Балерина танцует

NC-17
Завершён
55
автор
Размер:
35 страниц, 14 750 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
55 Нравится 6 Отзывы 7 В сборник

Часть 1

Настройки

«Наружный блеск рассчитан на мгновенье,

А правда переходит в поколенья».

«Фауст» Иоганн Гёте

Пульс частит со скоростью секундных стрелок, безвозвратно отсчитывающих неотвратимый финал. Он достигает каждого, всех и вся, будь то лица одушевленные, предметы метафизического характера или сверхъестественные силы. У каждой мелодии есть конец. Каждой книге предрешен финал. Каждый фильм оканчивается титрами, которым предшествует кульминационный момент. Истории создаются ради того, чтобы поставить точку. И Майя ставит её решительно, осознанно и отчаянно. Глядя на лоснящееся под толстым слоем грима лицо в отражении зеркала, украшенного фотографиями с труппой, поздравительными открытками и надписями губной помады с наилучшими пожеланиями. В это зеркало она смотрела целых семь лет, пролетевших как семь дней. Если задуматься, когда она по глупости заявила Дьяволу, еще не зная о его мефистофельской природе, что балет и есть её жизнь, она не лукавила. Даже если многим позже и осознала в ужасе последствия своих необдуманных слов, то одно осталось непоколебимым в её сердце: оно того стоило. Но уйдет она на своих условиях. Родители всегда говорили, что она была упрямым ребенком, не жалевшим себя. И сейчас, поддаваясь этому инфантильному упрямству, Майя переводит взгляд с опорожненной рюмки на стрелки часов: пять минут до выхода на сцену, пятьдесят минут до действия принятого снадобья окончания истории. Легкое головокружение одолевает при первых же шагах. Умом Майя понимает, что действие принятого снадобья не может начаться так скоро — всему виной присущий человеку страх. Он сидит в каждом, даже в самом отчаявшемся и в самом бесстрашном, чтобы одернуть за плечо в последний момент. Но Майя не поддается теням, что ускользающими когтями хватают за локти, шепчут на ухо и сбивают ледяным ветром, посланным с самих замёрзших озер в Аду. Майя выходит из гримерки стремительно. Бредет, как по шумному от опавшей листвы лесу, вдоль балерин, ассистентов, режиссера, всех десятков лиц, в которые не всматривается, боясь увидеть в них адские порождения, что вглядываются в обещанную душу, вот-вот готовую ускользнуть. Навсегда. Навечно. Наверняка. За кулисами звучит шум зала — гомон, смех, аплодисменты. Это всегда было ее любимым моментом: ожидание, когда сердце стучит в унисон с ритмом толпы. Она оборачивается к сцене, где через несколько мгновений начнется ее собственное представление. Пот склеивает неудобное платье с кожей. По спине пробегает неприятный морозец. Майя пытается отлепить ткань, что как вторая кожа, на размер меньше, мешает дышать, танцевать, — сколько раз Майя просила костюмера перешить его, но тот всегда отнекивался, что это ей стоит сбросить палу кило, глядишь, может, и не упала бы тогда. Молю, не упади, не в этот, не в последний, ты отдала все, ты продала душу, ты вырываешь душу за этот шанс, выйти примой, чтобы свет софитов осветил тебя в сердце сцены, в окружении безликого кордебалета, только продержись. Еще пятьдесят минут. Это так много. Это целая серия любимого сериала, заканчивающаяся так быстро. Это целая пара, длящаяся до нудного долго. Это целая жизнь. И целая смерть. — Минута до выхода, — слышит Майя глухо, будто из-под толщи льда от ассистента, всего обмотанного проводами для микрофона, наушников и бог знает чего еще. Не упоминай имя Господа всуе, продавшие души не достойны этого. Сорок секунд до выхода. Тридцать секунд. Двадцать. В последний момент ноги становятся ватными. Дыхание перехватывает. Ладони одновременно леденеют и потеют. Майя сжимает пальцы, впиваясь ногтями в кожу — боль подтверждает, что она все еще приятно жива. Десять секунд. Девять. Восемь. Семь. Шесть. Пять. Четыре. Три. Два. Один. И она обретает крылья. Тяжесть исчезает по щелчку. Страх отступает, как туман по утру. И Майя выступает на сцену, где начнется настоящая история. Она не просто уйдет — она оставит след. Подхватывает её не партнер, а сам свет, в котором балерина, встав на цыпочки, кружит, не обращая внимания на тесное платье. Музыка, Безумие Альфреда Шнитке, звучит тишиной. Майя пытается вслушиваться, чтобы синхронизироваться с оркестром, старается смотреть на дирижера, который, как и в прошлый раз, даст знак, если она вновь сделает ошибку, но в этот раз Майя вверяет уже вверила всю себя потусторонним силам, растворившись в движении. Больше не думая о зрителях, критиках, режиссере, партнере. Танец её будет длиться до тех пор, пока ноги не начнут кровоточить, пока от силы трения искры огня не вспыхнут на сцене, пока земля не разверзнется и она в последний момент на пятидесятой минуте не вспорхнет птицей, ускользнув от адских гончих. Но до тех пор спектакль не закончится, пока балерина танцует. Но какими же были минуты жизни до этих пятидесяти роковых минут? Кто-то, склонный к мистике, сказал бы, что Майе сопутствует удача, что за её спиной гордо шествует ангел-хранитель; завистники бы фыркнули, что виной всему могущественный любовник или родственные связи, но правда состояла в том, что только те, кто отдают себя в жертву искусству, положив на алтарь собственную жизнь, способны достигать высот. Музы, меценаты, — это все прекрасно, но Майя предпочитала самоотдачу и труд, не надеясь на посещение юродивого вдохновения или благосклонности могущественных поклонников, чье расположение потерять так же легко, как и снискать. Ведь имя, данное ей матерью, предрекало её к великой карьере. Майя еще подростком пересматривала записи своей тезки, жадно впитывая каждое движение. Не щадя себя, она посвятила себе балету, четко зная, что однажды добьется статуса примы: ведь должно воздаться всем травмам, всем пропущенным прогулкам с друзьями, всем несбывшимся свиданиям, всем упущенным праздничным дням и праздным минутам. Как лавровый венец, Майя в возрасте двадцати шести лет с гордостью приняла свое назначение. Ведущая прима в современных постановках. Были в её репертуаре и Анна Каренина, и Маргарита из почти одноименного романа, и Наташа Ростова. День за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. Репетиция за репетицией. Выступление за выступлением. Полные залы. Громы аплодисментов. Завистливые взгляды. Море цветов, которые придется раздать труппе, потому что аллергия не терпит роз. Круговорот танца. Деформированные пуантами стопы. Уродливые раздутые вены, спрятанные за компрессионными колготками. Царственная осанка. Безукоризненная улыбка. Снотворное на ночь и кофе на утро. Снова аплодисменты. Вечеринки. Вереница комплиментов. Гора непросмотренных визиток. Снова сцена. Сцена. Сцена. Круговорот. Кружение. Внезапная острая боль. Потеря координации. Падение. Крик. Тишина. Позор. Скорая. Закрытый перелом. Гипс. Снотворное на ночь. Снотворное на утро. Бессмысленность вялотекущих дней. Танцующие огни голопроектора на белом потолке. Хватит! Это правда, что в твоих пуантах нашли иголки, Майя? Какой ужас. Еще и перелом лодыжки. Нам же всегда говорили, помнишь, еще с академии, всегда проверять обувь и одежду. Одно дело, когда иголки в одежду втыкают, но если это дрянь вонзится в стопу в самый ответственный момент, пиши пропало. Пиши пропало. Несколько месяцев реабилитации поставили стойкую, как оловянный солдатик, балерину на больную ногу. На эти две фигурки, персонажей любимой детской сказки — солдатика и балерины, — Майя глядела с тоской, про себя вопрошая, почему никто так и не догадался поставить балет по их истории. Сцена встретила изменениями. Сцена встретила новой примой. Сцена пустила Майю в её старой роли — одной из десяти белых лебедей, одной из придворных дам спящей красавицы, снежинкой, безликой балериной которую теперь, испытав на себе яркость софитов, Майе казалось никто никогда не замечал. Боль простреливала ногу каждую репетицию. Маяй сжимала зубы до скрежета и продолжала работать усерднее. Перед каждым выступлением — укол Декскетопрофенав ягодицу самой себе, ведь никто не должен знать о твоей слабости. Чтобы к насмешливому надменному шепоту за спиной не прибавилось еще одного забавного факта, чтобы предположения «её скоро уволят, отправив преподавать в школьный балет» не стало на пять шагов ближе. Директор театра, Виктор Валерианович, этот пузатый облезлый ценитель прекрасного, заточивший на неё с давнего времени зуб, едва сдерживает злорадную улыбку, говоря о её назначении в кордебалет. «Слышал, дорогуша, что у вас в пуантах нашли иголки. По крайней мере вы так сказали фельдшеру, однако самих пуант никто так и не нашел. Я так понимаю, вы не настаиваете на расследовании? Будьте уверены, я нашел бы виновных, если бы вы подробнее рассказали мне о случившемся за ужином. Скажем этой пятницей. В семь вечера. А там в будущем, когда подлечитесь, и до восстановления на должности недалеко». — Мне это не интересно, — безразлично отвечает Майя, смотря сквозь директора, сквозь человека, для которого все они лишь красивые лица и тела, кусочки чего-то масштабного и прекрасного, что откусывают день за днем, а, пресытившись, переходят к следующему блюду. Майя изначально расставила границы, ясно дав понять, что никогда по вечерам свободной не бывает. Точно так же, как и директор ясно дает понять, что в таком случае калеку, неспособную устоять на равном месте даже со здоровыми ногами, в качестве примы он допустит только через свой труп.

***

Месяцы идут, дозы снотворного увеличиваются пропорционально уколам обезболивающего. На полках ютятся банки из-под кофе, набитые не коричневым, а бледно-персиковым порошком, придающим силы лучше двойного эспрессо на голодный желудок. Быть снежинкой, безымянным лебедем, придворной дамой, экзотической танцовщицей, пятой справа, седьмой слева, во втором ряду, третьем ряду, сбоку, рядом с кулисами, приближаясь к выходу с каждой постановкой все ближе и ближе, не так уж и плохо, уверяет себя Майя. Улыбку она не снимает даже после отработанных двух часов и терпит частые встречи с меценатами на коктейльных вечеринках, с еще не снятым гримом, от которого зудит кожа. Все эти благодетели, ценители прекрасного, родственники, друзья, правительственные и эстрадные шишки мелькают размытым акварельным пятном, все меньше и меньше замечая живого призрака, бывшую приму, которой когда-то благоговейно преподносили цветы. Теперь цветы к её ногам возложат разве что на Серафимовском кладбище. Голоса звучат телевизионным шумом до тех пор, пока на очередном вечере с ней не заговаривает незнакомец. — Мне казалось, или раньше я видел ваше лицо на обложке либретто Анны Каренины. Голос звучит чужестранно, непривычно, с трудом и расстановкой произносятся слога в словах. Подобный акцент Майя часто слышала в фильмах. Подошедший мужчина выглядит на первый взгляд непримечательно, его лицо обычно — такое не зацепишь в толпе, зато забудешь через пару мгновений, идеальное для шпиона. Но таково только первое впечатление. За узкими серпообразными очками скрываются разномастные глаза — черный и зеленый, как будто бы лукавые, но при этом библейски уставшие. Внешний вид безукоризненный и стильный, будто мужчина сошел со страниц викторианского романа — даже трость не забыл прихватить и зачесать волосы назад, открывая немолодое, но привлекательное лицо. Первые секунды Майя теряется и даже забывает о том, что нужно держать улыбку, но быстро спохватывается, вежливо отвечая, как и подобает красивой удобной картинке либретто: — Вам не показалось. Я действительно год назад выступала в роли Анны Каренины. — Какая удивительная, как бы это сказать, — незнакомец вымученно подбирает слова, его глаза чуть щурятся, а лоб морщится; Майя пытается понять, что он хочет сказать, чтобы подсказать нужное слово, но мужчина наконец извлекает его на свет, как кролика из волшебной шляпы: — расстановка сил, да, так будет точно. Вчера Анна Каренина, а сегодня одна из десятка прекрасных лебедей. Жестокие слова, замаскированные под комплимент, бьют по больному, но Майя держит лицо, ногтем большого пальца впиваясь в тонкую кожу указательного пальца. — У нас в России любят передвигаться по социальному лифту вертикальной власти. Запоздало Майя спохватывается, что её выражение может оказаться непонятным иностранному гостю, но мужчина одобрительно скалится — самозабвенно, маниакально. Но возможно ей, выросшей в стенах страны, где за беспричинные улыбки клеймят дураком, просто непривычны живые эмоции. — И то верно, ваша правда. И я буду с нетерпением ждать вашего возвращение на Олимп. Через несколько месяцев показывают постановку еще одного гениального романа. Мастер и Маргарита, да. — Майя, наконец, идентифицирует акцент как немецкий и пытается припомнить хоть одну фразу на немецком помимо «Dankeschön». — Было бы чудесно увидеть вас в роли Маргариты. Вы необычайно похожи. — Если только печалью в глазах. — Майя осторожно добавляет, стараясь звучать беспристрастно: — Вряд ли это случится. Примы ярко сияют, но быстро сгорают. Боюсь, век моей звезды подошел к концу. Но уверена, это не помешает вам насладиться представлением. — Что же случилось? — вопрошает незнакомец. То, как он застывает цепким немигающим взглядом на её лице, твердо стоит на месте, большим пальцем оглаживая набалдашник трости, подсказывает Майе, что это не просто праздный вопрос. Она оглядывается на их восходящую звезду, новую Одетту, купающуюся в лучах славы и обожания. Кончик языка покалывает, слова просятся сорваться, как созревшие плоды с деревьев, но Майя пересиливает себя, лишь растягивает улыбку шире и удивляется самой себе, когда произносит: — Это долгая история. Достойная разговора тет-а-тет. Скажем вечером пятницы. Обычно она никогда не бросает намеков. Обычно она та, кто эти намеки игнорирует. Но встречное предложение иностранца провести экскурсию по Питеру принимает, как и протянутую визитку, где на ламинированной черной поверхности красным витиеватым шрифтом высечен номер телефона и инициалы «Т.В».

