещи, но не так сильно как приобретать новые, и порой ее старым игрушкам выпадала незавидная участь отправляться на помойку… Она больно пинает его под столом, и сдавленный звук, который он издает при этом, привлекает внимание Бетти и Арчи; Джагхед кривится, когда Вероника безмятежно машет им рукой, роняя салфетку. «Он — замок, убеждает себя Джагхед, и он — неприступен». — Можешь катиться к черту, — вполголоса почти шипит на него Вероника. — Я не собираюсь менять свое окружение из-за того, что ты все такой же несносный сноб. — Это мои друзья, — яростным шепотом отвечает ей Джагхед. — Если ты хочешь остаться, тебе придется научиться терпеть. Арчи спрашивает: — Яблочного пирога? Вероника сияет улыбкой. — С корицей? Ты так хорошо меня знаешь, Арчиккинс. Я без ума от корицы. Они все зачем-то смеются. В этот момент Джагхед ненавидит ее так сильно, что едва может дышать. Лгунья, думает он, в тебе все как и раньше — одна сплошная ложь. И дело, конечно, далеко не в корице.***
Все дело в том, что он помнит еще кое-что: двери школьного спортзала, негромкая музыка через магнитофон; она движется в такт мелодии; ее руки подняты вверх; ее глаза закрыты. Он стоит за приоткрытой дверью, спустив на шею привычные наушники; его взгляд следует за тенями на ее лице; его руки покалывает от напряжения. И тогда ему даже не хочется ее касаться — тогда ему хочется ее написать. Она поворачивает голову через плечо и говорит: — Так-так-так. Холден Колфилд. И долго ты будешь там стоять?***
— Мы думали, что ваша дурацкая вражда осталась в школе, — хмурится Арчи, наклоняясь к его уху, и Джагхед поджимает губы. Вражда? Скорее клиническая несовместимость. Ее присутствие в воздушно-капельной досягаемости заставляло каждую клетку его тела гореть. — Вы и пока учились вместе вели себя друг с другом… вот так? Джаг, это несерьезно. — Нет никакой вражды, Арчикинс, — Он намеренно использует ее старое прозвище, и чувствует себя идиотом — тем единственным идиотом, пришедшим на вечеринку в образе вампира, когда остальные одеты в цветочные костюмы. Он вздыхает и устало потирает глаза. — Просто мы никогда особо не ладили. — Чушь собачья. Вы часами спорили о каких-то жутких старых фильмах, не обращая внимания на мир вокруг. Не помнишь, как мы с Бетти ушли домой из закусочной, а вы не заметили этого до тех пор, пока Папаша не начал закрываться на ночь? Проблема вовсе не в отсутствии памяти. Но он не может так сказать. С тех пор прошли годы, в которые Арчи оказался не посвящен. — Ты же знаешь, какая она, — Джагхед смотрит на нее краем глаза. Она улыбается Бетти, и эта улыбка смягчает ее черты лица тем образом, каким он предпочел бы не помнить. — Всегда такая… — Она изменилась, — с укором сообщает ему Арчи, — Мы все изменились, но она особенно сильно. Ты же знаешь о той истории с ее отцом. Джагхед отводит взгляд. Он знает; конечно же, он знает; но покажите ему человека, который не знал бы. И правда в том, что как бы ему не хотелось плеваться ядом, ему одновременно знакома и не знакома эта фарфоровая кукла с нарочито равнодушным лицом и смоляными волосами, гладкостью плеч и антрацитом глаз, — хрупкая; сильная; всегда будто подобранная под местный декор; так лицемерно забытая бомондом Нью-Йорка за обнаружением бракованности. У нее анамнез по правому запястью чернильными звездами, выедающими кожу под ними будто бы до костей; татуировка на ее смуглой коже смотрится так, как смотрелась бы чернильная клякса на полотне ручной работы; пьяное тело на ступенях Лувра; темное облако на небе, на котором априори никогда не должно было возникать туч. Джагхед ловит себя на том что даже в своей голове он звучит опасно тоскливо, поэтому встает, скользнув по ней взглядом прежде чем выйти на улицу с сигаретной пачкой в руке. Вот его взгляд сталкивается с ее; вот она вызывающе поднимает бровь; вот дверь захлопывается за его спиной, а ощущение ее взгляда и не думает пропадать. Что-то из разряда квантовой запутанности — частицы, однажды взаимодействовавшие друг с другом, остаются связанными, даже если их разделяют огромные расстояния. Ее взгляд ощущался на его затылке как перманентно раскаленное клеймо. Вероника Лодж всегда ходила по тонкой грани — тоньше, чем она себе это представляла, — то ли безумная тяга к развлечениям, то ли самая настоящая склонность к суициду; расчесывала кожу того самого запястья до раздражения и красных полос, когда думала, что никто не видит, — задумчиво смотрела на неаккуратные следы от ногтей и кривила губу. Как всегда — это «как и прежде». И как всегда ему ее ничуть не жаль не хочется. Ему не нужно, убеждает себя Джагхед, прикуривая сигарету окоченевшими пальцами; щелчок зажигалки в тишине улицы звучит как выстрел.***
