Последний взгляд назад

NC-17
Завершён
44
автор
Фэндом:
Oxxxymiron, Слава КПСС (кроссовер)
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 4 808 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
44 Нравится 11 Отзывы 3 В сборник

Часть 1

Настройки
Слава не может двинуться с места. Всё тело будто в ожидании — натянутое, напряжённое, готовое сорваться, но не знающее, в какую сторону. Мозг лихорадочно подсовывает варианты, как бы это выглядело со стороны: нормально ли, не слишком ли тупо, и вообще, может, просто развернуться и уйти, чтобы не выставлять себя идиотом, вдруг ещё случайно встретятся где-нибудь потом, лет через семь, и всё будет иначе. — Да иди уже, блять, — раздражённо бросает Ваня, у которого, в отличие от Славы, всё просто: шагай и не ной. — Что ты уставился на него? Слава закрывает глаза и медленно считает до десяти. Легче не становится. — Не могу, — шепчет он, едва шевеля губами, но Ваня только морщится — да как он вообще должен был что-то расслышать, если они в чёртовом клубе? Слава наклоняется ближе, почти касается щекой: — Ты даже не представляешь, как я ссу. — Слушай, — выдыхает Ваня и устало трёт переносицу, — ты же месяцами ждал хоть какой-то возможности. Он тебя везде игнорит, а тут сидит — живой, красивый, никуда не спешит. Это даже не шанс, это, сука, чудо. Когда ты ещё случайно с ним столкнёшься? На парковке возле «Пятерочки»? В очереди за шаурмой? Может, вообще никогда. Так что момент не проеби, раз уж судьба сегодня к тебе так благосклонна. — Он меня нахуй пошлёт, — констатирует Слава. — Уверен, что не один раз, — кивает Ваня. — Но ничего, ты у нас к таким вещам привыкший. Пиздуй давай. Слава не двигается. Внутри всё сжимается в тугой узел, который ни проглотить, ни вытолкнуть — он просто давится им и дышит через раз. Сделать шаг в таком состоянии — всё равно что выйти в открытый космос без скафандра: глупо и смертельно. Но Ваня, у которого ни терпения, ни сантиментов, в очередной раз закатывает глаза, и, не особо церемонясь, толкает его вперёд. Не сильно, но достаточно, чтобы Слава наконец сделал неуверенный шаг вперед. По инерции тянутся и следующие, будто он не сам идёт, а его ведут — за шиворот, за грехи, за прошлое. Он считает и их, потому что зацепиться больше не за что. Где-то на пятом начинают дрожать пальцы. На шестом — язык будто распухает. А на седьмом ему становится по-настоящему дурно. Он ещё даже не подошёл, а уже чувствует этот знакомый холод — такой тонкий, выстроенный вокруг Мирона целенаправленно — от таких вот, как Слава. Он подходит совсем близко. Пальцы предательски подгибаются, всё внутри — одним рваным голосом: сигаретку бы, чёрт, хоть одну затяжечку, чтобы отпустило на пару секунд. Он тянет момент, как идиот. Стоит, как вкопанный, смотрит на него сбоку, потому что не знает, с чего начать, чтобы не выглядеть совсем уж жалким. А может, он даже хочет быть жалким. Настолько, чтобы можно было честно — в голос — встать на колени, уткнуться мокрыми щеками ему в живот, в ботинки, в пол под ним, и умолять простить. Но вместо этого — вдох, короткий рывок вперёд, и голос, будто чужой: — Привет. Мирон поднимает голову сразу. Слава удивлён, что он тут один. Никто не трётся рядом, не держит за локоть, не шепчет на ухо. Один. В телефоне копается. Ваня, чёрт бы его побрал, был прав: судьба, похоже, и правда сегодня решила сыграть на стороне Славы. Только почему-то это не радует, а вызывает ту самую паническую дрожь в пальцах. Потому что такие моменты — они не повторяются. И если проебать сейчас — второго шанса не будет. Мирон мажет по нему абсолютно равнодушным взглядом и тянется к стакану. Делает крупный глоток, задерживает его во рту, будто надеется, что жжением в горле получится что-то затушить, и только потом глотает. Слава чувствует, как внутри всё туго закручивается