***

— Как вас все-таки зовут? — Разве не прекрасна загадка тем, что она не разгадана? — Никогда не любила загадки, они утомляют и несут разочарование своим очевидным ответом. — Тогда не разгадывайте её до самого конца, наслаждайтесь процессом. Иностранец похлопывает её по ладони, утешая, как дитя, отпускает руку, услужливо открывает дверь и приглашает войти первой. В Эрмитаже Майя, к своему стыду, последний раз была еще девчонкой, на школьной экскурсии. Вся сказочность великой истории, грандиозных свершений быстро стирается, когда каждый день город ассоциируется с бесконечным будничным потоком: дом-дорога-учеба-дорога-дом. От одной подруги, уехавшей на юга, Майя слышала, что с морем и горами складываются похожие отношения. Ты просто перестаешь их замечать за суетой. — И все же как мне к вам обращаться? — допытывается Майя, оглядываясь через плечо, она хочет верить, что не выглядит банальной кокеткой; от отчаяния скуки в ней просыпается утраченная беззаботность. — Какое первое немецкое имя приходит вам на ум, глядя на меня? — Воланд, — вспоминая инициалы на визитке, не мешкая отвечает Майя, протягивая смартфон контролеру, чтобы отсканировать два электронных билета. — Я ужасно банальна? — Возможно, вы ужасно проницательны, Майя Александровна, — одобрительно цокает языком иностранец и, когда они оказываются в просторном фойе, подставляет свой локоть, за который Майя цепляется крепко, будто может ненароком отстать. Она не называла своего имени, но зачем озвучивать то, что было прочитано в либретто? Первый час они прогуливаются по Большому Эрмитажу в зале искусства Венеции шестнадцатого века, погруженные в карминовый мрак, то прибиваясь в шутку к экскурсионным группкам, то слоняясь праздно меж Веронезе и Бассано. Пытаясь строить из себя истинную петербурженку, Майя по крупице выуживает информацию из покрытых пылью забвения полок своей памяти, рассказывая о художниках и их творениях. Также понемногу она узнает о своем спутнике, о заядлом путешественнике, питающим некую слабость к истории их страны. — Вы обещали рассказать, что же случилось. Майя переводит взгляд с картины «Несение креста» на иностранца, скользит беглым взглядом по его лицу. Взгляд мужчины сквозь очки сосредоточен на искусстве, осанка ровная, несмотря на теплое время года, одет он многослойно, на ладонях тонкие черные перчатки, одна руках сжимает набалдашник трости, другая согнута в локте. С другой стороны для немца, особенно живущего в южных регионах, питерское лето мало чем отличается от баварской осени. — Зависть, — бегло отвечает Майя. — Зависть? — повторяет Воланд, как иностранец, распробывающий новое слово. Оно приходится ему не по вкусу, мужчина морщится и чуть оборачивается, чтобы заглянуть Майе в зеленые глаза. Глаза ведьмы, как уверяют старинные сказки. — Вы уверены? Бывает множество причин падений. — Майя напрягается от затянувшейся паузы, от пристального разномастного взгляда — черный как глубокая ночь и мутно-зеленый как болотная трясина. — Знаете, зрители часто слепят артистов фотовспышками. Майя еле заметно облегченно выдыхает. Кивает. — Это были иголки в пуантах. Такое случается. Мне стоило быть более аккуратной. — Верно, Майя Александровна, более аккуратной, — на распев повторяет иностранец, выделяя последнее слово. Перебирая пальцами в воздухе так, будто печатает невидимый текст, он сменяет тему: — В нынешний век больше всего меня поражает желание человека владеть временем, как бы это объяснить. — Он тщательно подбирает слова; какой бы грамотной ни была его речь, сильный акцент заставляет Майю вслушиваться внимательно, виной всему и голоса других посетителей и экскурсоводов, создающих шум. — Владеть моментом, скажем так. Люди как будто осознали наконец спустя долгие тысячелетия скоротечность своей жизни и вместо того, чтобы придумать, как бы увеличить продолжительность жизни, — иностранец рукой обводит картину, напротив которой они стоят: «Отдых на пути в Египет со Святой Юстиной», — решили увековечить себя в моменте, в продуктах своего творчества. Фильмы, музыка, фотографии. Серьезно, куда не глянь каждый второй что-то создает, пытаясь по изощренности и жестокости переплюнуть первого автора. Это неплохая иллюзия. Но все же иллюзия. Не находите? Грустная улыбка омрачает лицо Майи, она смотрит на набалдашник в форме волчьей головы, и туманно отвечает: — Говорят, актёр живых до тех пор, пока его помнит последний зритель. Но это все еще ничтожно мало. С другой стороны кому-то удается бросить вызов вечности лучше другим, — Майя движется вперед, увлекая за собой собеседника, головой ведет в сторону, как небрежно кивая в сторону картины «Портрет дамы с сыном», вечность художника, как и его персонажей, длится уже пять веков. По меркам обычного человека — невероятно много, по меркам истории — ничтожно мало. — Мне нравится искусство вашей страны. А точнее руки их творящие. Как это говорится? Настоящее искусство рождается в страдании? Когда я читаю русскую классику, слушаю русских композиторов, вижу их картины, я чувствую отпечаток души, такое редко встретишь в иных державах. Что говорить уже о современном искусстве. — Думаю, к правилу русских классиков применима еще одна аксиома: «Я страдал ради моего искусства, теперь ваша очередь», — замечает небрежно Майя, продолжая неспешно ступать с иностранцем вдоль вереницы застывших в вечности историй. — Это справедливый подход. Но задумайтесь о главной аксиоме, моя дорогая, ни в одной стране не притесняли при жизни творцов, загоняя их в концлагеря, доводя до голодной смерти или вынуждая покидать родную землю, чтобы потом, спустя десятилетия, превозносить их после физической смерти, как светоч искусства? — У любой славы есть своя плата, — пожимает плечами Майя. — То есть вы бы осознанно согласились страдать при жизни, уверенная, что через сотню лет вас будут вспоминать, как героиню нынешнего дня? — Но они ведь этого не знали. — В том-то и загвоздка. В том-то парадокс. Неподвластный даже моему пониманию. Я знал лично многих творцов, наблюдал за ними, слегка подталкивал, вдохновлял. И чем сильнее были их страдания, тем гениальнее выходили их произведения — и никто, повторюсь никто не смел надеяться на бессмертие. На жизнь в чистейшем понимании. Чистая, безумная, слепая самоотдача. — Голос иностранца звучит неистово, Т.В. эмоционально жестикулирует, глаза за узкой оправой очков лихорадочно и самозабвенно сверкают. Пальцы сжимаются в кулак, и по всему телу как будто бы проносится электрический ток. Майя не придает значения престранным формулировкам — всему виной недостаточная языковая практика, что вынуждает собеседника изъясняться в неточных временных отрезках. — Будьте уверены, Чайковский никогда не написал бы ни одной симфонии, не закончил бы ни одну оперу, будь он счастлив в своей запретной любви. Не сошли Лермонтова на Кавказ, он никогда не написал бы своего Демона. — А может вы не правы, может, если бы не страдания, притеснения, ссылки и цензура, может, тогда бы мы получили гораздо больше произведений Пушкина и Лермонтова? — предполагает Майя. — Больше Симфоний Чайковского? Но все же история не терпит сослагательного наклонения. Человек, примеривший на себе имя Воланда, выразительно цокает языком, и когда стройный белый ряд зубов обнажается, Майе мерещится, всего на мгновение, что в уголке губ сверкает острый клык. — Вы знаете, как был написан роман «Мастер и Маргарита»? Чуть теряясь, Майя роется в школьных знаниях, в прочитанных много лет назад статьях, чтобы воскресить покрывшиеся пылью факты. — Кажется, автор писал его очень долго. Несколько десятилетий. Вокруг этой книги всегда было множество спекуляций и мистификаций. Единственное произведение. Одни говорили, что автор эмигрировал в Америку. Другие, что скончался в психушке. Доподлинно известно лишь то, что рукопись открыли миру в 90-е, как и многое когда-то запретное советскому человеку. Кажется, его обнародовала дочка одной из любовниц автора. Но никто не знает доподлинной правды. Иностранец щелкает пальцами. — Ничто так быстро не устаревает, как ощущение правды, моя дорогая. Но могу вас заверить, чтобы дописать роман, творцу необходимо пройти огонь и воду. Голод и страх. Надежду и отчаяние. Лишение, предательства, заключение. Я видел это лично. — Что? Даже как писался роман «Мастер и Маргарита»? — звонко, впервые за долгое время, смеется Майя. Но в ответ получает лишь загадочную улыбку. Незнакомец по имени Воланд покрывает голову фетровой шляпой, вновь берет Майю под локоть и возвращает их полуденному чахлому солнцу. — А знаете, постановку, которую вы так истово хотите увидеть, могут снять из-за пропаганды сатанизма, — как бы между прочим замечает Майя. Об этом не первый месяц ходили слухи в местных новостных пабликах. Как и о множестве поданных в суд исков от обеспокоенных религиозных и общественных общин, денно и нощно бдящих за нравственным покоем страны. Майя совершенно не интересуется внешним миром, предпочитает не видеть, что происходит вокруг, от арестов за посты до соседей-шпионов, растворившись в своем убежище — театре. Но иногда эхо реальности проникает сквозь плотный пузырь. Время — это змея, кусающая хвост, как циклы времен года, что сменяются один за другим, неминуемо возвращаясь к точке возврата. Даже спустя почти сто лет. — На этот раз не снимут, — уверенно заверяет иностранец. — Откуда такая уверенность? — Потому что роль Маргариты будете исполнять вы. — Ни одна взятка и ни один покровитель не сделают мою ногу снова здоровой. Как и не убедят директора в моей компетентности, — грустно молвит Майя, смотря в никуда, в серость асфальта, в опостылевшее бесславное будущее. — Если бы не иголки… — Тяжелый вздох. Отчаянный взгляд на незнакомца, друга на час. — Я бы душу Дьяволу продала, только бы станцевать хоть один танец в качестве примы. Иностранец меняется в лице, смотрит искоса, строго и монотонным голосом чеканит: — Вам следует быть осторожней в своих желаниях, они имеют свойство сбываться. Но Майя только грустно улыбается этой цитате. Они опускаются на единственную свободную лавочку, напротив Эрмитажа, мужчина вытягивает правую ногу и шумно выдыхает. Слишком увлеченная своей трагедией, Майя разучилась замечать чужие страдания, проблемы и болезни, она прикусывает нижнюю губу, обещая себе в следующий раз быть внимательнее, и слова откровения льются сами собой: — Всю свою жизнь я посвятила балету и не вижу своей жизни без движения, танца. Я бы предпочла танцевать до скончания времен, чем сидеть в массовке, улыбаясь вырезанной гримом улыбкой и качая головой в такт музыке. Но что я могу сделать? Вопрос риторический. Но на него приходит ответ. — Порой самое верное решение ничего не делать и ждать нужного момента, — Воланд закидывает ногу на ногу, больную на здоровую, поворачивается так, чтобы глядеть в глаза своей собеседницы, чтобы их ноги слегка соприкоснулись, — возможно, судьба подаст вам знак, а пока стоит восстанавливаться, тренироваться и готовиться — то, что вы делали всю свою жизнь. — И что это изменит? Что меня позовут примой в третьесортный провинциальный театр? — Поверьте, ничто не случается из пустоты, даже ваше падение — это лишь звено в череде событий. Быть может, если бы вы никогда не упали, ваш директор никогда бы не умер от сердечного приступа во время очередного сеанса плотской любви с балериной, а новая прима не споткнулась бы на жемчуге, сломав шею на лестнице. Полная несуразица. Может, иностранец неправильно выразился или она не так его поняла. Озадаченная, Майя возражает, что ничего такого ужасного и зловещего в их театре никогда не происходило. Но иностранец лишь загадочно улыбается, чуть нетерпеливо, почти по-ребячески постукивая указательным пальцем по Волку. — Знаете, Майя Александровна, порой лучшее, что вы можете сделать — это не мешать злу случиться. Пускай все идет своим чередом, ведь каждому воздаться по его заслугам.