Джагхед уже убеждал себя однажды ничего к ней не чувствовать. Веронике никогда (даже тогда) и дела не было до его желаний. Поэтому вот как оно однажды происходит: какая-то бессмысленная вечеринка в кампусе, на которую он пришел только для того, чтобы выиграть с ней спор, завязавшийся еще три недели назад на совместной лекции по философии; Вероника смеялась над ним из-за того что за два месяца обучения он мог с легкостью ориентироваться в огромной библиотеке, но не знал ни одного имени из тех, с кем жил на одном этаже. Она носила розовые очки для чтения и держала кофе без кофеина в термосе. От такого кощунства у него болела голова. (Он не знал, почему она продолжала садиться с ним рядом на всех совместных лекциях, и почему раз за разом приглашала его на вечеринки. Она была Вероникой Лодж — и стала бы современной королевой Конни-Айленда, если бы захотела этого. По щелчку. Он не знал, но не мог не задаваться вопросами. Он годами приучал себя отводить взгляд от того как плотно ее юбка всегда облегала бедра, и уж тем более — от того как ее глаза загорались каждый раз, когда она нащупывала в тексте еще один подтекст; от того как ее улыбка, на самом деле, была мягкой, когда она называла его «самым умным идиотом, из тех что я знаю»; он просто не возражал с ней иногда разговаривать, не смотря на то что она смеялась почти над всем, что он говорил — и это все). Он видит ее в самом центре толпы — в топе цвета индиго, оттеняющем смуглую кожу ее лица, в отблесках светомузыки, — и если она кажется ему сверкающей в тот момент, то это никак не бьется в сравнении с тем, как озаряется ее лицо, когда она видит его у двери. И он никогда не мог найти в себе сил для того чтобы не отвечать на ее улыбки. Она вырывается из компании всех тех, кто наслаждался ее вниманием до этого, когда идет к нему, протягивая бутылку джина. Он принимает ее, как и принимает ее саркастичные комментарии о том, как каменному выражению его лица могли бы обучать на тренировках для телохранителей. Они выпивают примерно четверть бутылки, сидя на диване в углу — это его максимум, несмотря на ее усмешки, — когда он вспоминает о том, почему на самом деле не любит алкоголь: его руки начинают желать физического контакта, и он не может контролировать лицевые мышцы, как и то, что вываливается у него изо рта вместо отфильтрованных предложений. Он смеется над ней, она смеется над ним, и их подколы заводят друг друга сильнее игры в пинг-понг. Как только ему начинается казаться, что она бесстыдно и так откровенно флиртует — о чем он собирается ей прямо сейчас сообщить, — Вероника кладет руку на его бедро, прежде чем поцеловать, и он задыхается на полуслове. Она на вкус как кульминация истории в порыве вдохновения; как джин и как сливовая помада; как все то, что может очень легко его разрушить. Сделать брешь в пространственно-временном континууме его мозга. Джагхед позволяет ей углубить поцелуй на несколько секунд, прежде чем разорвать поцелуй, встать с дивана и решительно извиниться в уборную. Она находит его у зеркала в уборной на втором этаже кампуса, и закрывает дверь до победного щелчка с насмешливым «ну привет, незнакомец», и он чувствует потерю самоконтроля из-за лишь одного прикосновения к плечу; он говорит «подожди», а затем она облизывает свои губы, и вот его собственные пальцы — между ее бедер, его губы — на ее шее, и она выстанывает ему в ухо вещи, от которых кружится голова. Он задирает ее юбку на полувыдохе «к черту», и она смеется ему в лицо, расстегивая ремень на его брюках, царапая живот ногтями — наверняка останутся следы… Они терзают друг друга губами так, будто снова спорят — о книгах, людях, кинематографе; соревнуются собственными принципами и предубеждениями, нагло раскрывая самые дикие и потаенные части себя и постоянно удивляясь; кто знал, что ее кожа будет на вкус не горькой — как ее духи и реплики, — а сладкой и мягкой на вкус, будто карамельная конфета. Джагхеда лихорадило бы и без алкоголя — до одури, до не-могу-больше стонов, до укусов в ее плечо; он со старшей школы мечтал оставить на ней хоть какой-нибудь след, толком не понимая собственного желания, прикрывался сарказмом как щитом, и она разрушила все за одну только ночь. Вероника отталкивает его от себя, спрыгивает с умывальника, прижимается спиной к его груди, и тянет его влажные от нее ладони под свой топ; он встречает ее черный, лисий взгляд в зеркале, когда она толкается ягодицами в его бедра (он стискивает зубы) и приказывает: — Смотри.***
Она прячет отметины от его губ на ключицах за волосами и тональным кремом на следующее утро; он прячет царапины от ее ногтей за растянутыми свитерами и молчаливостью; она подмигивает ему посреди столовой и он вздергивает бровь в ответ. Он должен был знать куда раньше — годы, хотя бы полгода назад.***
Все дело в том, что в тот момент он должен был помнить еще кое-что: школьный выпускной бал, церемония награждения короля и королевы их выпуска; он облокотился на стену в углу зала; в его руках фруктовый пунш, а в кармане брюк от костюма напрокат — блокнот с набросками на самый первый роман. Она стоит на сцене под светом софитов в аметистовом платье, похожая на гротескную принцессу из сказок Братьев Гримм: органза на ее плечах, матовая помада на темных губах; она каким-то образом ловит его взгляд и подмигивает ему вот так, насмехаясь, и он (как самый распоследний идиот) не может отвести от нее взгляда.***
Джагхед варит кофе в новенькой кофеварке; проходя из кухни в гостиную с чашкой, спотыкается о коробки с книгами, запахи и чертовы неоформленные слова; кофе горчит излишней крепостью, шторы — на этот раз, избытком дневного света; и мир вокруг кажется откровенно ебанутым. Он смотрит на свои пальцы, трижды не попавшие в пробел, где-то с минуту, прежде чем плюнуть и выйти из квартиры, накинув на голову шапку и бросив в карман куртки пачку сигарет. Апрельские лужи ловят окурки, редкие дождевые капли; он зачерпывает прохудившимися ботинками воду, в сотый раз напоминая себе о необходимости купить достойную пару. В чем смысл такого дохода, если ты продолжаешь жить так, будто до конца недели в твоем кармане не две тысячи, а два с половиной доллара, так? Джагхед говорит себе: «я не застрял в своем прошлом, я двигаюсь дальше». Джагхед говорит себе: «прямо сейчас я иду навстречу