в липкий, противный узел — дышать тяжело, думать вообще невозможно, но назад уже не повернуть. Потому что назад — это опять те полгода, без звука и без воздуха. — Ну, — говорит Мирон, откладывая телефон. — Что хотел? Слава не был готов к такому равнодушию. Он представлял всё: раздражение, сарказм, ледяной смех, даже то, как Мирон встаёт и бьёт его по лицу — всё что угодно, только не вот эту ровную пустоту в голосе. И как теперь с этим разговаривать — он не знает. — Я могу сесть? Мирон молча кивает и отодвигается почти на другой конец дивана. Не хочет сидеть слишком близко. Слава не обижается. Слава заслужил. А коснуться Мирона хочется так сильно, что аж скулы сводит. Будто током по ним било весь вечер, и вот теперь — пиковое напряжение. — Как ты? Вопрос звучит ужасно глупо, и Слава это понимает. Он полгода прокручивал в голове десятки монологов, а вывалилась вот эта банальщина. — Уже неплохо, — ровным тоном отзывается Мирон, и смотрит на него с той самой тяжестью в глазах, от которой в животе всё уходит в свободное падение. — А ты? Слава хочет улыбнуться и сделать вид, что он в порядке. Только вот зачем это делать, если Мирон и так знает истинный порядок вещей. Слава ведь пишет ему всё это время — и про «прости», и про «я умираю без тебя», и про «давай просто увидимся». Пишет на трезвую, на пьяную, с орфографией и без. Всякое пишет. И признания, и стихи, и просто бессвязный поток боли. Тупо, отчаянно, каждый раз надеясь, что вот это сообщение станет тем самым. Мирон читает всё. Мирон не ответил ни на одно. Слава не дурак, он прекрасно понимает, почему. Если бы было совсем всё, если бы он был омерзителен до тошноты — его бы давно не существовало для Мирона. Он бы срезал по живому. Но нет — он держит его на расстоянии вытянутой руки, читает, и, может даже где-то ждёт ещё одно «прости». Дальше нельзя, ближе — тоже нельзя. Может, хочет убедиться, как сильно Слава проебался. Может, ему просто интересно, как тот дальше будет распадаться. Слава не знает. Но факт есть факт — Мирон всё ещё даёт ему возможность писать, и этого достаточно, чтобы Слава продолжал. Славе не стыдно. Он бы скриншоты этих сообщений и на билборде повесил, если бы Мирон попросил. Потому что если хоть крошечный шанс остался — он сделает всё, чтобы им воспользоваться. — Мне очень плохо без тебя, — срывается Слава и неосознанно двигается вперед, на что Мирон морщится, и взгляд у него становится такой, что Слава сразу поднимает руки и отступает, возвращаясь на место. — Ты не отвечаешь ни на одно сообщение, — говорит чуть тише. — А мне так хочется видеть тебя. Так хочется, Мир. Пауза в воздухе — будто вакуумом засасывает всё вокруг. Мирон морщится. — Не называй меня так, — в голосе ледяные занозы. — Ты потерял это приоритетное право в тот самый момент, когда решил выебать бывшую, будучи со мной в отношениях. Слава молчит. Славе нечего сказать. Он просто сидит, как полный идиот, и всё вокруг будто слегка расплывается — как в ту самую ночь, когда он напился до отключки и сделал то, за что будет ненавидеть себя до конца жизни. Он отмирает только тогда, когда Мирон, явно заскучав от этого безумно живого диалога, начинает собираться: поправляет футболку, тянется к телефону и собирается подозвать официанта, чтобы оплатить счёт. — Пожалуйста, не уходи, — скулит Слава. Он не нарушает личного пространства. Он сдерживает себя так, как, казалось, никогда не умел — заставляет себя не схватить Мирона за локоть и не утащить обратно на диван. Сжимает себя изнутри, как тисками, потому что одно лишнее движение, один сантиметр лишнего отчаяния — и всё разрушится окончательно. Мирон тяжело вздыхает, будто взвешивает два одинаково бессмысленных варианта, и всё-таки снова садится. Даже не поморщившись, залпом допивает остатки в стакане, как воду в жаркий день, и спокойно