***

Ночь. Тишина. Сквозь поверхностный сон проникают голоса соседей за стенкой и рокочущий гул завода из-за приоткрытого окна. Холод, близкий к теплу, обволакивает со всех сторон, подобно кокону бабочки, но кокон этот принимает форму веревки и оплетает все тело: скользит по ногам, опоясывает туловище, тянется к рукам, сдавливает шею сонным параличам. Майя силится проснуться, сжимает бедра, но кокон сдавливает парализованное тело крепче, в дьявольских силках. То, чем она оплетена, скользит между ног, щекочет обнаженную шею. Доносится шипение, Майя открывает глаза, ничего не видит, но некое внутреннее око, более всевидящее, подсказывает, что переплетена она змеей. Эта мысль не вызывает липкого страха, не заставляет сердце учащенно биться. Майя неестественно умиротворена, как если бы змея, вонзив свои клыки в шею, впрыснула в её кровь вместо яда сильнодействующее успокоительное. Холодное, чешуйчатое тело вновь приходит в движение, острый язык скользит по ушной раковине, и Майя готова поклясться, что понимает змеиный язык, ведь шипение превращается в слова: «Ты будешь танцевать всегда. Ты будешь примой навечно. Не сопротивляйся. Позволь злу случиться. Они будут рукоплескать тебе — лучшие из лучших, худшие из худших. Бог не любит искусство, он бросил свое величайшее творение. Позволив им самим творить, но выставил слишком жестокие условия. Но я знаю, что такое свобода воли, свобода слова, свобода выражения — то, что нужно истинным творцам, никогда не даст Он». И Майя позволяет этому проникнуть: всем своим сокровенным желаниям, величайшим страхам, глубочайшим разочарованиям и грандиозным успехам — они входят в неё через поцелуй; змея врывается в глотку, жаля язык, пока хвост медленно входит в лоно, не останавливаясь, словно тело Майи — космическое небытие. А затем Майя просыпается. Продрогшая от холодного пота и раскрывшихся настежь окон, выбитых завывающим ветром.

***

Питер — прекрасный город, где дымят трубы заводов, где покорно ждут автомобили в пробках, где люди в серых пальто теснятся у светофоров, отражаясь в застеливших переходах лужах. Майя и Воланд идут рука об руку, под одним зонтом, мимо стоящих веками равнодушных зданий. Если верить навигатору, через один километр по Невскому проспекту еще не закрыт ресторан «Галатея», где можно согреться от гостеприимного дождливого лета. — Теперь я вспомнил, почему всегда предпочитал Москву Питеру. Ваши дожди не подвластны самому Дьяволу, — замечает иностранец; к его акценту Майя быстро привыкает, как и к их недолгим, но частым встречам. Вошедшим в расписание точно после репетиций. — Наверное, этому потому, что Бог проклял наш город за прорубленное в Европу окно. — Майя перешагивает очередную лужу, но плоский каблук все равно задевает край грязной воды, и та кусает лодыжку холодными брызгами. — Ваша страна удивительна переменчива в своём отношении к Богу, — усмехается иностранец, сейчас его профиль выглядит удивительно задумчивым и серьезным, в тусклом дождливом вечере сливаясь по мрачности с черным зонтом, — сначала вас сажали за слова, что Бог есть, а теперь за то, что Бога нет. Майя пожимает плечами, несерьезно относясь к словам. Впрочем, как и многие люди, забывающие, что Дьявол кроется в деталях. — Вряд ли она определится в своём отношении к Богу и за следующие сто лет. — А к Дьяволу? — Воланд оборачивается, чуть прищуривает разномастные глаза. Сегодня на нем нет очков, и Майя ловит себя на мысли, что с каждым днем ей все сложнее не любоваться ей ледяной, как озера Коцита, красотой. Они стоят у светофора, ожидая, когда стройный ряд вялотекущих машин остановит движение. — Дьяволу? — Майя удивленно взметает бровями, коротко смеется. — Кто знает, быть может Дьявол и дирижирует этим миром. Кому как не Сатане сначала отрицать Бога, а затем натравить верующих друг на друга, позволив подавать друг на друга в суд, чтобы поделить Бога? В этот раз её слова вызывают взрыв хохота. Смех иностранца громоподобный и раскатистый, от чего экспрессивности Майе становится слегка не по себе, и она оглядывается, чтобы убедиться, что не оглядываются на них. Глупо. На неконтролируемый страх «что подумают о тебе люди» сидит на генетической подкорке. Особенно когда каждый твой день зависит от критиков. — Ваше представление о мире совершенно прелестно, моя дорогая. — Смиренно стоящий красный человечек сменяется зеленым бегущим. Воланд подхватывает Майю под локоть, выводя из недолгого ступора, и ведет за собой к гранатовым стеклам в створчатых окнах, к горящей золотом вывески «Галатея». — Знаете, быть может, Дьявол и не был согласен с творением Бога, но ему могли прийтись по вкусу творения детей божьих. В их воображении куда больше свободомыслия, экспрессии и вызова. Творение пытается превзойти творца, разве это не прекрасно и забавно одновременно? В кафе тихо и уютно. Одиннадцать часов вечера вторника время одиночек, художников и безумцев. Официант ленив и апатичен, мечтает, чтобы они убрались поскорее восвояси, но поздние посетители, чувствуя это желание, как назло, заказывают целый пир. Майя почти с садистским удовольствием, присущее только детям, наблюдает, как надежда уйти пораньше ластиком стирается с лица молодого человека, скорее всего студента на подработке. Они сидят в самом конце зала, скрытые пустыми столиками и диванами. Рядом — размытая панорама города за окном, будто сбитого фокуса фотоаппарата. Майя греет руки собственным дыханием, растирая озябшие пальцы и рассказывает с удивительной легкостью, как с самого детства у неё не заладились отношения с Богом. Иностранец слушает, не перебирая, не отрывая пристального выжигающего взгляда, от которого в душе расстилаются колючие арктические льды. Эта глупая история произошла с ней в детстве, когда родители, лишь в девяностые принявшие веру, впервые после её позднего крещения в шесть лет, привели Майю на причастие. Тяжелый запах ладана, непроветриваемое помещение, жуткие женщины с покрытыми головами, грязная отталкивающая позолота — все вызвало в Майе непреодолимую тошноту и желание вырваться из рук мамы и папы, держащих её в конвое с двух сторон как преступницу, будто чувствующих её желание сбежать прочь. Она, как примерный ребенок, старалась принять чужие планы и выстояла очередь, выслушала батюшку, ответила безжизненно и односложно на пустые вопросы, но когда к её губам приложили плоть Христову, все внутри неё воспротивилось; и даже не попытавшись прожевать поднесенный дар, Майя брезгливо выплюнула его в ладонь. Какой скандал поднялся. Бабки накинулись на неё с воплями о кощунстве, о том, что она проклятое отродье Сатаны. Родители умоляли проглотить эту несчастную мякоть, уверяя, что никакая это не плоть, а обычный сдобный хлеб, но даже если Майя и позволила вложить мякоть обратно в рот, она тут же вывернулась и понеслось на выход, твердо решившая избавиться от своей тяготы в кустах сирени. За ней погнались бабки. За бабками священник. А за священником — родители. Вся эта несуразная процессия носилась за нечастным ребёнком между церковных лавочек, между ничего не понимающими прихожанами, по всему двору, пока Майю окончательно не вырвало в кустах злополучной сирени. Домой они возвращались в гробовой тишине, а, Майя, запершись после в ванной и тщательно вычистившая зубы клубничной пастой, зареклась в церковь больше ни ногой. Никто и не настаивал, смирившись с неразделенной любовью создателя и создания. Её история на слушателя производит настоящий фурор. Все время повествования незнакомец, ставший другом, не то улыбается, не то скалится, хлопает в ладоши на моменте с их игрой в салочки, смеется как умалишенный, в уголках его глаз выступают глубокими шрамами острые морщины, в которые скатываются слезы веселья. Он утирает их, пытаясь восстановить дыхание, и тянется за бокалом вина, чтобы пригубить немного то, чего Майе было несужденно испробовать в тот роковой день. — Рада, что моя история смогла вас позабавить. Большинство она ввергает в смятение. — Это правда очень смешно, Майя Александровна. Но больше всего смешит то, насколько последователи отошли от истинного учения. Быть может вы как атеистка ближе к Богу, чем любой верующий, потому что именно это сын божий и говорил: не создай себе кумира. Поверьте, я лично это слышал. Майя не придает значение словам, лишь издает короткий смешок близкий к фырканью. Часто странные формулировки она списывает на языковой барьер. — Сомневаюсь, в подростковом возрасте я уверяла всех, что я ведьма и даже делала несколько приворотов для одноклассниц. За такое путь туда точно заказан. — Майя выразительно взглядом указывает вверх и, чувствуя, как во рту скапливается голодная вязкая слюна, втягивает аромат жареных крылышек, на круглых глянцевых тарелках заполнивших пространство на столе. — И как срабатывало? Поза иностранца расслаблена, одна рука закинута на спинку дивана, другая лениво покачивает бокал. — Возможно, некоторые приписывали чары своего обаяния чарам моих стишков под зловещую музыку в окружении черных свеч, — пожимает плечами Майя, лениво потягиваясь за своим бокалом. — Почему бы вам не опробовать действия своей магии снова? Но Майя решает, что до откровенного флирта ей не хватает трех нераспитых бокалов. Ведь именно троица — священное число. Когда тела разогреты пищей, виной и смехом, иностранец предлагает скрасить время за игрой. — Правила просты, Майя Александровна, каждый из нас называет три факта о себе: два правдивых и один лживый. Оппонент должен угадать, что из этого — ложь. Если участник ошибается, то пьет за ошибку по рюмке. Воланд разливает водку по принесенным официантом рюмкам. Обычно Майя старается не повышать градус, но заведение официально закроется только через два часа, за окном по-прежнему уныло стучит дождь, ей не хочется идти в пустую квартиру, пахнувшую одиночеством и завявшими цветами. А взгляд иностранца, искушающий, подначивает согласиться, и Майя решает начать первой, задумчиво протянув: — Когда мне было шесть лет, я впервые пролила чужую кровь. Мой кот покончил жизнь самоубийством. И я никогда не пробовала японскую кухню. Подначивая Майя заранее пододвигает одну из рюмок к мужчине напротив. Задумчивость на лице иностранца нарочитая, забавная, и Майя едва сдерживается от того, чтобы откровенно не заржать, как не пободает леди. Хмурый лоб разглаживается, а указательный палец с перстнем указывает на разомлевшую балерину, подпирающую щеку ладонью, практически развалившуюся на столешнице. — Ваш кот не кончал жизнь самоубийством. — С чего вы это решили? — Как кот может покончить с собой? Для этого ему нужно глубокое самосознание. — А вот и нет, Йося сбросился год назад с балкона с полной самоотдачей и осознанностью, — хихикает разомлевшая Майя. — Даже не мяукнул, честное слово! — Даже не знаю, что это говорит о вас, как о хозяйке. Майя беспечно пожимает плечами — что поделать. — Вы наверное теперь думаете, что ложь первый пункт. Но нет, я никогда не пробовала японский кухню. — Как ни странно меня больше всего пугает факт того, что вы никогда не ели роллов, нежели то, что вы кому-то проломили голову в шесть лет. Воланд торжественно поднимает рюмку, на немецком произносит «Prost» и залпом опустошает. Зря тогда она, слишком занятая весельем, не задалась вопросом, откуда он мог знать о разбитой голове соседского мальчишки, в которого она швырнула камнем. — Я не разговаривал с отцом целую вечность, с тех пор как он выгнал меня из дома. Я никогда не был в церкви. Воланд — мое не настоящее имя. Майя досадливо поджимает губы и задумчиво. — Вы слишком долго распинались в любви русской культуре, не верю, что вы никогда не посещали церкви. — Мимо. Иностранец наклоняется, щелкает её по носу и сам подносит к её губам рюмку водки. Когда Майя выпивает из его рук, она все же любопытствует: — Значит… — Воланд, действительно, одно из моих имен. — Как скажете. — Майя забирает из его рук пустую рюмку, и их пальцы, на это раз нестесненные перчатками, впервые соприкасаются, отчего по коже пробегает электрический заряд. Рюмки пустеют одна за другой. Майе уже все равно, где правда, а где ложь. Факты иностранца становятся все фантасмагоричнее, безумнее и нелепее. А их контакт все ближе, она теряет момент, когда перебирается прямо через стол, заливаясь смехом, к нему на диванчик, падает так, что вытянутые ноги оказываются переброшены через чужие колени. И тогда, поддавшись азарту, Майя выпаливает еще три факта: — Чтобы получить статус примы я переспала со всем советом директоров. Когда я была маленькой меня похитили цыгане и я жила с ними целую неделю, не желая возвращаться домой. В пуантах на выступлении, когда я упала, не было иголок. В противовес правилам Майя сама тянется за рюмкой. В зале стоит тишина. Её собеседник, этот вальяжный ценитель прекрасного, молчит. Тишина звучит противоестественно, будто вокруг них образовался вакуум — защита от ненавязчивой музыки из приглушенных динамиков, стучащего в окно дождя и шепота переговаривающихся официантов. Майя поднимает взгляд. Иностранец смотрит на неё трезво, испытующе, надменно, точно не он минуту назад слегка заплетающимся языком, путая спряжения в существительных, называл три своих факта. Когда звучит его ровный голос, наполненный высокомерными нотками, Майя невольно вздрагивает. — У меня тоже есть для вас три последних факта, Майя Александровна. Понтий Пилат просил помиловать Иисуса. Чайковский покончил с собой. А я — Дьявол.