своему будущему» и… видит знакомое лицо на другой стороне улицы. Помявшись на перекрестке, вздыхает, а затем перебегает дорогу на красный свет. Музыканты играют джаз, бармен протирает стаканы. Джагхед осматривается с ленивым любопытством по сторонам. Это подвальный бар, и из освещения здесь только старые лампы, качающиеся под потолком от кондиционера, заменяющего летний ветер. Он находит ее, проходя туда, дальше через коридор, на плетеных стульях, каким-то чертом выставленных на террасу внутреннего дворика при такой-то погоде — где-то должно быть адекватное объяснение тому, что хозяин заведения посчитал летнее плетение, напоминающее о пляжах и солнце, логичной заменой более устойчивой к дождю мебели; холодно, и почти никто не пьет алкоголь; от чашки кофе, поданого парню за соседним столом не поднимается пар. Она поднимает руку в призывном жесте — не то подзывая поближе, не то отмахиваясь от надоедливой мошки; холодная, заснеженная, спрятанная за фасадом глянцевой идеальности и длинного пальто. Прядь ее волос падает на ее плечо, когда она наклоняется. Он быстро отводит глаза. На Пасху они расстались на нормальной ноте. Смогли обсудить политическую повестку без того чтобы вцепиться друг другу в глотки, ни разу не оскорбили друг друга — ну, что ж, напрямую, — и попрощались, пожав друг другу руки. Он должен был меньше думать о той татуировке на ее запястье и изменившемся парфюме, но это к делу вообще никак не относилось. Он — писатель, он априори наблюдательный. Вероника глазеет на него с нечитаемым выражением на лице; ее глаза — две затягивающие в пустоту черные дыры. Он тоже не знает, зачем он здесь. — Все еще кофе без кофеина? — не выдерживает Джагхед. Вероника хмыкает. — Кофе тут откровенно дерьмовый, — отвечает так, будто бы это должно было стать полноценным ответом (и как ни странно, оно становится). Небо краснеет, предвещая завтрашний ветер. Тот уже сейчас забирается под куртку — под стать погоде на стыке сезонов — холодный, пересчитывающий ребра с кропотливым усердием. Не Нью-Йорк, а Аляска какая-то. Он прочитал тысячи статей об изменении климата. Знание не равно принятие. Плевал он на оправдания государства с большой колокольни. Долбанная зима длиной в вековую историю, думает Джагхед, смотря ей в лицо, почему она все никак не закончится? Лезет в куртку. Ему интересно, как давно на самом деле Вероника Лодж вернулась в Нью-Йорк. Ему интересно, узнал бы он об этом, если бы не Бетти и Арчи — может быть, из газет? Вероника качает головой, когда он протягивает ей сигарету. Джагхед пожимает плечами, прикуривает и затягивается. Облизывает покусанные губы, прячет руки в карманах джинсов. Из колонок льется голос Леонарда Коэна. Аллилуйя, соглашается Джагхед, его размазанному усталостью и нервной энергией мозгу. Вероника смотрит на него как на НЛО, приземлившийся на лужайке Белого дома. Ощущает он себя примерно также. Лак на ее ногтях знакомого вишневого цвета. — Хочешь, — вдруг спрашивает Джагхед, — выпить настоящего кофе? Вероника открывает рот, но в итоге, будто бы с удивлением от себя самой, только наклоняет голову, соглашаясь.***
— Как продвигаются дела с управлением компанией? Она пожимает плечами так, будто груз на ее плечах невесомый; будто он не причина ее каменному фасаду, черному цвету и тяжелому взгляду. Немного чванливо — с отрепетированной жестикуляцией. — Все хорошо. Уже хорошо. Были сложности на начальном этапе, когда я приняла на себя управление, но они были больше юридического рода, чем практического. Мой отец… — Она не запинается в начале предложения, но скорее от того, что речь ее приобрела несвойственную ей ранее безэмоциональную расстановку. — Он оставил после себя некоторый бардак. Понадобится не один год, чтобы утрясти информационную шумиху и подозрение кредиторов. Джагхед хмыкает. Только Вероника Лодж была способна назвать «информационной шумихой» тот апокалиптический взрыв в прессе, сопутствующий делу члена мафиозного клана Хайрама Лоджа, решившего утащить за собой на дно четыре из восьми ранее дружественных ему крупных бизнес-компаний. — Неудивительно. Шантаж, хищения, пособничество во взятках — куда ни шло, но когда твоя фамилия становится синонимом к слову «аморальность» и «государственный преступник»… я удивлен, на самом деле, что за тобой не следует по пятам вереница из сотрудников Интерпола. Ее глаза вспыхивают. — Кто сказал, что не следует? Просто я отправила их на обеденный перерыв. Они молчат какое-то время. Она смотрит куда-то вдаль, а он — рядом с ней, будто им снова восемнадцать, — не может подобрать нужного слова. Это одна из насущных его проблем. — Больших проблем доставляет полиция, — тихо говорит она, переводя взгляд на свои ногти. — Требуют подтверждения любому денежному переводу. Неважно — согласовываю ли я люстры в гостиной или покупаю нижнее белье. — Скоро Арчи и Бетти станут управлять нью-йоркской полицией. Подожди пару лет, и тебе не придется беспокоиться об отчетах. Будете с Бетти отправлять друг другу смайлики вместо требований объяснить покупку чулок. Вероника хмыкает в ответ. — Лояльность Бетти Купер иногда бывает пугающей, впрочем, — продолжает Джагхед, скосив на нее глаза. — И если ты все же решишь, что хочешь стать — не знаю, — королевой мафии или еще что… то и в этом случае она отправит тебе стикер «вперед, подруга!» и пожелает удачи. — Ты же, в свою очередь, всегда был слишком… правильным, — вздыхает Вероника, посмаковав паузу, будто глоток вина на языке. Как ни странно, тон ее голоса не заставляет эту