подзывает официанта. Тот обновляет заказ. Слава за всем этим будто через стекло наблюдает. Ни одного звука, только этот тупой пульс в ушах — ни мыслей, ни плана, вообще ничего. Одна живая дрожь под рёбрами. Он хочет сказать что-то важное. Что-то, что сдвинет Мирона хоть на миллиметр, но в голову ничего не приходит. Всё, что он заготавливал — выветрилось. Он решает не тянуть, не обдумывать каждую фразу и не бояться снова быть жалким. Он и так уже весь — жалость, от и до. И если уж ебаться в эту боль, то хотя бы по-честному. — Мирон. — Что? — Я очень скучаю по тебе. Мирон хмыкает. Потом хмыкает ещё раз и начинает смеяться, откинув голову на спинку дивана. Глухо, неровно, с какой-то хрипотцой, как будто не смеялся давно или смеётся сейчас только потому, что если не это — то выть. У Славы сердце замирает, потому что он чувствует, как того ломает. Он только сейчас замечает, насколько Мирон похудел. Острые скулы, ключицы режутся сквозь ткань, кадык, который теперь выделяется сильнее, чем раньше. Не жрёт ничего, наверное, виски только глушит. У него даже пальцы какие-то тонкие стали, слишком сухие, костлявые. — Обратись к психологу, — серьёзно говорит Мирон, отсмеявшись. — У тебя определённо есть проблемы. Или ты просто из тех, кто скучает по бывшим принципиально? Он выдыхает сквозь зубы, но всё ещё держится ровно. Только пальцы на стакане сжаты до белых костяшек. — В любом случае, ничем помочь не могу, — продолжает Мирон. — Я по тебе не скучаю. Он врёт. Слава это знает, чувствует всеми остатками себя, каждым натянутым нервом, по паузе перед фразой, по слишком выверенному голосу, в котором каждое слово будто отрепетировано заранее. Слава это знает, и это знание царапает под рёбрами, как заноза, которую нельзя вытащить и нельзя не трогать. Что делать с этим знанием — вообще непонятно. Ну да, Мирон соврал. И что? Что это даёт? Если бы кто-нибудь сейчас пришёл и показал: вот, смотри, тут он врёт, вот тут — ещё любит, а здесь — почти готов простить. Если бы кто-нибудь сейчас объяснил, как правильно говорить, как правильно дышать, чтобы Мирон не встал и не ушёл. Если бы кто-нибудь просто взял и разложил пошагово, как быть, чтобы не проебать в очередной раз. — Я ни с кем больше не могу, — уходит Слава в откровенное и честное, уже даже не фильтруя. — Всё время хочу забыться, но вообще никак. Мне всё теперь чужое. Мирон смотрит на него — спокойно, но с каким-то ускользающим интересом, как будто наблюдает за экспериментом, за человеком, который ещё не понял, что финал давно наступил. Губы дёргаются в полуулыбке. — Так тебя выебать надо или что? Слава морщится. Не от слов — от искажения смысла, от сути, которая перекручена и вывернута. Он не это хотел сказать. Он вообще про другое. Про то, что запах другого постельного белья вызывает отторжение, а взгляды чужих людей — паническую усталость. Про то, что руки тянутся к тем же родинкам, к тем же пальцам, к тем же местам на шее, а их больше нет. Он хотел про тоску. Про горло, в котором всё время что-то мешает. Он хотел сказать, что скучает до трясучки, что не может заснуть без его запаха, что каждую ночь шепчет в односторонний диалог, как ему плохо, только бы Мирон когда-нибудь послушал. Что у него больше ничего в жизни не осталось — только вот это. Но вместо этого — да, давай, трахни меня, может, мне станет легче. Может, тебя тоже рвёт изнутри, просто научился не показывать. Может, если ты ко мне прикоснёшься, как раньше, я вспомню, что такое быть живым. Поэтому Слава глотает эту вязкую горечь, от которой щиплет глаза, и кивает. Потому что это хоть что-то. Потому что эта мнимая грубость всё равно лучше, чем всё то, что было последние полгода. — Так бы сразу и сказал, — хмыкает Мирон, достаёт несколько купюр из кармана джинс и кладёт на столик. — Скидку сделаешь по старой памяти? Слава не