***

В их следующую встречу, поздним светлым вечером дорогой друг встречает Майю у театра, предлагая подвезти домой. Никаких цветов. Она ценит в нем этот природный дар — знать наперед тысячу верных шагов. В теплом салоне ретро-машины из глубины тьмы сверкают, подобно янтарю, два желтых огня. А затем раздается урчащее кошачье «мявк». Майя удивленно ойкает, когда Воланд пересаживает с сиденья ей на колени большого черного кота, предки которого, судя по габаритам и густой шерсти, когда-то восходили к мейн-кунам. — Вы упоминали, что ваш кот покончил с собой. Не думаю, что вам стоит ставить крест на котах из-за неудачного опыта. Вам не придется приглядывать за котом, если кот будет приглядывать за вами. А этот кот особенный. Одна проблема: отзывается он только на кличку Бегемот и предпочитает молоку чистый спирт. Очередную отсылку к знаменитому роману Майя одобряет мечтательной улыбкой и зарывается пальцами в давно начёсный густой мех Бегемота. — Ну что, Бегемот, как насчет сеанса груминга? Кот урчит — пока сложно понять довольно или недовольно — и выпускает когти, цепляя капроновые колготки под платьем. Но Майя терпит, наклоняется и целует мужчину в щеку, благодарно и целомудренно, замечая, как приподнимается угол лукавых, к которым она все не решается прикоснуться. Подаренный иностранным другом кот проявляет характер строптивый с первых же дней: Бегемот не из тех домашних питомцев, что позволяют брать себя на руки и тискать в любое время. В первые же дни Майя оставляет попытки взять котяру — девять живых килограммов весу, — как младенца, и смиренно ждет, когда тот сам придет за порцией ласки. Жить с кем-то, кто наводит суету: сбрасывает крема со стола, дерет обои, которые впору давно переклеить, орет — стоит закрыться межкомнатных дверям, носится по замкнутой скромной однушке и терпеливо лежит на коленях, позволяя чесать себя за ухом во время вечернего просмотра сериала, оказывается странно приятным. Появляется привычка с каждым днем рассуждать вслух, советуясь с Бегемотом по выбору одежды. — Как думаешь, Бегемот, что лучше надеть на встречу с Воландом? Синие или красные? — прикладывая два разных костюма к телу, вопрошает Майя, готовая поклясться, что кот выбирает красное, когда трется об её ногу с той стороны, где она держит красный костюм. Первое время она прислушивается по ночам к шелесту: кот бродит по квартире; лишенный сна хищник не может найти себе применение и сражается с невидимыми бесами, гоняя их из угла в угол. Маман бы наверняка запричитала, что нужно вызвать священника, дабы окропить квартиру святой водой, но Майя лишь учится засыпать без снотворных под тихое сопение под боком, когда Бегемот оканчивает охоту. Ей снятся воистину чудные сны. В них часто фигурирует черный кот, который как будто бы и не кот: он сидит в кресле в человеческой позе, уткнувшись желтыми горящими глазами в экран её смартфона, откуда доносятся звуки некой игры, а иногда и голоса персонажей недавно просмотренного сериала. Все чаще Майя просыпается от шума, будто призраки шарят по её холодильнику и то и дело причитают о том, до чего же поганая нынче в России пошла колбаса, то ли дело раньше. Однажды, проснувшись от шума, не открыв еще толком глаза, Майя шлепает на кухню, не сразу сквозь звон в ушах распознав человеческую речь, которой быть в её квартире никак не может. Через полупрозрачное стекло кухонной двери проступают очертания кошачьей фигуры, сидящей на табурете. — Право, не понимаю это моду подчевать своих питомцев этой дрянью! Они бы сами хоть раз попробовали этот корм! Еще и гордятся, что за этот видите ли премиум класс отдают десять тысяч в месяц! То ли дело было раньше: нам котам с хозяйского стола доставались свежие кровяные сосиски, заливная рыба, мясо, мм, пальчики оближешь! — патетично и горестно жаловался некто на её кухне, едва не обливаясь голодными слезами. — Серьезно, друг мой, ты же мне друг? Может, мы ей какую мысль нашепчем заклятием, что своих любимых питомцев надобно кормить только хорошо прожаренным стейком, а поить чистейшим спиртом? Я же совсем исхудаю на этой работе! Мало того, что не ем совсем, так сколько нервов моих тратится, пока я выслушиваю все это бесконечное приземленное нытье! А корейские сериалы! Право, Фагот, дружище, когда я душу Дьяволу продавал семь веков назад, не на такие приключения я подписывался, так мессиру и передай! Желательно мою жалобу донести в письменной форме! С государственной печатью! Дверь, которую толкает Майя, тихонько скрипит, но этого шума достаточно, чтобы чуткие кошачьи уши заставили обладателя голоса подскочить на табурете, распушить хвост и, отняв кошачьей лапой её смартфон от уха, запричитать как само собой разумеющееся: — Ба! Хозяюшка, вы чего во сне бродите? — Кот аккуратно кладет телефон на стол, спрыгивает со стула, хватает её за руку и на двух лапах ведет обратно в комнату. — В постель, быстро в постель! — Но… Ты разговариваешь, — оторопело замечает Майя. — Вам это все снится, где же видано, чтобы коты говорили по телефону? Они подходят к разобранному дивану. Бегемот запрыгивает на постель, сдувает могучим дыханием одеяло в сторону и жестом истинного джентльмена приглашает хозяйку прилечь, что она немедленно и делает. — Глазки закройте, и все рассеется, — уверяет склонившийся над ней кот, глаза его горят адским золотом, но почему-то Майе спокойно и, когда он касается пушистой лапой её лба, она засыпает сном мертвеца.

***

Насколько ничтожно малы их встречи в глазах вселенной: на маленькой одинокой планете под черным, играющим алмазами небом, под галогеновыми лампами, заливающими лунно-желтым светом рестораны, театры и музеи — места, где невозможно остаться наедине, но где остро ощущается единение душ. Входит в привычку: откидываться вместо спинки дивана на узкую, скованную грубыми тканями мужскую грудь, позволяя лениво, бессмысленно перебирать пальцы левой руки, пока в правой Майя держит тонкую ментоловую сигарету, как аристократка, сошедшая с киноафиш двадцатых годов прошлого века, и сигаретный дым струится вверх, смешиваясь с ароматом одеколона, который Майя чувствует, возвращаясь домой, на своей одежде, волосах, теле. А вместе с ним в сознании отпечатывается, как след красной помады на бледной мужской щеке перед уходом, голос с нарочито растянутой театральной интонацией: «Не танцуйте для них. Танцуйте для себя. Или если вам так угодно — для меня». Эти дни, вероятно, самые счастливые в жизни Майи: томительно-мучительное блаженство ожидания встречи и сказочный налет, драгоценное послевкусие от радости встречи. Поздние сеансы в кинотеатрах, выбранные наугад, не читая описаний и биографических фактов режиссера; постмодернистские постановки классики, исполненные студентами-театралами; прогулки в ветреные, яркие петербургские вечера, когда Нева наполняется мертвенно-солнечными красками, написанными небом; поздние завтраки в обед; бесконечные разговоры о всем и ни о чем — о тирании, свободе, господстве, надежде, о всех предшественниках современных злодеев — на задних рядах кинотеатрах, за круглыми столиками на две персоны, за променадом вдоль набережной, где буксиры и тяжелые баржи, зашвартованные вдоль берегов, мерно скрипят и трутся друг об дружку, как ослепленные влюбленные. «История человечества — это история бесчеловечных страданий»,— сказано иностранцем приятным быстрым смешком. Льет как из ведра, и асфальт блестит в темноте как горное озерцо под большими шумными деревьями, Майя глядит в его блеклое отражение и представляет, как фигура в сизом плаще склоняется над ней, чтобы после всех рассуждений о тяге человечества к бесконечному насилию, саморазрушению, о том, что в этом кроется секрет мироздания, поцеловать её замерзшие давно ждущие губы. Дни, которые она предвкушает с таким ярким нетерпением, проходят слишком быстро — как набирающий скорость поезд. Неприятное, пугающие ощущение в области сердца приходит вместе с паническими мыслями, что рано или поздно иностранец объявит о своем возвращении на родину Или о продолжении путешествия. И от этого накатывает жутковатое чувство, будто тебя погружают в воду, удерживая за макушку: ведь для одного путешествие только начинается, а для другого завершится раз и навсегда. Белые ночи с каждым часом уступают царству тьмы. Но отчего-то иностранец кажется роднее именно в чернильной ночи. Глаза мужчины, вокруг которых веером разбегаются кошачьи морщинки, кажется, выдают саму его суть: пустой, будто слепой, болотно-зеленый и бескрайний съедающий радужку черный, как сам космос, в котором Майя пытается безуспешно найти искры звезд. Коричневое родимое пятно под правым глазом подчеркивает бледность его щек. Что бы он не говорил на своем замечательно правильном русском языке, с приятным налетом немецкого акцента, прищуривая вековой усталости глаза, все неизменно приобретает налет некоторой таинственности и романтичности. — И все это миры, — мечтательно вздыхает Майя, глядя на бледно сверкающие звезды. — Или, — озаряя самозабвенной улыбкой, бойко возражает Воланд, — отпечатки света на сетчатке глаз медленно умирающего гиганта, на котором паразитируют люди.

***

Когда Майя звонит в клинику, посоветованную иностранным другом, ей отвечает сначала одна девушка, но затем звонок срывается, вновь подсоединяется и с ней говорит уже совсем другой приятный женский голос. Окошко есть как раз завтра. Приходите. В два часа дня будет удобно? Прекрасно. В частную клинику Майя приезжает заранее, чтобы заполнить все бланки, которые она конечно же не читает, особенно забыв о мелком шрифте на второй, третьей и четвертой страницах, но прекрасно понимает суть подписанного: всю ответственность клиника в случае чего-такого с себя полностью снимает. Ортопед-травматолог принимает на седьмом этаже, куда её доставляет, мечта истинного нарцисса, полностью зеркальный лифт. Майя, перед тем как постучаться, быстро читает имя с выданного на ресепшене листа: Коровьев Федор Варфаломеевич. Вот уж у кого точно все было в порядке с фантазией, как и с чувством юмора — у бабушки и дедушки оного доктора. В первые же минуты Майю окружают заботой, вопросами, вопросами и снова вопросами. Тот самый Коровьев Федор Варфаломеевич сразу же вскакивает с места как ужаленный, стоит переступить порог, подлетает к пациентке, страстно жмет её руку и подводит к кушетке, куда заботливо укладывает, услужливо подложив под голову валик. А затем выстреливает вопросами как автоматной очередью. Когда случилась травма? Что сломали? Как лечили? Долго ли хандрили? На снимки не смотрит, отмахиваясь от них, как от нетрадиционной медицины. Что-то все печатает без устали и быстро, как пианист-виртуоз. Такое Майя встречает впервые, уж она-то знает, как российские врачи не ладят с цифровой бюрократией, предпочитая печатать одним пальцем. Затем Федор Варфоломеевич прямо на стуле подкатывает к кушетке, склоняется над уже освобожденной от обуви и длинного подола юбки ногой и рассматривает ту пристально через треснутое пенсе, надетое на правый глаз. — До чего дошла современная медицина, безобразие, безобразие, — сетует Коровьев; доктор снимает пенсне, протирает его рукавом медицинского кармана, а затем зажимает обратно верхним и нижним веками и аккуратно щупает лодыжку пациентки. — Знаете, ваши врачи нынче совсем расслабились, пальцы они значит пришивать научились, а кости сращивать как положено — это у нас теперь за гранью фантастики. Поди в Израиль скоро начнут отправлять на гипс, верно говорю, а, милочка? Майя, не зная, что ответить, кивает. Любой адекватный в этой ситуации человек усомнился бы в нормальности происходящего, надел бы кроссовок и ушел, сверкая пятками, так быстро, как позволяет травма. Но отчего-то ей было спокойно, отчего-то на душе разливалось уверенность: она в надежных руках, переживать не стоит. — Переживать не стоит, — вторит её словам Коровьев и подходит к изголовью кушетки, толкает её ногами вперед. Двери смежного кабинета мистическим способом открываются, и они оказываются в ярко-освещенной операционной комнате. — Сейчас я пропишу вам процедурку по дроблению и сборке костей сызнова. Не беспокойтесь, уже через пару часиков вас выпишу! Это проще, чем зуб вырвать, вот увидите! Майе чудится, что вокруг них пляшут тени, они принимают очертания, вырисовываются в фигуры, но лица их не разглядеть — в шею входит шприц, и нечто алое растворяется в венах. И ей становится хорошо-хорошо, как после нескольких бокалов вина. И ей совсем не страшно, когда в руках Федора Варфоломеевича оказывается молоток, и он, замахиваясь над головой, со всей силой бьет по больной ноге.