фразу звучать как оскорбление, — я была бы не удивлена увидев тебя на тех пикетах возле здания суда. — Я не думаю, что это о правильности, — возражает Джагхед. Она думала о нем? Вспоминала, пока шел процесс? Он сделал все, чтобы оказываться как можно дальше от здания суда, чтобы не сделать что-то, что бы она не хотела чтобы он сделал — например, предоставил повод увидеть его лицо. Он встретил их бывшего однокурсника на второй день, и тот посмеялся над тем, что Джагхед теперь сможет продавать свою книгу с припиской «трахался с той, которую лучше всего опустил на колени ее собственный отец». Джагхед ударил его в челюсть и вывихнул себе палец. Не лучшее его выступление. — Я просто не хочу приносить в этот мир еще большего дерьма. — В этом твоя философия? — Филосо-офия, — задумчиво тянет он. — Ты уверена, что не перечитала работ экзистенциалистов? — Расслабься, чудак, это всегда была больше твоя тема, чем моя. Вероника на старом диване, что на крыше его типичной бруклинской многоэтажки, смотрится неестественно: гладкость волос, картинность движений, и очевидная дороговизна темной одежды от кутюр; на крыше уже не ветрено и довольно тихо, и диван скрипит, когда Джагхед отталкивается от перил и усаживается на него, закинув ногу на ногу. Вероника повторяет его жест почти в точности, разве что с большим изяществом. Кофе она не пьет — смакует красное сухое в пузатом бокале, неизвестно как оказавшемся в его кухонном шкафу, нарочито (и так откровенно глупо) оттопырив в сторону мизинец на правой. Рассказывает о том, что прилетела в конце февраля. О французских виноградниках, тосканских пляжах, — ни о чем из того, о чем ему бы хотелось узнать. Он впитывает каждое слово. Что у нее на уме? мучается Джагхед, вместо того, чтобы думать о поджимающих сроках в редакции, зачем, зачем, о чем вот это вот все? Когда Джагхед спрашивает об этом почти напрямую, она не отвечает — улыбается ему улыбкой, похожей на свет, мрак и бездну одновременно. (Он видит каждую из этих вещей в ее антрацитовых глазах).***
Все дело в том, что он ненавидит помнить еще кое-что: темная комната в кампусе с цветочными стенами, уставленная художественными книгами и учебниками по английской литературе; ее звонкий голос, его пафосные речи, и пустая бутылка из-под баснословно дорогого шампанского; «папочка не заметит пропажу, а если заметит, то я скажу, что это твоя вина». Ночной ветер холодит его босые ноги, врываясь вместе с дыханием осени в окна, когда Вероника отдергивает шторы и утаскивает сигарету из его пачки. Джагхед любит фильмы с хорошим началом и печальным концом, а Вероника предсказуемо наоборот; и они, конечно, ругаются по этому поводу так будто от этого зависят их жизни. — Тут все, как и в жизни, Лодж, — стонет он после получаса дебатов, стряхивая пепел с сигареты прямо в горшок с цветком, название которого все никак не может запомнить. — Счастливый конец — просто выдумка для слабых до правды идиотов. Мол, как бы плохо ни было сейчас — дальше непременно будет хорошо. Чушь собачья, потому что если плохо сейчас, то дальше будет только хуже. Если не принять это за данность еще в начале, можно напороться на истину как на нож. А все вокруг и рады стараться в угоду даже не всегда метафорическим кинжалам — утирают сопли своим чадам и кормят сказками про счастливый конец. Вот те и вырастают идиотами, верующими в добро и справедливость. А потом рыдают, когда жизнь показывает себя во всей красе. Как же, мол, так, если в фильмах было все по-другому? — Просто феноменальная рассудительность, — Раскрасневшаяся от спора Вероника качает головой и, кажется, из одного только чувства противоречия складывает руки на груди, поверх халата, пока он пытается развязать его тесемки одной рукой, в другой удерживая тлеющую сигарету. — Как же ты жил-то с подобным знанием об устройстве мира среди нас, идиотов? Что в таком случае дает тебе повод подниматься по утрам, если все закончится по-тараканьи? Он выхватывает у нее сигарету и выбрасывает ее в горшок, а затем поднимает и укладывает Веронику под собой на кровать, обхватив руками ее бедра. Мягкий матрас, на котором она настояла после второго месяца их странных — от одного только факта своего существования — отношений, затягивает едва ли хуже ее прикосновений; смятые простыни пахнут сигаретным дымом и догорающими нью-йоркскими закатами. Это почти утопия. Он не может ей об этом сказать. — А вот это, — бормочет он ей на ухо, спускаясь носом по линии шеи, и Вероника выдыхает, — уже совсем другая история, принцесса. Она поворачивается на кровати, и он уверен, что нарочно задевает локтями его ребра и пинает коленом в живот. — Вроде такой умный, — сердито говорит она ему, — а вроде самый настоящий идиот. Ее волосы рассыпаются вороновым облаком по его подушке. Окутывают его постель, впитываются в кожу его плеч. Вероника обрушивалась небом в каждом уголке его комнаты, а Джагхед только и может, что лежать и не шевелиться, тихо дурея от накатившей на него нежности — запредельной и невозможно острой. Губы Вероники, когда она целует его, потянувшись вверх, не нежные и не теплые, даже не мягкие — сухие и потрескавшиеся, немного горьковатые на вкус. Но желанные до одури, до спертого дыхания, до протяжного стона, рвущегося откуда-то из глубины грудной клетки, который не то что сдержать — приглушить невозможно. — Как ты хочешь меня сегодня? — спрашивает Вероника, и ее слова мурашками бегут по его шее вслед за ее влажным языком. — Только скажи. Было всегда в ней что-то, успевает подумать Джагхед прежде чем перестать думать вообще, загадка, поэзия, излишний шарм, чувственность. Джагхед никогда не дружил ни с одной из этих вещей. И неудивительно, что он распят каждой из них, — он слабак.***