реагирует на эти слова, даже не смотрит на него. Просто повторяет себе, что заслужил. Он всё это заслужил. Воздух на улице режет горло, и Слава задыхается с первого вдоха, кашляет и прикрывается рукой, чтобы слышно не было. Мирон уверенно идёт впереди, даже не оглядываясь, а Слава плетётся следом, будто на поводке. В машине они едут молча. Слава поначалу пытается завести разговор — про пробку, про музыку, про что угодно, что не звучало бы как «я не могу без тебя», — но все его попытки проваливаются. Мирон не в настроении говорить. Он за рулём, он весь в себе, и к нему сейчас просто не подступиться. Слава в конце концов это принимает, опускается глубже в кресло и просто смотрит. С жадностью. С ненавистью к себе. Потому что всё это его было. Он знал каждый сантиметр этих рук, каждую родинку на спине, каждый изгиб ключицы. Он мог целовать его плечи с утра, мог гладить по лопаткам, пока тот спал, мог шептать ему что-то в шею, пока они валялись под одеялом, и Мирон тогда даже глаз не открывал, но всегда чуть улыбался. Мог скользить ладонью по бедру, пока они стояли в пробке. Мог задыхаться от желания, просто сидя рядом и зная, что Мирон — его. Мог. Всё это было. И всё, что осталось — это сидеть в машине рядом с тем, кто когда-то был его, и надеяться на какое-то чудо. На глупую, ничем не оправданную милость. На то, что что-то дрогнет, если просто не дышать слишком громко. Когда они приезжают, Мирон паркуется, глушит двигатель и даже не смотрит в его сторону. Ни взгляда, ни жеста — будто Славы просто не существует. В салоне становится душно, и Слава выходит первым, потому что если задержится, то начнёт кричать. В подъезде тихо. Лифт едет мучительно медленно, с натужным гулом и дрожащими стенками, и Слава будто слышит не этот гул, а как у него в голове собственный пульс гремит. Изнутри всё сводит от напряжения, как перед чем-то, что он не переживёт. Когда лифт наконец выплёвывает их на нужном этаже, Мирон открывает дверь, заходит, не оборачиваясь, а Слава остаётся на пороге, стоит и не знает, можно ли ему сюда, и как теперь вообще дышать. В квартире вроде всё на своих местах, но в каждой детали будто прячется что-то чужое. Стены смотрят искоса, пол под ногами пружинит как-то непривычно. Но запах — вот он, тот же самый. Смешанный с каким-то новым холодом, но всё равно — Мирона. Слава ловит его с первой секунды, и от него мутит голову, как от крепкого алкоголя натощак. От него тогда кружилась голова, и сейчас кружится, будто и не было этой бесконечной разлуки. Слава пытался выстирывать этот запах с толстовок по несколько раз, и всё равно носом в воротник зарывался, потому что не мог дышать без него. — Раздевайся, — бросает Мирон, исчезая в спальне. — Только быстро, я спать хочу. В голосе нет ничего. Ни желания, ни отвращения. Слава не понимает, что хуже. Он стоит в прихожей, не двигаясь, а потом всё-таки стягивает куртку, остаётся в одной футболке и понимает, что холод — не от температуры, а от той дистанции, которая теперь между ними. Следуя за Мироном в полутёмную спальню, он видит приглушённый свет настольной лампы. В этом свете — матовом, чуть размытом, как запотевшее стекло, — Мирон кажется скульптурой: тени ложатся чётко, вытягивая шею, подчёркивая сухие, чёткие линии плеч. Спина у него напряженная, запах одеколона перебивается чем-то интимным. Слава бы вцепился в этот запах зубами, если бы мог. Крышу сносит окончательно. Он пересекает комнату двумя шагами и лезет целоваться — жадно, вслепую, хоть на секунду. Губами цепляет по касательной, сухо мажет языком. Мирон резко отшатывается, и в глазах у него не раздражение даже, а брезгливость. — Фу, блять, — натурально плюётся он. — Что ты делаешь? — Поцеловать тебя хотел, — выдавливает Слава, сглатывая тяжёлый воздух. В груди болит от такой реакции. — А, ну раз хотел, — хмыкает