***

В час, когда на безликие дома, опускаются редкие сумерки, раздается звонок. Майя не спит — лишь лежит уже несколько часов с закрытыми глазами, имитируя сон. Звонят в дверь. Стучат два раза. И снова звонят. Будто передают сообщение через азбуку Морзе. Накинув совершенно негреющий шелковый халат, Майя идет к двери, глядит через глазок, в котором никого не видит. Стуки и звонки не стихают. Возможно, это просто сон. Майе страшно, что она может проснуться, если не будет действовать по заранее написанному подсознательным сценарию, и потому открывает. На пороге стоит невысокий человек, одетый в черный плащ, в руках у него коробка, которую он протягивает хозяйке дома вместе с бланком. — Получите-распишитесь, — говорит он. — Я ничего не заказывала, — уверяет Майя, наклоняя голову на бок, суставы скрипят как шарниры у куклы. Незнакомец оскаливает блеснувший из-за уголка губ клык и настойчиво протягивает посылку через порог. — Вознесенская Майя Александровна? — Верно. — Вот именно — верно. Ваш автограф, пожалуйста, можно не кровью, — шутит курьер, и Майя подслеповато вглядываясь в нечитаемые строчки на незнакомом языке, написанные латиницей, ставит подпись. Бегемот запрыгивает с пола на комод, а с комода прямо на коробку, словно принесли рыбу, от которой исходят аппетитные запахи. Курьер шипит на питомца и достает пистолет, скрытый все это время за плащом. Кот, шипя в ответ успевает запрыгнуть на шкаф, выстрел попадает прямо в дверцу, но не оставляет за собой ни сквозного отверстия, ни кошачьей крови. Майя инстинктивно пригибается, пока идет пальба. Второй. Третий. Четвертый выстрел. Наконец Бегемот скрывается в её комнате, курьер сдувает дымок с дула пистолета и прячет оружие обратно в кобуру. — Совсем эти кошачьи распоясались, вы с ними построже, Майя Александровна. Плодотворного вечера. Мужчина в знак прощания приподнимает курьерскую кепку и семенит к лестнице. На краю сознания, Майе, кажется, что именно он неоднократно открывал дверцу черной ретро-машины, именно он занимал место водителя, пока они с иностранным другом не прекращали болтать без умолку. Закрыв дверь, Майя возвращается в комнату, где Бегемот занимается своим немаленьким тельцем треть дивана, растянувшись поперек. Внутри распакованной коробки, украшенной серебряной лентой, оказываются пуанты: они выглядят совершенно обычно, нежно-розового цвета, из привычных материалов, мягкие, но устойчивые. Скинув тапочки, балерина примеряет пуанты, и те завязываются вокруг её лодыжек сами, сплетаясь лентами, кажется что и размером они то увеличиваются, но уменьшаются, подстраиваясь под хозяйкину ножку. На пробу Майя делает первый шаг. Второй. Третий. Ощущает небывалую легкость в движениях. Совершает круг, что кажется необычайно стремительным и быстрым — несколько рекламных брошюр косметического магазина слетают со стола. Майя замирает, но ненадолго, осторожно приседает, пробуя растяжку, встает на цыпочки, совершив несколько крохотных шажков вперед. Удивительно, но привычной боли и скованности нет. Она встает на одну ногу, ту самую, больную, вторую вытягивает назад и спокойно сохраняет баланс на долгие минуты. Переполняющая радость опьяняет. Кажется, будто волшебные пуанты живут собственной жизнью, не двигаться в них невозможно, и Майя продолжает танцевать, снося вокруг нечаянно предметы: пудреницу ногой во время поворота, рукой во время прыжка рамку с фотографией себя — девчонки в своей первой балетной пачке. Оставаться в комнате небезопасно, и Майе в чем есть мчится на крышу, удачно открытую лунной ночью. На пробу разминается у перил на краю, откуда открывается вид на кольцевую магистраль. Плавно сгибает и разгибает обе ноги. Здесь, под звездным небом, освещенным молодым месяцем, — свобода, простор и прохлада. Ничто не мешает, ничто не стесняет, территория крыши шире, чем сама сцена. И Майя погружается в водоворот танца. Ветром разносится мелодия — печальная скрипка, нежная песнь пианино и тонкая свирель флейты. Мелодия становится все громче, заглушая никогда не спящий город: гул машин, шум заводов и громкая ругань соседей почтенно смолкают перед незнакомой музыкой, будто написанной самими ангелами. Прыжок с двух ног на две ноги с продвижением вперед, затем назад. Приземление на больную ногу, пока вторая, запаздывая, мягко скользит все стопой по полу. Майя кружится, подпрыгивает, но не приземляется на ноги, а застывает в воздухе подхваченная невидимой поддержкой теней, они появляются и исчезают, подхватывают, поддерживают, кружат только в нужные моменты по известному лишь балерине сценарию. Майя приземляется, и искры бьют из-под пуант, но яркое пламя затухает под стылым ветром стоит ему только появиться на свет. Мистический бледно-лунный свет падает на одухотворенное лицо прогнувшейся в спине балерины, раскинувшей руки навстречу бескрайней тьме, заключенной в нависшем небе вместо её партнера. Она замирает в классической позе Арабеск — левая нога вытянута в колене носком ввысь, руки застывают подобно лебединым крыльям, а взгляд лирически, мечтательно направлен вдаль — и чувствует, как бешено колотится сердце, как пот проделывает быструю дорожку от шеи к копчику. Музыка смолкает, последний раз дуновением ветра коснувшись разгоряченной кожи. Шум возвращает к реальности. Когда Майя, сидя на своей постели, распутывает ленты и снимает пуанты, то видит, что её ноги от пальцев до пяток изрезаны в кровь, которой пропитана вся стелька.

***

В театре происходит череда таинственных событий — заголовок, достойный для статьи в небольшом блоге, посвященном культурным заметкам. Но как иначе объяснить происходящую бесовщину. Все началось с того, что во время репетиции, когда они тянули открытую ногу назад на вытянутом носке в пол, держась за хореографический станок у грандиозного настенного зеркала, Майя заметила, что в зеркале отражается на девять, а восемь балерин. Обман зрения? Галлюцинации из-за таблеток? Но их она пьет с каждым днем все реже, добровольно отдаваясь в сладострастные объятья проверенной музе — безумию. Когда Майя пересчитает и скользит по каждой коллеге, то понимает, что в зеркале не отражается новенькая — Галя. Она, это бледнолицая молоденькая балерина с большими круглыми зелеными глазами и осветленным блондом, пришла к ним совсем недавно, но получила статус любимицы не только у их балетмейстера, но и директора театра — заядлого любителя прекрасного. Ни для кого не было секретом, что Виктор Валерианович, ничего не имеющий общего со своим тезкой, имел пристрастие проводить собеседования через постель. И каким бы ни был общеизвестным сей факт, никто никогда не говорил об этом открыто. В отличие от Гали: она на одной из репетиций, услышав о себе ехидное замечание главной сплетницы труппы, которая думала, что объект обсуждения ее не слышит, небрежно пожала плечами и заявила, что в таком-то возрасте и с таким сердцем недолго их директору суждено кастинги проводить — больше тридцати минут бедолага с ней не выдержал. — Хорошая новость, меня утвердили на роль Геллы, — сообщает Галя, подсаживаясь к Майе, на прохладный совершенно не смягчающий боль в косточках палас. Зеркало за их спинами служит опорой под царски выпрямленные спины. Майя стягивает волосы в плотный узел и сквозь зубы, нейтральным тоном, имитируя улыбку, поздравляет Галю, пытаясь понять, в каком месте это хорошая новость для неё, тоже прослушивавшейся на эту роль. Желание выплеснуть латте, подаренный Галей, колит кончики пальцев. Спустя две недели директора театра нашли мертвым в постели — он умер, кажется, счастливым, не успев понять, что словил не только оргазм, но и сердечный приступ. Галя на эту новость лишь театрально вздохнула и всучила Майе по-дружески кофе в стаканчике, заговорщицки подмигнув. На бело-зелёном стаканчике красовалась надпись «Хорошее утро начинается не с кофе, а с хороших новостей». И теперь, спустя неделю, Майю в восемь утра будит звуковой сигнал сообщения: срочный кастинг на роль Маргариты, представление уже через неделю, а ведущая прима не вовремя — как будто такое может случиться вовремя — скончалась при загадочных обстоятельствах. Ходили лишь слухи, во время просмотра, что кто-то видел, мельком, как после показа второй день подряд Анны Карениной, их прима помчалась за Галей и сорвала с её шеи ожерелье, которая та якобы украла у неё из гримерки. Жемчужины рассыпались по ступеням, как град, и прима из-за одного попавшего под ногу камушка поскользнулась и кубарем прокатилась по ступеням до самого первого этажа, пока не свернула шею. На Галю зла никто не держит, как и не держит подозрения полиция. Несчастный случай на фоне женской ссоры, заявляют все с один голос, трагично вздыхая. Но Майя больше латте, дружески купленный для неё Галей, не пьет — осторожничает, когда вечером, прощаясь на входе, видит вместо зелёных — алые глаза.