Каждый раз когда она утопает в солнечном свете, льющемся из окна, прямо на его глазах, и ее кожа сверкает как новая галактика, проза вьется строками вокруг его шеи –он не может дышать от желания перенести ее на бумагу прямо сейчас, прямо в этот момент, но боится пошевельнуться и спугнуть это наваждение. Он пишет ее как художник пишет картину: ночами, днями, посреди лекций, в кафетерии, в минус восемь и плюс девятнадцать, печатает на ноутбуке и чертит в блокноте от руки; ему исполняется двадцать, он влюблен в нее, — и она его первый (и единственный) законченный шедевр.***
Он помнит, помнит — черт возьми, — как это ощущается, когда она уходит от него весной через три месяца после окончания колледжа, и оставляет после себя небольшой список вещей: их крохотную съемную квартирку в Бруклине, цветок, зачем-то украденный напоследок из комнаты в кампусе, напоминание вовремя платить по счетам, и рецепт ее фирменного пирога с лимоном и меренгой на холодильнике; флакончик дорогого шампуня на туалетном столике, одну туфлю от Маноло Бланик под кроватью, и фразу «прости, я не могу быть с тобой больше, без вреда для тебя», выцарапанную ее острыми ногтями на его груди. Она приносит ему первую победу в его жизни и первое настоящее поражение. Потому что он не может толком прочувствовать успех от публикации своего романа, похвалу от литературных критиков, и гордость в глазах отца, радость от переезда Бетти и Арчи — он перебирает ночами ее слова, меняет их местами в предложении, выдумывает новые, и приходит к неутешительному выводу: он был ее подростковым увлечением, которое она не захотела брать с собой во взрослую жизнь. Он ненавидит каждое упоминание ее фамилии в газетах, каждый взмах ее волос на страницах журналов, и когда начинается вереница бесконечных судов над наследием ее семьи, он закрывается в своей квартире на всю зиму без телефона и интернета, пытаясь выбросить ее из своей головы. У него, конечно, не получается. Хорошо, что у него никогда и не было сильной веры.***
— Мы должны чаще собираться вместе, — задумчиво произносит Бетти, не отрываясь от педантичного осмотра приглянувшегося ей дивана. Она выбирает мебель в их с Арчи квартиру, и Арчи оказался достаточно мудр, чтобы придумать оправдание тому, что он не сможет быть не то что в магазине — на улице, на которую Бетти собралась за покупками. Джагхед не успел с оправданием, поэтому он неловко мнет ткань дивана и хмурится на нее последние сорок минут. — Ты, я, и Арчи? Мы собираемся почти каждую неделю. Если станем встречаться чаще, мне придется к вам переехать. Бетти фыркает и поднимает голову. — Как будто я поверю, что ты съедешь из своей квартиры живым или в сознании. Ты превратился в настоящего затворника. Когда-то это было смешно. Сейчас — просто жалко. — И это ли не то самое чувство, которое каждый мужчина мечтает вызывать у женщин? — Сарказм не будет помогать тебе как самозащита вечно. Джагхед берет ее руки в свои и декларирует Шекспира: — «Она меня за муки полюбила, а я её — за состраданье к ним!» Бетти закатывает глаза. Он поднимает бровь, после чего она вздыхает и садится на диван. Затем приглашающе хлопает рядом с собой. Он послушно садится — он не мог ей отказать с тех пор, когда им было четыре. Несмотря на то, что конкретно за этим видом вздоха редко следовало что-то приятное. — Я говорила о Веронике. Она вернулась в город. Джагхеду требуется несколько секунд, чтобы понять о чем она. После чего он фыркает. — В тебе слишком много нездорового оптимизма, если ты думаешь, что это хорошая идея, которая хоть кому-то из нас понравится. Распрощавшись с ней на крыше дома и посадив ее на такси, он ощутил себя так, как поклялся не ощущать себя уже очень долго, несмотря на молчаливое мирное соглашение, — по-тараканьи. — Правда? А Вероника не была против. — Она так и сказала? — Ну, не совсем так. Но она не сказала «нет». — Что конкретно она сказала? — Ну, — Бетти заминается, — вообще-то ничего на эту тему. Она улыбнулась. Вежливо. Затем похвалила мою мясную запеканку. Он фыркает снова. Вероника и ее бесконечные «вежливые улыбки». Она улыбалась ими так, будто в голове вскрывала твою грудину скальпелем. Он не горит желанием с ней встречаться тоже. Вполне возможно, что он врет.***
Он, конечно, не может не прийти на их официальное новоселье. — Это официально, чувак, — говорит Арчи. — Мы официально оформили документы. И, наконец, купили новый диван. Арчи только дай повод устроить вечеринку. — Это мы с Бетти купили диван, — иронично возражает Джагхед. — Не помнится, что это именно ты провел четыре часа, выбирая между оттенками «синей пыли» и «синей стали». — Этот диван тебя не забудет. — Как и Бетти — консультанты. — Она просто хочет, чтобы все было идеально, — говорит Арчи с такой любовью в голосе, что Джагхеду на мгновение кажется, что он вторгается во что-то личное. Арчи бросает взгляд на Бетти, смеющуюся в компании Кевина и улыбается: — Не понимает, что все и так уже идеально. Этого бы не изменил какой-то глупый диван. Бетти Купер — которая, кажется, навсегда останется Купер, а не Эндрюс в его голове, — улыбается одной из тех своих улыбок, которые всегда делали ее похожей на шального ангела, и Джагхед чувствует легкую боль в груди, которую предпочитает не анализировать. Его глупая влюбленность в нее