Мирон. — Может, ещё фильм включим, пледиком укроемся? Сходим на крышу, на звёзды посмотрим, а потом пообещаем друг другу не сдохнуть? Слава открывает рот, чтобы что-то сказать, объяснить, оправдаться, но не успевает — Мирон делает шаг вперёд, давит своей уверенностью, той самой, которая всегда сбивала с ног. Слава сам не замечает, как пятится, пока спиной в стену не упирается. Мирон кладёт ему ладонь на шею, смотрит в упор. — Запомни, Слава, — говорит он, впервые за весь вечер называя по имени, и ощущается это очень неприятно. — Я согласился тебя трахнуть только из-за твоего гендерного признака, ибо не думаю, что у Саши вырос хуй и она тебя выебала. А вот рот у неё есть. И она целовала этот лживый рот, пока я тут звонил тебе и сходил с ума. Слава слушает молча. Ему нечем крыть. Нечем себе защищать, да он и не хочет этого делать. — Так что давай, — выдыхает Мирон, убирает руку и кивает в сторону кровати. — Коленки, локти, прогибайся, как ты умеешь. Если что-то не устраивает — дверь вон там. Слава делает шаг, потом ещё один и послушно становится в коленно-локтевую. Голова пустая, в груди тянет, но тело двигается — само, знакомыми траекториями, будто по команде, как хорошо отрепетированное движение, которое не требует участия сознания. Руки вперёд, плечи опущены, лопатки чуть сведены, поясница прогнута — и он ловил на себе жадный взгляд Мирона, с этим особым блеском. Слава вспоминает это и вздрагивает. Покрывало под ладонями чуть шершавое, знакомое до мурашек, и от этого тошно немного — пальцы вцепляются в ткань, чтобы не рухнуть прямо здесь, лицом в подушку. Он слышит, как Мирон открывает ящик тумбочки — тот самый щелчок, как в старые-добрые. Внутри всё обрывается, когда, повернув голову, он замечает, что в коробке два презерватива. Всё ещё ровно столько, сколько было в тот самый последний раз, когда они лежали здесь, разгорячённые, с примятым одеялом, с руками, которые не могли насытиться друг другом и этими бессмысленными фразами между поцелуями. Как будто весь этот кошмар между «тогда» и «сейчас» просто не случился. Либо у Мирона всё это время никого не было, либо он трахается на чужих кроватях — без привязки, без запаха, без отражения в зеркале, в котором когда-то видел себя и Славу. Слава задыхается этой мыслью — она будто застряла поперёк горла, как осколок, который нельзя ни проглотить, ни выплюнуть. Он дышит через раз и опускает голову, пряча взгляд в матрасе. Для него это всё равно ничего не значит. Мирон его никогда не простит. Что бы он ни делал, как бы ни изгибался, как бы ни пытался стать прежним — не простит. Он стоит в той самой позе. Тогда — с рукой на спине, с поцелуем в плечо, с дыханием у шеи, таким знакомым и важным, что всё внутри расслаблялось само собой. Сейчас — с гулом в ушах и ватными мышцами. Он не дрожит. Он просто не чувствует ни рук, ни ног. Только щёки горячие — и уже невозможно понять, от чего: от стыда, от усталости или от той горькой бессильной обиды, что распирает изнутри и не ищет выхода. Тело будто распято между «тогда» и «сейчас» — между теплом и вот этой ледяной отстранённостью, где он голый, беззащитный и ненужный, и нет ни одного шанса свернуть назад. Мирон за спиной двигается быстро, чётко, всё так же молча. И только когда упаковка хрустит в руках, спрашивает: — Растягивать тебя нужно? От этого вопроса расплакаться хочется, но Слава только молча кивает. Мирон двигается к нему вплотную, медленно, с тем же спокойствием, от которого хочется отползти под кровать и остаться там навсегда. Он касается его бёдер — ровно настолько, чтобы сориентироваться, и Слава замирает, до судорог сжимая пальцы на покрывале. То, что Мирон сегодня не собирается его жалеть, становится понятно в тот момент, когда Слава чувствует первый палец внутри. Он морщится — не от боли, Мирон всё делает аккуратно, как