***

— Слышал о череде несчастных случаев в вашем театре. Вы должно быть счастливы, что ваша обидчица получила, как у вас это говорят, по заслугам? — Я никогда не желала ей зла. Знаете, даже Бог прощает. Почему же я не могу? — Как интересно, вы нечасто упоминаете Бога. Сияет огнями набережная канала Грибоедова: Храм Воскресения Христова, гордые мраморные львы, дома европейские копии, бесконечный поток туристов, местных, местных-туристов, фотографирующих, бродящих, сидящих на мраморных скамьях. — Разве тот, кто берет оружие, не заслуживает тоже быть им заколотым? — упорствует мужчина, от его взгляда, острее иголок, Майе не по себе. — Я никогда не говорила, что это она подбросила мне иголки, — глухо протестует Майя. — Но вы неоднократно говорили всем, что это, вероятно, сделал тот, кто получил ваше место. Это ваши слова. Если ложь повторять чаще правды, то и ложь станет правдой. — Я не лгала. И Майя не солжет, когда признается самой себе, как сильно напугала смерть соперницы. — И все же роль Маргариты вы получили. — Это было просто. Никто не исполняет кошачье па так ловко, как я, — бахвалится Майя, прогибаясь в спине у перил Львиного моста, подставляя лицо прохладному осеннему ветру; на её шее вместо медальона висит фотоаппарат, новенький широкоугольный Canon, который она позволила себе в качестве поощряющего подарка, чтобы запечатлеть свою победную улыбку в отражении зеркала в лучшем качестве. — Мою кандидатуру одобрили, потому что я уже танцевала партию Маргариты. — Скромность, как и ложь, красит далеко не всех, Майя Александровна. Ветер треплет обычно всегда послушные волосы иностранного гостя, падая на высокий лоб. Он не удивлен. Не спешит с громогласными поздравления. Для него назначение Майи на роль подобно предрешенному восходу солнца на рассвете. Майя снимает фотоаппарат с шеи, предпринимает очередную попытку запечатлеть профиль мужчины: в его туманной задумчивости, чуть уставшей сгорбленной спиной над серыми постылыми водами Невы, но тот противится, отворачивается и отшучивается: — Не боитесь, что не обнаружите моего изображения на фото? — В зеркалах вы отражаетесь, — поддерживает шутку Майя и неожиданно протягивает фотоаппарат Воланду. Иностранец удивленно приподнимает брови и наклоном головы отражает вопрос. — А вы сами не хотели бы побыть творцом прекрасного? — Я не создан, чтобы создать, — качает головой таинственный друг, не прикасаясь к фотоаппарату. И есть в этом жесте печальный налет, заставляющий верить. — Я все знаю, наблюдаю, направляю, вдохновляю, искушаю, но я лишён привилегии творить. — И вам совсем не скучно? — Я компенсирую этот недостаток тем, что коллекционирую людей искусства, — отвечает со втягивающим воздух свистом Воланд и оскаливается. — Вы хотели сказать: окружаете себя людьми искусства, — поправляет со смехом Майя, щурясь больше по привычке, чем от блеклости питерского заката. — И я упустил многое долгими годами пренебрегая балеринами, — туманно отвечает мужчина. — Право, моя дорогая, я всегда довольствовался тем, что порой меня делали персонажем пьес. Всегда забавно взглянуть на то, каким тебя видят со стороны. — Почему бы вам не бросить вызов самому себе? — пожимает плечами Майя, непоколебимо продолжая протягивать фотоаппарат. — Фотография тоже искусство. Возьмите же. То, как мужчина долгим сомневающимся взглядом глядит на фотоаппарат, как сжимаются и разжимаются его затянутые в перчатки пальцы, как уголки губ подрагивают, не решаясь растянуться в полноценную улыбку, ужасно веселит Майю. — Вы вправе делать со мной все, что подскажет вам воображение, — слегка приглушенным, таинственным голосом шепчет Майя, близко как никогда, шепча на самое ухо; пальцы мужчина наконец-то принимает протянутый дар, — и пускай только кто-то попробует помешать вашему творческому полету, даже высшие силы, я прокляну их в седьмом колене. — Должен признаться, Майя Александровна, я редко нахожусь по обратную сторону искушения, — в ответ шепчет иностранец; его теплое дыхание опаляет щеку, Майя скользит взглядам по его губам, на этот раз хранящим строгую прямую линию без намека на иронию, и отступает на шаг. Проходит час. Майя уверена, если собрать покадрово каждое фото, можно смонтировать целый видеоряд, претендующий на фильм — достаточно наложить лирическую музыку и настроить цветокоррекцию, и кто знает, быть может её свидетельство жизни, заключенное в вечность гигабайтов, смогли бы назвать авторским кино. Каждый шаг. Каждый неожиданный поворот. Каждое полусловие. Воланд фотографирует не предупреждая, подлавливая в самые неожиданные моменты — рука скользит в глубину сумки, наброшенной на плечо; взгляд обращен в неопределенные артерии дорог к приближающемуся вою полицейских сирен; с губ слетают первые слова недавно всплывшей в памяти истории; лицо кривится от надсадного желания чихнуть. Неожиданно Майю посещает идея: по близости расположена квартира, сделанная под фотостудию, принадлежащую её другу. Как удачно складывается, что его как раз нет в городе, что он как раз оставил ключи так банально в горшке для цветов, которые раньше использовали закладчики до того, как их поймали соседи-линчеватели. Майя сдувает крошечные песчинки грязи с пальцев, вставляет ключ в замочную скважину, слышит приветствующий щелчок замочного механизма. Комнаты — геометрически неправильные кубы, похожие на сны Линча. Вокруг ни декораций, ни костюмов, только осветительное оборудование, отражатели, софтбоксы, фотозонты, вспышки, фоновые конструкции, крепежи, стойки и разбросанные по полу сетевые кабели. Но в небольшом сундуке в углу одной из комнат Майя находит ткани — полупрозрачные, блестящие, шелковые, сатиновые, будто заготовки для портных. — Почему бы вам их не использовать? — предлагает Воланд, смотря на неё сверху вниз. Без улыбки. Строго. С самыми серьезными намерениями. Быть может, Майе становится не по себе, страшно совсем чуточку, но она поддается гипнотическому предложению, схожему по интонациям с приказом, и достает их. Растерянно оглядывается в поисках ширмы, но не находит. И замирает в недолгой заминке, пока не вздрагивает от неожиданного звука — опускающейся застежки зипера, пока не чувствует холод студии и тепло чужой кожи, коснувшейся подушечками пальцев выступающих позвонков. Пока теплое кашемировое платье не падает к ногам, и Майя не переступает его, как через желтую упреждающую ленту, отделяющую от обыденного и запредельного. Сзади обжигает огонь, кажется, если сделать шаг назад, прижавшись к иностранцу, то на уязвимой коже спины останется ожог, а потому Майя негнущимися пальцами накидывает, на пробу, шёлковую ткань, заворачиваясь в неё, как утомленная страстной ночью любовница в одеяло, и опускается, растягиваясь на полу, на боку, в странно сломленной позе. Щелкает затвор фотоаппарата. Ослепляет вспышка. И Майя позволяет себе сделать первый вдох, удивленная, что все это время не позволяла себе дышать. Ткани сменяют одна другую, все больше обнажая тело, все больше раскрепощая. Майя позволяет себя ставить в позы, регулировать осанку, наклон головы и даже взгляд, будто стоит она не посредине фотостудии, а на репетиции, на сцене, и за спиной у неё стоит не беспристрастный немец, наклоняющий её голову назад, властно держа за шею, а ругающий за непластичность педагог-репетитор. Иностранец предлагает сфотографировать её в действии. И когда Майя спрашивает, что ей делать, он отвечает, не задумываясь: то, что у вас получается лучше всего. И Майя танцует. То, что верит знает, у неё выходит лучше всего. Свет меняется тенью, а тени рассеиваются в свете. Ей уже плевать, как она выйдет в кадре, нет дела до позы, ракурса, света и выражения лица. Майя входит в привычную стихию, и бесконечные щелчки фотоаппарата сродни музыки руководят ритмом. Она так забывается, что встает на больную ногу, закружившись в четверном пируэте и это становится роковой ошибкой. Стоит просто вспомнить о ноге, о травме, о боле, о позоре, как острая боль пронзает лодыжку, пробирая до самых костей, и Майя падает. Дыхание сбивается. Несколько капелек ледяного пота стекает по щекам к подбородку. Майю трясет. Она силится подняться, но внутри скручивается змеей страх оступиться еще раз. Лица она не поднимает, но слышит, как иностранец опускается рядом, и вздрагивает, вновь чувствуя горячие, раскалённые руки на своей коже. Он бережно берет её искалеченную ногу и нежно массирует лодыжку. — Вы должны избавиться от своего страха, Майя Александровна. Нет ничего страшного в том, когда падаешь сам. Гораздо страшнее, когда вас скидывают близкие люди. Но и это не убьет вас. Немного озлобит. Сделает осторожнее. И сильнее. Майя переворачивается на спину, мерцающая золотисто-серебряными блестками полупрозрачная ткань, что заменяла ей пачку, сбивается и обнажает совершенно бледные не ласканные солнцем бедра. Внизу живота тяжелеет, мышцы стягивает в зудящую истому. Возможно, и стоило задаться вопросом, откуда в пустой комнате взяться упаковке мази, но Майя лишь наслаждается, когда мужчина втирает прохладный гелеобразный крем в ноющую лодыжку. Щекотно, но она терпит. Даже когда крем постепенно впитывается, а руки иностранца поднимаются выше, разминая мышцы у колена. Все выше и выше. Пока адский жар пальцев не добирается до внутренней стороны бедра, и Майя, едва поддавшаяся неге, не распахивает глаза. — Тише, не бойся, — шепчет знакомый змеиный голос из сна, и Майя привычно, с ядовитым спокойствием на душе подчиняется его воле и сама поворачивает голову, наклоняется и припадает к губам мужчины. Она пьет его жадно, без остатка, как кровь Христова, от которой отказалась давеча, позволяя иной плоти коснуться мягкого языка. Вздрагивает опасливо, когда чувствует, что язык ласкает нечто острое, тонкое и раздвоенное, пытается отстраниться, но никто ей этого не позволяет: иностранец сжимает её голову, зарываясь пальцами в растрепанные эбеновые волосы, опрокидывает на пол и зубами впивается в губы, застыв на её теле, как змея, впрыскивающая яд в кровь жертвы. Металлический привкус наполняет рот. Но тает на языке как снег, будто его никогда и не было. У Воланда под кожей раскаленный огонь. Когда Майя касается его — проводит вдоль худого, но поджарого тела смущенно и играючи, скользит по плечам, чтобы зарыться в волосы, нетерпеливо и порывисто ласкает восставшую плоть — ей кажется, что поутру она обнаружит ожоги на ладонях, содравшие кожу до самого мяса. Когда Воланд в ней — беспрестанно колотит в ней, вдавливая в жесткий пол, пока тела путаются в сброшенных тканях и маски, — она слышит немецкую речь, разбирая лишь местоимения да предлоги, но от того, как иностранец это говорит, горячо, самозабвенно, когда втрахивает в неё слова крепче члена, внутри у неё все сворачивается в сладострастный узел, как в удавку, на которой она готова повеситься, только бы достигнуть пика. — Und trotzdem konnte ich mich in deine Kreationen verlieben, Vater. Sie sind wunderschön, — самозабвенно шепчет мужчина, кусает, зализывает, яростно смеется каждый раз, когда Майя шипя выгибается, впиваясь ногтями в плечи. Она прижимает его крепче, скользит по выступающим, грубым, влажным линиям на спине, лишь на мгновение вырывается из сладкой истомы, испугавшись инородного, незнакомого, неожиданного. Отслеживает путь от лопаток ниже, но замирает, когда нечто скользит по правой ноге, шире раскрывая бедра. Во мраке студии ничего не видно. Лишь бледный лунный свет, перемешенный с искусственным огнем фонарей, пробивается на третий этаж. На потолке, в небольших квадратах света, пляшут несуразные тени слившихся тел. С торчащими ввысь рогами. Когда Майя пытается отстранить мужчину, чтобы не увидеть то, что мерещится в светотенях, нечто тонкое и упругое скользит под спиной, подбирается к шее и сцепляется в кольцо, несильно, не перекрывая доступ к кислороду, но вынуждая запрокинуть голову. — Кончай, — рычит мужчина ей на ухо с нечеловеческой искаженной вибрацией и облизывает скулу до самого виска — место идеальное для поцелуя и пули. И Майя кончает, кричит, сжимает в тиски чужие локти и пульсирует вокруг члена, падая в бездну. Тени на стенах вытягивают и сливаются в один черный квадрат. — Wird Gott dir jetzt vergeben und dich retten?, — смеясь, шепчет он ей в губы, но целует целомудренно в лоб, пока наполняет своим семенем. Своим мирозданием. Сны накладываются на реальность, и Майе чудится, что внутри неё образуется воронка, пустота, позволяющая чему-то ирреальному проникать в неё до сердца, мозга, до самой души, чтобы она ни значила. На рассвете, когда студия наполняется бледно-золотистым цветом утренний осени, Майя выводит узоры на спине любовника, прослеживая путь чужой невысказанной истории. Она наклоняется и проводит по ним языком, и впервые за ночь, полную изможденной страсти, чувствует, как мужчина под ней вздрагивает. Пускай он и не спит, лениво положив голову под руки, но его веки опущены, а лицо сосредоточено на касаниях: вот руки разминают мышцы, поднимаются от лопаток к плечам, мимолетно зарываясь в растрепанные волосы. — Твои раны выглядят совсем свежими. — На самом деле им столько же, сколько самому мирозданию. Все меньше эти шутки веселят Майю. Флер таинственности перестает быть загадочным, но и сам иностранец не выглядит настроенным на веселье. Пальцы вновь ласково проходятся вдоль выступающих позвонков, робко, не касаясь, слегка задевая шрамы. — Люди невероятно добры к тем, кто к ним безгранично жесток, и жестоки к тем, кто к ним добр, — сонно молвит Воланд, приоткрывая веки. Майя пристраивает голову на его поясницу, спать совершенно не хочется. — Говоришь, как Дьявол. — Я и есть Дьявол. — Тогда докажи это. Соверши чудо. — Землетрясение посреди Питера вас устроит, Майя Александровна? — Вновь шутливый, пускай и уставший тон. — Это слишком просто даже для Дьявола. — Избавить от бессонницы? — лениво хмыкает мужчина. — Не страдаю. Его смешок всезнающего провидца злит. Тишину нарушает шум города: ночные жители лениво бредут домой, утренние работяги спешат к метро. — В твоих пуантах не было иголок, — вердиктом изрекает мужчина. — Ты это знаешь. И свидетели этому только Бог и Дьявол. Майя по-прежнему хранит атеистическое молчание, и тогда мужчина щелкает пальцами. Ткани под ними обращаются змеями. Майя вскакивая кричит, едва не поскальзывается на одной из хищно прошипевших на неё тварей и жмется спиной к стене. — Как ты это, черт возьми, сделал?! — Во-первых, черту нравится, когда его упоминают всуе, во-вторых, вы хотели чуда, Майя Александровна, — усмехается мужчина, продолжая нежиться на солнечном свету подле ползающих змей. Майя не дышит. Опасливо вытягивает руку, пытаясь забрать лежавшее под змеями платье и едва не хнычет в голос, когда тварь приподнимает тонкую голову, на которой подает ей одежду. Морщась, Майя быстро одергивает ткань. — Так вы и правда… он? — осторожно спрашивает Майя, сглатывая, негнущимися пальцами пытаясь натянуть платье. — Правда… прости господи, сатана? И бесовщина приподнимает руку, совершая типичный русский жест, означающий «вроде как». — Правда. И вы, Майя Александровна, имели неосторожность заключить со мной сделку, и теперь ваша душа принадлежит мне — сразу после исполненной партии Маргариты.