закончилась, не пережив старшую школу, но остаточное чувство — не чувство даже, а сама идея о ней, — порой заставляла его ностальгировать по временам, когда все было проще. Они бы, конечно, ни за что не сработали в долгой перспективе. Он бы ни в жизнь не справился с ее почти болезненным, но таким подходящим ей «идеально». Ближе к семи появляется Вероника, торжественно вручает бутылку вина и пакет с загадочным содержимым официальным хозяевам дома. Джагхед занят тем, что ест крошечные бутерброды прямо с подноса, так что не замечает поначалу, что она пришла не одна. До тех пор, пока Кевин не издает сдавленный звук рядом с его плечом — что-то похожее на попытку вдохнуть и выдохнуть одновременно. — Это что, Чад Гекко? — Что не так с родителями, решившими назвать своего ребенка «Чад»? — Не знаю, Джагхед,— говорит Кевин с усмешкой. — Но ты всегда можешь спросить. Джагхед поворачивает голову. Рядом с Вероникой мужчина — немногим старше их, с тяжелой челюстью и вежливой улыбкой. Он в костюме и галстуке. Джагхед недоверчиво моргает. Костюм и галстук на вечеринке по поводу новоселья? Серьезно? Затем вспоминает, что человека зовут Чад. Вероника видит его и снова делает этот странный жест рукой. Или пытаясь поздороваться, или отмахнуться от надоедливой мухи. Он отвечает ей простым взглядом. Правда, Вероника? Это твой плюс один? Ее лицо каменеет, и он и доволен, и чувствует себя немного идиотом. По прошествии вечера Джагхед обнаруживает, что Чад — скучен, снобист и невыносим. Он буквально олицетворяет все то самое, что Джагхед высмеивал в своих героях на протяжение четырехсот страниц. Вероника молчаливо кипит от ярости рядом, когда они пускаются в полемику, заговорив о писательстве. Джагхед топит Чада в метафорическом ведре среди имен других писателей — в основном, мало известных. Просто чтобы покрасоваться. И это ощущение — когда Чад соглашается, что Гийом Мюссо проделал отличную работу, написав «Отверженных» под фырканье Кевина, все-таки поперхнувшимся своим просекко, — непередаваемо хорошо.***
— Тебе не обязательно быть настолько невыносимым, — выговаривает ему Вероника, решительно топая следом за ним на своих каблуках на кухню. — Мы все уже поняли, что с твоей ненавистью к капитализму сложно построить хоть какой-то спокойный диалог любому человеку, предпочитающему кредитные карты наличным купюрам. Ты бы мог научиться терпимости к людям, учитывая все те постулаты об анархо-коммунизме, которые ты не устаешь репостить в своем блоге. Джагхед закрывает холодильник. Единственный свет на кухне теперь — это тусклый светильник над столом. Это максимум предложений, которые она ему сказала с момента их встречи месяц назад. Ему наплевать на самом деле, сколько кредитных карт у Чада Гекко, и как глубоко он погряз в своем стремлении завести еще больше. Дело совсем не в этом. Он весь вечер задавался вопросами о том, что же такого вообще могла обсуждать Вероника Лодж с таким человеком как он? О чем, черт возьми, она вообще могла с ним говорить? — Если бы ты был хотя бы чуточку терпимее, перед тобой бы открылись невиданные ранее горизонты, знаешь? Одно из важнейших качеств, присущих любому уважаемому писателю — способность видеть чуть дальше собственного носа и опускать свое эго на уровень человеческого роста. А не позволять летать ему где-то в космосе, как из раза в раз это делаешь ты. — Эго, — раздраженно бормочет он. — Все всегда скатывается к разговорам про эго. Он слышит как нетерпеливо она щелкает языком за его спиной. — Неужели неинтересно, к чему может привести тебя жизнь, если ты попытаешься быть немного более снисходительным к людям? — Я любил тебя, — говорит он ей так, словно сообщает о погоде. — Посмотри куда меня это привело. Он поворачивается как раз в тот момент, чтобы застать гримасу ужаса на ее лице. — Неудобная правда? — нарочито дружелюбно интересуется Джагхед. — Прости. Я забыл как ты к ней чувствительна. Вероника облокачивается на стену позади нее и скрещивает руки на груди. — Ты действительно меня ненавидишь, не так ли, раз говоришь об этом сейчас? — горько усмехается она. — Любил? Ты смотришь на меня так словно я — сам дьявол, явившийся на твою паству. — Никогда не был особо религиозен. — О да, ты всегда был слишком циничен для религии, — соглашается Вероника, а затем тихо добавляет: — Слишком циничен для веры в бога, слишком неуверен для веры в себя… Скажи, Джагхед, ты хоть когда-нибудь во что-нибудь верил? Они смотрят друг на друга. Ты — единственное, во что я верил настолько сильно, что приходил в ужас от невозможности тебе доверять, тоскливо думает Джагхед. О чем она думает — он никогда не был в состоянии разгадать. — Чад попросил меня выйти за него замуж. Я все еще не дала ответа. — К примеру, — бормочет Джагхед себе под нос прежде чем спросить: — И ты мне сообщила об этом для того, чтобы…? Вероника пожимает плечами. — Я не знаю. Я всегда была непредсказуемой. Кто знает, что крутится у меня в голове? — О, перестань! — шипит он и с громким стуком хлопает по столу ладонями. Она вздрагивает. — Ты всегда была непредсказуемой для других. Для самой себя у тебя всегда имелся прекрасно оформленный план. — Джаг… Он резко смеется. Горечь жжет ему язык почти как желчь. — Я не понимаю смысла этого диалога. Я не понимаю, зачем мы вообще все еще с тобой разговариваем. Я не понимаю, почему я все никак не могу выбросить тебя из головы. Зачем ты появилась, Вероника? Здесь, в Нью-Йорке. В доме у Арчи и Бетти. В том долбанном баре. В моей жизни опять. Зачем ты пришла за мной