всегда, — а от того, что внутри всё сжимается от обиды. От унижения, от этой чертовой отстранённости, которой Мирон щедро кормит его с самого клуба. Он растягивает его в грёбаном презервативе. И Слава бы, наверное, расхохотался в голос, если бы не было так тошно. Потому что вот же абсурд: Мирон, блять, ему задницу вылизывал с такой самоотдачей, что Слава захлёбывался собственными стонами, дёргался и скулил от удовольствия и нетерпения одновременно. А теперь надевает резинку, прежде чем пальцы в его зад запихнуть. Слава глотает обиду, давится ею и, уткнувшись в подушку, почти не дышит. «Я заслужил, я всё это заслужил», — повторяет он себе. Слава кусает губу и молчит. Мирон молчит тоже. Только потом — будто между делом, будто читая техническую инструкцию — выдыхает: — Ничего не получится, если ты будешь так зажиматься. Слава закрывает глаза, пытается не думать, не чувствовать, но всё в теле ноет от мыслей. Он так надеялся, что будет по-другому. Надеялся, что может получится выловить в Мироне что-то прежнее — то самое тёплое, хищное, с ленивыми прикосновениями и затяжными поцелуями, от которых мозги плавились. Но с каждым прикосновением всё обваливается, как карточный домик: криво поставленный, непрочный, обречённый изначально. Он тянулся за прошлым, а получил гротескное отражение — и теперь сам в нём. Он почти не чувствует возбуждения. Тело будто отстранено от происходящего и реагировать на этот цирк не собирается. До того самого момента, пока палец Мирона не задевает простату. Слава дергается, губы разлетаются сами, выдыхая глухой стон — всё ещё слишком громкий для этой пустой комнаты, слишком интимный для двоих, у которых больше ничего общего. Член реагирует мгновенно. Всё внутри сразу горячее, будто запоздало вспомнило, кто с ним, и на что он способен. Неважно, что Слава весь перекрученный, бухает через день, не спит ночами и извиняется в пустоту — Мирон всё так же умеет сорвать ему крышу парой движений. Переход происходит быстро. Слава слышит, как трещит новая упаковка, и Мирон так же молча натягивает презерватив. Смазки много, и Мирон входит медленно, но сразу на всю длину. Тело Славы отзывается сразу — почти отчаянно, а сам он скулит и носом в подушку вжимается, почти зарывается в неё — от стыда, от удовольствия, от того, что, несмотря ни на что, всё ещё так. — Всё нормально? — глухо спрашивает Мирон, замирая. «Нет, нихуя не нормально. Всё, блять, просто отвратительно», — хочется сказать. «Мне холодно, мне страшно, мне плохо, я не понимаю, как дошёл до этого». Хочется завыть, но Слава глотает воздух и, страшно боясь, что Мирон раскусит его в два счёта, врёт. Дышит — шумно, прерывисто — и врёт: — Мне больно… так. Я могу лечь на спину? Пожалуйста. Мирон медлит несколько секунд, за которые Слава, кажется, умереть успевает, потом выходит, и, крепко хватая его за бёдра, переворачивает на спину. Неосторожно, резко, но не нарочно — просто у него руки такие, совсем чужие теперь. Славе хорошо. И не от того, что физически — хотя Мирон двигается резко, под нужным углом, всё так, как Слава привык и любит, — а потому что всё правильно. Слава ни на секунду не сомневается, что Мирон не поверил ему. Он, как никто, умеет считывать ложь, тем более такую примитивную и наспех слепленную. Он всё понял. Понял, что это не про позу и не про боль — а про то, что Слава просто видеть его хочет. Смотреть. Понял, и всё равно позволил. Слава ловит глазами каждое движение — жадно, шумно, будто это может спасти его от окончательной потери. Но спасения нет. Есть только это тело, на секунду возвращённое, родное, и всё равно недоступное. Мирон берёт его грубо. Сразу, без промедления, будто торопится, и в голове у него таймер тикает, отмеряя секунды, которые он готов здесь потратить. Вбивается в податливое тело, которое, несмотря ни на что, всё