***

Мышление, основанное на компромиссе с логикой, отказывается сочетать в парадигме такие константы как чудеса, Дьявол, неизвестно кем приготовленный кофе, дымящий на узком кухонном столике, с обыденной серостью будний. Рядом с чашкой терпко пахнущего кофе покоится конверт, в нем Майя, стоит извлечь лишь одну тонкую прямоугольный полоску, признает фотографии, сделанные тем, кто априори не расположен к созиданию. Фотографии, все до единой, она заталкивает обратно в конверт, а конверт — в мусорное ведро. Но после контрастного душа, что должен бы привести мысли в порядок, обнаруживает на кухонном столике рядом со всей еще горячей чашкой кофе не только конверт с фотографиями, но и сидящего за ноутбуком лохматого кота — Бегемот вслух читает утренние новости и сетует, что хозяйке следует уважать не только искусство в целом, но и отдельно взятый труд, ведь кое-кто по приказу мессира целую ночь вместо того, чтобы спать у хозяйского бока, занимался ретушью фотографией. С тех пор Майя в квартире не ночует: снимает квартирку в другом конце города, скупает у букинистов старое издание потрепанной Библии, фолианты с мифологическими сборниками и в бессонные ночи ищет объяснение существующему несуществуюещего. Но может, ей стоило взять ютившийся рядом с Библией учебник психиатрии за 1965 год? И пускай отсутствие лиходейки сна не мешает еще одному чуду — бодрому самоощущению, — Майя погружается изредка в бархатистое забытье, непрошенный подарок, чтобы панически биться в темным водах, откуда она выныривает, слыша шорохи, голоса, ветер, а когда открывает глаза — над ней склоняется алое, безобразное демоническое воплощение демона-паралича, заставляющее кровь в жилах стынуть.

***

Рассчитать точную дозировку, чтобы умереть ровно через пятьдесят минут, почти искусство. Майя глядит в прозрачную жидкость, занимающую ровно сто грамм в прозрачной рюмке, взятой из театрального буфета. На её дне — свобода. От короткой жизни. От долгой вечности. Никто не знает, как выглядит Ад. Майя не верит в Дантовских восемь кругов, не верит ни в подземное царство Аида, ни в какую либо иную интерпретацию с инфернальным огнем, краснокожими бесами и вечными пытками, но неизвестность пугает куда больше, чем канонизированная фантазия смертных сказочников. Во что верует Майя, так это в то, что каждому воздаться по его вере: и она верит в то, что она свободный человек. Даже если за эту свободу ей предрешено скитаться по сцене неупокоенным призраком. И Майя пьет залпом. Морщится, как если бы пищевод ей обжег чистый спирт. Смотрит сквозь пелену накрапывающих слез в отражение: на Маргариту в синем платье, в котором ей предстоит встретить своего Мастера, отворачивается и решительно выходит из гримерки. Она не смотрит в лица, чувствует, тени за ней уже наблюдают, они все знают. Он всегда все знает. И кто бы не окрикивал, не одергивал, Майя не останавливается, приближаясь к закулисью. Музыка нарастает. Грохот динамиков усиливается. Стук сердца утихает. Там рядом с убранными декорациями древней Иудеи в клетчатом костюме стоит Коровьев, листающий её медицинскую карту. Поправив треснувший пенсне, он поднимает насмешливый взгляд и патетично вскидывает руку: — Не припомню, Майя Александровна, чтобы прописывал вам лекарство в такой дозе, не припомню! Вы чего чудите и отходите от схемы лечения?! Как ваш лечащий врач назначаю вам немедленную промывку желудка! Немедленную! — кричит он громче ей прямо в ухо, когда Майя проходит мимо. С другой стороны на неё поглядывает Азазелло в черном фраке, он чистит свой самозарядный пистолет, а рядом стоящий огромный черный кот тянет его за края фрака и неприлично лапой показывает на Майю: — А помните, достопочтенный Азазелло, как однажды Достоевский уверял мессира, что единственная свобода воли человека, не подвластная ни Богу, ни Дьяволу, это убить себя? — Как же не помнить, — усмехается Азазелло, обнажая острый клык и грозно зыркая на Майю, — он даже помянул это в своих Бесах. — Жаль, что он не помянул, чем эта свобода воли заканчивается для этих негодяев! Нельзя забрать то, что тебе априори не принадлежит! Это все капиталистические проделки с её частной собственностью довели молодёжь до беды! — в сердцах восклицает Бегемот, чтобы бывшая хозяйка его услышала. И она слышит, даже сквозь грохот музыки живого оркестра. Но на провокации не поддается. Скоро её партия. Партия, за которую она отдала жизнь. Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один. И балерина выходит на сцену. Музыка, на удивление всегда слишком громкая, оглушающая, отходит на второй план. Не так себе Майя представляла последний танец: растворившись в мелодии, в лучах славы света, под гром аплодисментов, под стук затихающего сердца. Но вокруг оглушает тишина, тело двигается само собой по наитию, по заученным правилам или по велению волшебных пуантов, которые она все-таки надела. Мы оба знаем, что в пуантах не было иголок, Майя Александровна. Только не упади. Маргарита оказывается в объятиях своего Мастера. Они танцуют партию, разыгрывая тихую страсть двух нашедших друг друга частичек, наконец соединившихся в цельную картину. Свет софитов скользит по сцене, уходя в стороны: это позволяет увидеть зрительские ряды: тринадцатое место тринадцатого ряда, всегда занятое одним и тем же гостем, пустует. Впереди на двенадцатом ряду — два таких же пустых слепых пятна. Постановка, к которой он толкал её как к пропасти с первой встречи. Сердце, занятое тем, что отсчитывает минуты, не может определиться чувствует ли досаду или облегчение. Маргарита ускользает в тени. Майя возвращается за кулисы. Костюмеры разоблачают её от платья, перевоплощают в телесного цвета боди, покрытого блестками — волшебным кремом, что проявляет ведьмину сущность. И Майя еще спустя десять минут биения сердца, освободившись, вспомнив свои ведьмовские корни, парит над сценой, подвешенная на тонких тросах. Из динамиков ревет: «Невидима и свободна». Но Майя все меньше чувствует себя таковой, когда опускает взгляд и видит, как рушится сцена, как проваливается дощатый пол в подземное царство, обнажая жерло вулкана, откуда пышет жаром. Майю плавно опускают в этот дым, пятки лижет огнем, но опора находится, и балерина снова танцует. Все больше искр выбивается из-под нежно-розовых пуантов, способных претворить зрителей в колючий пепел. Боли почти нет. Но Майя знает, когда с её бездыханного тела снимут пуанты, то увидят обрубки: содранную кожу, деформированные пальцы, слезшие ногти, лопнувшие вены. Она уже чувствует, как нечто змеится, скрытое под плотной телесной тканью. Только-не-упади-только-не-упади-только-не-упади-только-не-упади Слова заглушают музыку. Сердце. Дыхание. Стойка на левой ноге, правая открывается на вторую позицию на сорок пять градусов, плавный поворот, не прикасаясь спереди к левой икре. Руки закрываются в первую позицию. Мимолетная остановка, чтобы раскинуть руки и ногу на вторую позицию. Главное правильно выполнить форс правым коленом при сгибании, не свернув опорную ногу. Вскок на палец, поворот на полупальцах в пятой позиции. Маленькие прыжки с зависанием в воздухе. Наклон корпуса вбок. Маргарита на Балу Сатаны, на ней почти нет одежды, потому что от Дьявола бесполезно скрываться за защитным коконом одежды, статуса, он смотрит не глазами и знает, что будет не только через пять минут, но и через тысячу лет. Не распознать, где люди, а где бесы. Где свет софитов, а где — тени. Одно мгновение Майя кружит в поддержке Дьявол, но кто он: плут или сама суть — сказать невозможно. Она то в окружении знакомых лиц, то в заточении жутких незнакомцев, что тянут когтистые руки самой смерти. Бал оправдывает свое название, и кружится, кружится, кружится. Только-не-упади-только-не-упади-только-не-упади-только-не-упади Сцена, лица, зрительские ряды, декорации — все расплывается акварельным пятном. Кислород больше не поступает в легкие. Сердце умолкает, как стихает мелодия в конце. Тьма сгущается. И балерина, совершив последний пируэт, позволяет своему партнеру поднять себя ввысь над головой, чтобы застыть в воздушной поддержке, как поставленная на паузу вечность. Он ослабляет хватку, уверенный, что, она, как было отрепетировано множество раз, сама элегантно обретет опору, но Майя обмякает в его объятьях, повиснув на сгибе локтя головой вниз, и публика рукоплещет, крича браво и не замечая издалека, что глаза балерины — сосуд души — пусты.