на кухню? Что тебе нужно? Чего ты пытаешься добиться? — Добиться, — повторяет она, делая шаг вперед, и опирается руками на стол. Они смотрят друг на друга через столешницу и несколько лет разлуки проносятся у него перед глазами как стоп-кадры: вот он пытается справиться с последствиями ее ухода, вот он пытается справиться с приступами жалости и ненависти к себе, вот он пытается проснуться так чтобы хотелось вставать с кровати, а вот он… стоит сейчас здесь и смотрит ей прямо в глаза, покрасневшие от злости. — Ты думаешь, что я преследую какие-то злодейские планы по тому как в очередной раз испортить тебе жизнь? Он качает головой. — Ты думаешь, что я хотела вот этого? — она показывает на пространство между ними. — Все чего я хотела — это чтобы у тебя была нормальная жизнь. Чтобы твоя карьера, над которой ты так упорно трудился, не была испорчена репутацией Вероники Лодж — «пустоголовой старлетки из семейки мафиози, которую чтобы привести в суд, пришлось заковать в наручники, потому что она все время продолжала плакать и кричать»! У Джагхеда закипает кровь. Он буквально видит красный. — Так вот о чем все это было? Ты думала, что я не справлюсь рядом с тобой, что я настолько слаб и немощен, чтобы даже быть рядом? Ты не могла рассчитывать на меня? Ты не могла мне довериться? — Дело вообще не в этом! — Я узнал о деле против компании твоего отца из газет, — гремит он, — из долбанных газет! Как долго ты об этом знала? Как долго ты знала о масштабе всей этой грязи? — Вся эта грязь была моей жизнью, Джагхед! — Это никогда не было твоей жизнью! Это никогда не было тобой! Ты никогда не имела к этому никакого отношения! Она запрокидывает голову и смеется — громко и горько, и ее смех звучит у него в ушах перезвонами громадного колокола. Он сжимает кулаки, чтобы не закрыть ими свои уши. — Правда? Никакого отношения? Все те деньги, на которые я жила, которыми наслаждалась, и на что получала образование, на что покупала себе самые дорогие вещи — все они были результатом того, что люди моего отца приставляли оружие к головам неприятелей или результатом угроз их семьям! — Какого черта ты имела отношения к этому? — Прямое! — Ты держала в руках то оружие? — Нет, но… — Ты знала об этом? Вероника молчит и смотрит на него так, словно он объявил конец света. — Какое это все имеет значение? — Я не знаю. Ты скажи мне, раз подняла эту тему. Ты думала, я отвернусь от тебя из-за грехов, которые ты не совершала? — Катись ты к черту, Джагхед Джонс, за то что хочешь чтобы я сказала об этом вслух. — Напоминает о чем-то, не правда ли? — Не правда ли, — передразнивает она его. — Не говори мне о честности, когда сам не можешь признать своим друзьям, что умудрился так запятнаться. Мерзкое чувство, не правда ли? — О чем ты вообще говоришь? — Об этом, — рычит она, показывая на пространство между ними, — о нас! О том что… что бы это ни было между нами! Ты никогда — даже ни разу за все эти годы… О, знаешь, что? Я не хочу об этом говорить. У меня есть самоуважение. Я не заслуживаю быть постыдным секретом какого-то парня, который не может даже узнать разницу между безе и меренгой! — Постыд… Какого черта мы снова говорим про твой проклятый пирог? — Это был прекрасный пирог! — кричит она ему в лицо. — Это был мой любимый пирог! — Пирог с кремом должен быть сладким! — кричит он на нее в ответ. — Какой смысл добавлять кислые лимоны в сладкую выпечку, что за гребанная ерунда?! Он не осознает того, что открылась дверь на кухню, и что вечеринка в гостиной про которую они оба успешно забыли, затихла. Бетти стоит на пороге с лицом, которое нельзя охарактеризовать иначе чем «убийственное». — Вероника, — бесстрастным голосом говорит Чад из-за ее плеча, — наш водитель внизу. Мы уезжаем домой. — Приношу свои извинения, — чопорно говорит ему Вероника и делает реверанс. — Моя карета не запрограммирована превращаться в тыкву после полуночи, но, знаешь что? Я и правда не чувствую своих ног.***
Арчи говорит: — Чувак. Чего? Бетти же смотрит на него так, словно он только что сообщил ей, что у него рак мозга. — Ты и… Вероника? — она качает головой так, словно пытается примирить внутри себя две противоречащих друг другу аксиомы. — Что… Я не…? Когда? Джагхед вспоминает о том, как впервые заметил ее безупречные ногти, когда Вероника протянула ему руку для знакомства в той маленькой закусочной — эту ладонь незнакомки; как на мгновение его окутало состояние чистого шока от одного взгляда на ее лицо; и о том, как ему захотелось спрятать свои руки с грязью под ногтями после уборки в кинотеатре в карманы потертых брюк. Он съязвил тогда, занервничав, кажется, что-то неумелое. И на ее лицо набежала тень. Он рассказывает Бетти об этом спутанно, запинаясь, а еще о том, что это не всегда было так, и что он помнит еще кое-что: жаркое лето каникул в городе и капельки пота на ее ключицах; солнечные лучи отражаются в витринах, шум голосов на переполненных улицах и то, как ее кожа загорала до более темного оттенка карамели спустя двадцать пять минут пребывания на солнце. То как она светилась и улыбалась, когда тянула его за руку через светофоры, в сарафане цвета индиго — и как ему казалось тогда, что он способен покорить весь мир. То чувство принадлежности, о котором он мечтал всю свою сознательную, и как ее голос становился единственной значимой вещью в окружающем его шуме. Как Нью-Йорк становился домом, о котором он грезил еще ребенком, и о котором старался не думать будучи подростком, — рядом с ней, такой живой и яркой, и такой драматичной; и он впервые не боялся оказаться под софитами. Он был готов держать ее руку, и молился — всем богам этого мира и соседних, — чтобы она ее не отпустила.***