ещё легко под него ложится, подстраивается, принимает, как будто и не было этих месяцев разлуки. Пальцы врезаются в бёдра, тело гудит, а Слава глохнет от собственных сдавленных стонов, которые рвутся с губ всякий раз, когда Мирон проезжается по простате. Он едва сдерживается, чтобы не застонать громче, не выгнуться сильнее, не вцепиться в плечи — потому что нельзя, нельзя, нельзя. В горле першит от этой близости, от невозможности дотронуться по-настоящему. Он так скучал по этому телу, по этой ебучей родинке под ключицей, по этой родной тяжести, что сейчас вжимает его в матрас. Но глаза — пожалуйста, открой глаза. У Славы внутри будто птица колотится, рвётся наружу, заполняет горло и забивается под рёбра. Как же он что-то поймёт без этих глаз? Он смотрел бы вечно — на то, как напрягается грудь, как подрагивают руки, как собственные бёдра становятся опорой, когда Мирон вбивается в него снова и снова. И это почти счастье, почти рай, но глаза закрыты, и Слава ничего не понимает А Мирон в этот момент — как чёртов бог. Длинные ресницы подрагивают, челюсть напряжена, губы приоткрыты — Слава видит, как глухо срывается дыхание с этих губ, и на секунду ему кажется, что он не выдержит. Тело трясёт, кожа липнет к простыне, но он не моргает — не может, боится что-то упустить. Он ловит каждый сантиметр глазами, вгрызается в картинку, в эту красоту, от которой сводит внутренности. Он любит эти ресницы. Наверное, ни одна часть тела Мирона не получала комплиментов больше. Он говорил о них и шепотом, и сквозь поцелуи, и срываясь на смех — будто бы это глупо, будто бы смешно, а на деле — никак налюбоваться не мог. Эти ресницы — будто пароль ко всему, что Слава когда-либо считал близким. Он вдруг осознаёт, что за всё это время ни разу не сказал Мирону, что любит его. Они столько раз трахались лицом к лицу, столько раз смотрели друг на друга вблизи, пересекались взглядами. Он видел эту картину перед собой столько раз. Видел — и молчал. Почему? Как же так вышло? А теперь уже поздно. Или нет? Мысль вбивается в голову, как ток. Хватает и выворачивает всё внутри. Слава задыхается — от жара, от толчков, от этих глаз, которых не видит. Он срывается на эту мысль, как с обрыва, и уже не может остановиться. Он же и правда любит. Он никогда так никого не любил, и уже не будет. Он это знает так же точно, как знает вкус шеи Мирона, как знает, где у него родинка под лопаткой. Он это чувствует каждой клеткой, каждым нервом, и это чувство распирает его, жжёт изнутри, поднимается к горлу и вырывается наружу так резко, что не остановить. Слава вскидывает голову, всматривается в лицо Мирона и не думает уже ни о чём. Слова сами летят с губ, без тормозов, как горло вскрыл — и всё, полилось: — Я люблю тебя. Всё рушится сразу же. Мирон будто обжигается об эти слова. Глаза его наконец распахиваются, движения сбиваются, а пальцы сдавливают бёдра Славы до острой боли. Его будто выдернули из транса, резко, больно, и он только сейчас осознаёт, что делает. — Да блять, — шипит он, глядя на Славу с перекошенным лицом, и в следующую секунду резко выходит. Внутри остаётся тёплая, пустая, невыносимо болезненная пульсация — она расползается по животу, отдаёт в грудь, будто там, в самом центре, что-то выдрали с мясом и оставили зияющую дыру. Слава даже не двигается, просто лежит, чувствуя, как из этой дыры выползает что-то медленное и горячее, стекает по бёдрам и ноет, ноет. Мирон вскакивает, кидает презерватив куда-то в сторону, и трясущимися руками пытается натянуть трусы на мокрое, ещё не успокоившееся тело. Матерится, когда ткань сбивается, цепляется, скользит по бёдрам и путается. Мирон запинается о край кровати и матерится снова. — Вали нахуй отсюда, — выплёвывает он. И берёт сигарету. Зажигалка не щёлкает с первого раза, пальцы дрожат, пламя вырывается коротко и тут же тухнет. Он ругается, пробует снова, и когда наконец попадает — затягивается так, будто надеется выкурить из себя всё это. Всё, что между ними было, всё, что в нём до сих пор горит и никак не догорит. — Уходи, — выдыхает он, на этот раз тише, но будто бы в тысячу раз тяжелее. — Пока я тебе ебало не набил. Слава встаёт и натягивает штаны прямо на голое тело — искать трусы нет сил, ни физических, ни моральных. Всё, что в нём осталось, уже тратится на то, чтобы не упасть. У него кожа горит остатками прикосновений и этим проклятым комом в горле, который, кажется, теперь не исчезнет никогда. Он уже почти выходит из комнаты, когда Мирон вдруг резко и зло матерится. Срывает с тумбочки пачку сигарет, трясёт её, высыпая крошки табака в ладонь, заглядывает внутрь, надеясь — ну хоть одну, пожалуйста, — но внутри пусто. Пачка летит на пол с глухим хлопком, а Мирон — будто сдувается. Сгибается в пояснице, подаётся вперёд и лбом упирается в стекло. Стоит так, прижавшись к холодному окну, а плечи подрагивают от слишком частого, тяжёлого дыхания. У Славы от этой картины в глазах щиплет. Он стоит, смотрит, и понимает, что дальше — уже не страшно. Терять нечего. Подходит и обнимает со спины. Кожа под губами влажная, горячая, Мирон дрожит, будто от лихорадки, но не отстраняется. Просто стоит, позволяя. Его спина натянута, как струна, и Слава только сильнее прижимается, будто может впитать в себя и стереть всю эту боль хоть на секунду. — Прости меня, — в очередной раз шепчет он. — Мне так жаль. Знал бы ты только, как я себя ненавижу. Мирон долго молчит. Дольше, чем можно вынести. И когда Слава уже почти уверен, что ответа не будет, слышит: — Ненавидь себя дома. Славе на секунду кажется, что если он сейчас уйдёт, то не вернётся сюда больше никогда. И что — может, не стоит. Может, надо остаться, вцепиться, заорать, упросить. Но оставаясь — он сделает больнее и ему, и себе. Он стоит с этим обломанным желанием в животе, которое теперь не утолить. И всё, что может — это сделать шаг назад. Один. Потом второй. Медленно, не дыша, будто каждый шаг отрывает от сердца по куску. Кажется, что гуляет он целую вечность, но часы говорят, что прошло всего несколько часов. Тротуары под ногами плывут, фонари бликуют, а в глазах рябит. Славе не больно даже. Ему просто никак. На пересечении светофор моргает на пустую дорогу, и Слава замирает, будто сейчас должен что-то сделать. Он достаёт телефон, не думая — просто привычка, просто это движение зашито уже в подкорке. Прокручивает вверх их диалог. Доходит до последнего голосового, слышит свой смех, слышит, как говорит «хочешь — просто скажи, я приеду, босиком, хоть на коленях», слышит глупую паузу в конце — и тянется напечатать что-то про красивый рассвет. Он сегодня как ты любишь — розовый, с синим, будто наспех кистью размазали. Пальцы двигаются быстро, но толку ноль — как только нажимает «отправить», выскакивает то, чего он боялся все эти месяцы. Пользователь ограничил возможность отправлять ему сообщения. Слава смотрит на это и улыбается. Правильно всё. Давно надо было. Мирон просто закрыл за ним дверь — на щеколду, на замок, на цепочку. И сжёг чертежи, по которым можно было бы к нему снова добраться. И это к лучшему. Квартира встречает его пустым холодильником и воздухом, как в склепе. Он тут же распахивает окна, долго дышит этой свежестью, а потом стягивает с себя всё и падает на кровать. Закутывается в одеяло по самый подбородок и закрывает глаза. Надо просто поспать. Хочется только одного — чтобы всё это перестало существовать хотя бы на пару часов. Он ни о чём не думает. Просто лежит, как пустая оболочка, и очень надеется, что если заснёт — то без снов. Или с одним. Где Мирон смотрит на него не так, как в последний раз.
44 Нравится 11 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (11)