Он так и не смог никого больше взять за руку.***
— О, Джаг, — Бетти качает головой, — почему же ты об этом не рассказал?***
— Я любил Веронику Лодж. Вот так. Он сказал это. Он выставил друг за другом четыре страшных слова. Джагхед ловит свой собственный взгляд в отражении зеркала в ванной. Глядя себе в глаза, он почти может видеть смирение в середине зрачка. Как чудесно. Как потрясающе. Люди думают, что слова ничего не значат, что от них можно отвертеться, если они не пойманы на камеру; что последствий не будет, что мир не может перевернуться от пары слов, брошенных не подумав; что слова — это сухие листья, которые можно растоптать в пыль и забыть об этом, но это не так. Все что ты говоришь может и будет использовано против тебя, это даст эмоциональную привязку и смысловую окраску всем твоим решениям и поступкам. Все, кого он любил и кому говорил об этом — покинули его самыми разными путями. Поспорьте с ним о важности слов. Что насчет тех, которые мы так и не смогли произнести вслух?***
— Как проходит медовый месяц? — спрашивает он у телефонной трубки. Вероника сбрасывает его звонок.***
Через два дня неизвестный номер звонит ему на телефон, но когда Джагхед поднимает трубку, на той стороне его встречает только молчание. На всякий случай, он не кладет трубку добрых две минуты. Никто так ничего не говорит.***
Он бродит по квартире около часа, затем идет к Арчи и Бетти. Так и не звонит в звонок и не заходит внутрь — стоит у парадной и смотрит в окно, подсвеченное ярким светом лампы. Садится на крыльцо и прикуривает сигарету. Соседская девчонка выгуливает собаку, и он присоединяется к ним в парке напротив. Пудель разбегается, подпрыгивает к протянутой руке хозяйки, а когда та резко ее убирает — неуклюже заваливается на задницу. — Глупое создание, — бормочет Джагхед, и чешет его за ухом, когда тот заливается обиженным лаем, — ну что ты как в первый раз? Он ненавидит все эти кадры, прокручивающиеся в его голове. И как бы ему не хотелось помнить только громкие ссоры, бесконечные споры и захлопывание дверей, заставляющее сотрясаться здание кампуса и их уютной крохотной квартирки, — он не может. Она заставляла его чувствовать себя живым. Она была воплощением жизни, рядом с которой ему хотелось провести все отвоеванное у вселенной время, — сколько бы ему не причиталось, хоть год, хоть семьдесят. Она смеялась над его шутками, устраивалась на диване рядом с ним чтобы в очередной раз после «Завтрака у Тиффани» и «Существа из Черной Лагуны», включить «Тонкого человека» и устроить соревнование, проговаривая реплики по ролям. Она была Норой к его Нику, Холли к его Полу, солнцем к его луне. И после всего того, что между ними случилось, потерять Веронику это было как потерять часть себя. Потерять Веронику — это как родиться без ноги или без руки, а затем однажды самым волшебным образом получить идеальную волшебную конечность, и прожить с нею полжизни, а затем лишиться ее снова и погрузиться в странный мир прошло-настоящего, в котором ты помнишь, что ты жил без нее когда-то, но также помнишь ее ощущение, и то как она крепилась к твоему телу — продолжение плеча или бедра, успокаивающее чувство присутствия; однажды попробовав состояние цельности — как он может забыть его сейчас? Как он может перестать ощущать эту фантомную конечность (и эту потерю) и перестать биться своей культей об углы, людей и стены? Как он может опять обрести равновесие? Джагхед не имеет ни малейшего понятия как объяснить это хоть кому-то. Он уже несколько лет и понятия не имеет как ему дальше жить.***
— Я прочла твою книгу в Тоскане около года назад. Через шесть месяцев со мной связалась Бетти. Упомянула, что вы держите связь, — говорит ему Вероника, когда он поднимает трубку. Джагхед смотрит своему отражению в зеркале в глаза. Он выписывал концовку всем своим героям в пьяном угаре. Его агент сказал, что у него редкий талант и язык, острота которого могла бы пристыдить дикобраза. В то время Джагхед ощущал себя так, словно ему неудачно сделали акупунктуру. — Мне хотелось увидеть тебя. И я приехала. Чтобы понять, могу ли я двигаться дальше, или я обречена навеки вечные жить по-тараканьи. — И что? — Меня все также раздражает твое лицо. Он молча кивает. Он знает в точности о чем она говорит. — Я любил тебя так, словно больше ничего и не умею. Я должен был тебе об этом сказать. Прости меня. Ты заслуживаешь большего. Она молчит половину минуты. Он смотрит на свое уставшее отражение. — Что ты хочешь от меня сейчас? — Я бы хотел тебя увидеть, — говорит он. — Ты могла бы испечь тот свой пирог? Вероника бросает трубку. Он умывается пригоршней ледяной воды, а затем надевает куртку и выходит из дома. Через два часа она сбрасывает ему адрес. Он приходит к ней посреди ночи, нашатавшись по городу и лужам; она спускается по винтовой лестнице — в длинном шелковом халате и пушистых тапочках, все еще едва ли достающая до его плеча; его сердце болит в груди при виде нее. — Боже мой, — встревожено говорит Вероника, ощупывая его лоб на предмет температуры. — Ты же весь горишь. Умереть хочешь? Он закрывает глаза на ее прикосновение. Сползает на колени, обхватывает руками ее талию; ее руки вплетаются в его мокрые от дождя волосы, когда Вероника заставляет его поднять подбородок. Он щурится не то на свет, не то на ее лицо, а затем повержено просит: — Добей.