***

Когда Майя открывает глаза, первое, что она чувствует — жуткую боль. Как будто расплавленный металл медленно растекается по венам, силясь растворить бренную плоть. Желудок пронзает кинжальная боль. Голова туманно кружится, а перед глазами все плывет. Но она лежит в мягкой роскошной двуспальной постели, скрытая черным, как траурная вуаль, балдахином. Из одежды на ней только пуанты, ставшие с ней одним целым. Ни холод, ни жар не одолевают обнаженное тело. — Вы пришли в себя, голубушка, весьма вовремя, весьма вовремя. Голос принадлежит доктору Коровьеву. Нет, просто Коровьеву. Все становится на свои места без вопросов и ответов. Черная вуаль балдахина отодвигается в сторону белой перчаткой, и над ней склоняется бесовской слуга, держащий в руке позолоченный канделябр, где горят шесть черных свеч. — Проспали вы долго, процесс восстановления после вашего, кхм, представления, — выделает кисло последнее слово Коровьев, щурясь так, что едва не сдавливает верхним и нижним веками пенсе, — оказался непростым. Как вы себя чувствуете? Как заново умершей? — И не давая ответить, свободной рукой подгоняет подняться. — Вставайте, вставайте, мессир ожидает вас. Безропотно Майя повинуется. Оглядывается: комната кажется смутно знакомой, но совершенно чужой. Коровьев подает халат, сшитый из той самой ткани, в которой ей брал сам Сатана, пока не превратил её в змей, и помогает продеть сначала одну, а затем вторую ручку. В воздухе висит белая перчатка, держащая канделябр, Коровьев обратно вдевает в неё руку и приглашает Майю следовать за ним. — Это место… — О, узнали? — хихикает сопровождающий джентльмен. — Мы у вас слегка оквартировались до окончания главного мероприятия. Чего стенам зря пустовать, Бегемот, как наследник вашего имущества, сделал нам щедрое предложение! Ведь нынче модно стало списывать все свое добро на четвероногих! А кто-то и вовсе браки заключает, никогда не думал, что могу застать времена потешней святой испанской инквизиции! На эту эмоциональную, сказанную от всего сердца тираду, Майя не отвечает, лишь озирается вокруг, дивясь, каким образом, её однокомнатная квартира расширилась до габаритов светского поместья. Коровьев отворяет очередную дверь, наглухо черную, без ручки и вновь галантно протягивает руку. Полуночный мрак освещают черные свечи, расставленные повсюду: на столе, за которым, играя в шахматы, сидят её кот и курьер. Бегемот и Азазелло. На пианино, покрытым толстым слоем пыли. На старинных буфетах, забитых потрепанными книгами. А также на небольшом чайном столике, у которого, закинув ногу на табуретку сидит иностранный друг. Правая штанина заката до коленки, которую по аромату знакомой мазью натирает то самое колено Галя — она поднимает кроваво-алые глаза и приветственно улыбается. Майя молчит, а мессир, довольно хлопая в ладони, заговаривает первым: — Вы как-никак пытались ускользнуть от меня через петлю, Майя Александра. Право, порой пути человека неисповедимы даже для меня. На что вы надеялись? Ответьте только честно, время игр окончено. Майя сглатывает и только после этого судорожного привычного движения осознает, что не дышит, и что сердце её не бьется, боль — единственное, что связывает её с физической оболочкой, все еще заставляющей чувствовать себя живой. — Самоубийцы не попадают ни в рай, ни в ад. Они становятся неупокоенными призраками, — отвечает Майя, пытаясь понять, насколько её слова далеки от правды. Дьявол поджимает губы, возводя глазами к небесам в насмешку и коротко хохочет — тем знакомым человеческим смехом. — Простите, мессир, — подает голос Бегемот, тот самый голос из безумных снов. Кот поднимает лапу, привлекая к себе внимание, и вертит ферзем. — Кто ж знал, что моя шутка зайдет так далеко и люди до сих пор будут верить в эту байку. — Так это ложь? — то ли с надеждой, то ли со страхом вопрошает Майя. — Каждому воздастся по вере, моя дорогая. — Дьявол жестом руки подзывает её к себе. Коровьев подставляет свободный стул, и Майя усаживается напротив своего покровителя. — Вы не верили ни в Ад, ни в Рай. Но в конце уверовали в меня, вечность и ваших, — Дьявол небрежно жестикулирует рукой, — призраков. Каждый человек носит в себе свой собственный ад. Но вы не учли одно… Кстати, как вы себя чувствуете? Он чуть щурит глаза, и вокруг них прорезаются глубокие насмешливые морщины. Майя сдерживается от того, чтобы разрыдаться: так сильно ей плохо. — Да, именно, — кивая, точно читает её мысли Дьявол. — Это и есть ад, который в себе носят самоубийцы. Видите ли, смертных не зря предостерегают от самоубийства: момент смертельной агонии будет преследовать их вечно. Без исключения. Каюсь, возможно, к этому немного приложил руку я сам. Самозабвенный смех Дьявола рассыпает бисер мурашек по обнаженной спине Майи, и она наконец решается задать вопрос: — Это вы подстроили, чтобы я упала год назад на сцене? — Вы меня разочаровываете, Майя Александровна, — резко повысив тон, отрезает Дьявол и небрежным жестом прогоняет Геллу; женщина закручивает крышечку мази, хлопает в ладоши и её остатки растворяются с её рук, опускает штанину домашних штанов своего хозяина и поднимается. — До сих пор так и не поняли, что произошло? Помните, вы рассказывали мне презабавную историю о том, как вам, ребенку, стало плохо в душном помещении церкви от запаха ладана, но все вокруг, включая даже вас самой, увидели в этом дурной знак. — Дьявол разочарованно цокает языком. — Вечно вы так, люди, ищите дурные предзнаменования там, где их нет, а нужные — упускаете. Видите ли, Бог, несмотря на ваше отношение к нему, вас очень любит. Своей самой жестокой любовью, на какую он способен. Вам было предначертано сломать ногу, погрузиться в глубокую депрессию, наглотаться снотворных таблеток, пролежать несколько месяцев в психиатрической больнице, переосмыслить свою жизнь, по настоянию родителей вернуться в Самару, там устроиться преподавать в балетную студию, встретить милого молодого человека, жениться, завести ребятенка и прожить скучную, тривиальную жизнь. А в старости умереть во сне от сердечной недостаточности и отправиться туда. Дьявол указывает вверх и оскаливается. — Вы обрекли меня, — в ужасе шепчет Майя. — Дорога на небеса вам заказана, и вы препятствуете восхождению других. Дьявол скрещивает пальцы, откидывается на спинку кресла и тяжело вздыхает. Нога его по-прежнему покоится на пуфике. — Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо. Я дал вам то, чего вы желали, Майя Александровна, а не то, что вам было нужно. Я предупреждал вас о желаниях. Вы обрели бессмертие. Двойное, — восклицает он, растопыривая пальцы веером. — Мир получил историю о покончившей с собой от внутри театральных интриг балерины прямо на сцене. Много ли вы знаете подобных новелл? Представьте, сколько писателей и режиссеров вы вдохновите! Вас увековечат! А здесь, подле меня, вы будете делать то, что у вас получается лучше всего. Танцевать. — Вечно? — Что такое вечность? — издевательски, философски изрекает Дьявол. — Мне ли не знать, как быстро течет время. И глазом не успеете моргнуть, как минует первое тысячелетие. — Я свое проморгал как при жизни десять лет, — замечает во стороны Азазелло, щуря подслеповатый глаз. — А там, в будущем, чтобы вам не было одиноко на сцене, быть может потихоньку подберем вам партнера, кордебалет. — Таким же способом как подобрали меня? — печально усмехается Майя. — А вы ревнуете? Майя вымученно смеется — долго, отчаянно, надсадно. Закрыв лицо ладонью, по привычке, чтобы скрыть слезы, на которые больше не способно восковое тело. — Фагот, проводи Майю Александровну в её гримерку, пускай подготовиться к выступлению. — Как пожелаете, мессир. Сию минуту, мессир. Фагот протягивает руку и терпеливо ждет, когда утихнет тихая истерика. Майе не хватает неценимой раннее возможности глубоко вдохнуть и выдохнуть, и она опирается об услужливо протянутую руку и поднимается на негнущихся ногах. Когда они покидают гостиную, мужчина замечает: — Все могло сложиться намного хуже, Майя Александровна, поверьте. Видали нашего Бегемота? Он однажды, еще будучи рыцарем, неудачно потушил о Дьяволе в присутствии мессира, и тот сказал: «Если так любишь шутить, так весили меня до скончания времен, а ничто не смешит меня сильнее, чем шутки о черных котах, перешедших дорогу». И Вуаля! Факт того, что её не обратили в кота, не успокаивает. Майя ступает ни жива, ни мертва. Хотя понимает, что больше эти категории физического мира к ней неприменимы. — Вы все пытались остановить меня от самоубийства, но позволили мне выпить яд. Прежде чем ответить Коровьев жует нижнюю губы и мнется. — Видите ли, дражайшая Майя Александровна, ни бог, ни дьявол никогда не прописывают человеку убить себя, но и не способны остановить его в этой воле. Однако за этим следует кара: самоубийца будет испытывать последнюю боль вечность. — Он сказал, что приложил к этому руку. Фагот нервно смеется, ищет лазейку уйти от ответа, но Майя крепче сжимает его руку. — Вы же знаете, что человек создан по подобию Божьему. Вот и существа над-человеком тоже созданы по подобию. И у всех есть такая склонность: страх одиночества. Даже если это одиночество боли. Вот и бывает такое, что в гневе мы обрекаем других на свои страдания, считая, что это облегчит нашу боль. Майя вспоминает шрамы на спине. Неподдельную боль от прикосновения к ним. — Право, у вас задача легкая, каждый бал будете исполнять партии для мессира и его гостей. Танцуйте себе в удовольствие и наслаждайтесь вечностью, а боль — это дело десятое. Приживется. В комнату, куда её сопровождают, стоит наполненная кровью ванна, у которой её поджидает Гелла. Фагот передает смущенную и растерянную Майю в руки вампирши. Девица снимает с неё халат и помогает забраться в ванну — ни холода, ни тепла. Хватит ли и сотни лет, чтобы привыкнуть к неощущению жизни. Интересно, разделяют ли все приспешники дьявола то же проклятие, а главное чувствует ли Дьявол земное? Откинув голову на подложенную бархатную подушку, Майя воскрешает воспоминания ночи в фотостудии. Тени рогов, фантомная упругость хвоста, окольцовывающего горло, раздвоенный язык, касающийся её языка, ласкающий её между ног, проникающий в лоно, как семя в непригодную для жизни почву. Испытывал ли Дьявол то же, что и люди, или имитировал жизнь, или напротив был наделен ощущать все троекратно? Возможно, если ей хватит дерзости — хуже уже быть все равно не может — то хватит и вечности, чтобы узнать это? Майя поднимает руки: алая жидкость струится по бледным рукам, оставляя розовые разводы. Воздух вокруг наполнен ароматов роз и клубники. Быть может, это и не кровь вовсе. Но цвет кожи Майи становится здоровым, оживленным. Она поднимается и позволяет закутать себя в полотенце, заключить в объятья. Гелла шепчет сзади на самое ухо: — Ничего не бойтесь. Оставьте страх и сожаления живым. Вы — мертвы. Не приговор, а презумпция. Билет в истинное настоящее. А не скоротечную подделку. Её одевают вновь в полупрозрачные мерцающие золотой пылью ткани. Они струятся по телу, принимают форму, фасон, складываются в идеальные длину, ширину и вырезы, чтобы не мешать ни единому движению. Майя кружится на пробу, приседает, поднимает одну руку, вторую, вытягивает ногу. Ничто не стесняет движение — не ощущается тяжесть ткани. Но затем Гелла приносит украшения и водружает их: чугунные эполеты на плечи, от которых тянутся цепи к шее, где смыкаются звенья ошейника, а от того вверх по бокам и сзади крепятся тяжелые, тянущие вниз цепи к голове, которую венчает полумесяцем диадема, впивающаяся в кожу. — Вы готовы, — кланяется Гелла и приглашает следовать за ней. Пространство расширяется. Потолки уходят в бесконечность невидимых небес. Свеч все меньше, а тьма — гуще. В приемной нет ни начала, ни конца, у входа, подобно билетеру, их встречает Бегемот, всплескивающий руками: — Чудесно выглядите, хозяюшка, поторопитесь! Гости прибыли и с нетерпением ждут вашего звездного часа! И все-таки как жаль, что вас зовут не Маргарита — открыли бы не только нашу новую сцену, но и бал! А с другой стороны, велика ли разница в недостатки пары букв? — разглагольствует кот, важно виляя хвостом, пока они спускаются по мраморной лестнице. Оказавшись в центре залы, в центре внимания тысячи невидимых, но осязаемых глаз, Майя замирает и по привычке пытается заставить себя дышать. Навстречу ей выходит Дьявол, облаченный в черную мантию, милостиво протягивающий ей руку. — Кто они? — слова застревают, карябают горло иголками, но Майя извлекает их, стараясь звучать ровно, хоть и знает, что играть бесстрашие перед тем, кто знал и растоптал в пыль её будущее, бесполезно. — Аудитория, преданней которой вы не найдете, — отвечает Дьявол, ведя Майю под руку так, как делал это десятки раз по мощенным улицам Питера. — Убийцы, насильники, палачи, отравители, предатели. Скучающие в вечности. Утратившие вкус боли и агонии. Уверен, вам удастся затронуть то, что у них никогда не было. — Что именно? — Сердца. — Вы это знаете по себе? Дьявол одобрительно улыбается, вместо уготованной сцены подводит сначала к гостям: по-аристократически бледная темноволосая женщина любовно обнимает спутника за руку, пока тот переговаривается с кем-то смутно знакомым, вокруг них струится немецкая речь, и им как будто бы нет дела до появления самого Сатаны. — Дорогие мои, Мастер и Маргарита, позвольте представить вам звезду того самого легендарного представления, куда я достал вам лучшие билеты, — представляет Дьявол, поглаживая ладонь Майи — по-собственнически, покровительственно. Вечно долгожданное внимание обращено к ней. Майя вглядывается в лица, на которых наложен отпечаток глубокой печали, фатальной усталости и самозабвенной неугасаемой любви, которая, быть может, стала им маяком в долгом пути к бесконечности. Два пустых центральных места на двенадцатом ряду. Мастер и Маргарита. — Вы создатель романа, — оторопело констатирует Майя. Мужчина, к которому обращаются, как к Мастеру, скромно кивает и его лицо озаряет мученическая мечтательная улыбка. — Теперь я вижу, дорогой Воланд, что оно того стоило, — говорит Мастер, обращаясь к Дьяволу, — мой роман не напечатали, но его перепечатывают, переснимают, бесконечное пере-. — Ваш номер был неподражаем, особенно концовка, — отвешивает комплимент Маргарита, дотрагиваясь до свободной руки Майи. — Уж мы с Мастером в этом деле кое-что понимаем. Все трое — Мастер, Маргарита и Дьявол — смеются одной им понятной шутке. Майе неловко. — Звезде пора на сцену, уверен у вас еще будет время поговорить. Herr Mozart, seien Sie so freundlich, — обращается Дьявол на немецком к другому их гостю. — Что меня ждет в иные дни? Когда вам не нужно будет мое мастерство? — спрашивает Майя, страшась ответа. Сцена приближается со стремительностью эшафота. Интересно, если она упадет: низвергнут ли в языке адского пламени, обращающего в пепел саму душу? — Вы вольны решать сами. Можете хоть погружаться в долгий сон, хоть бродить призраком по планете, хоть сопровождать меня. В отличие от него я даю людям то, что ему непонятно — свободу воли. — Если вы так всесильны, то почему же не залечите свое больное колено? Вы повредили его, когда падали с небес? — Потому что так устроен миропорядок: каждому, кто воспротивится судьбе, должно нести свой крест. И она, после легкого, крещенного на удачу поцелуя в ладонь, восходит на сцену со своим крестом. В зале мертвенная тишина. Отличная от суеты в Мариинском театре, где шум голосов стихал постепенно с третьим звонком, а за ним мгновением позже следовал взрыв мелодии оркестра. Майе не по себе, она не знает: ждать ли ей сопровождения музыки, начинать танцевать или не сметь шевелиться, пока ей не подадут знака, не прикажут, не стегнут плетью. Потому вздрагивает, когда рядом льется стройная мелодия скрипки — почти позабытая, но знакомая. «Реквием» Моцарта. Чуть в стороне, на сцене, так чтобы не отвлекать внимание, стоит дирижирующий мужчина, которого она уже видела подле Мастера и Маргариты. Догадка о его личности почти не сбивает столку. За скрипкой следуют другие струнные инструменты, печальный альт и лирическая виолончель. Встраиваются в ряд флейта, тромбон, барабан, оживляя мелодию. Оркестр появляется из ниоткуда, как утренняя роса: вокруг них не вспыхивают ни клубы дыма, ни инфернальный огонь. Все инструменты звучат в гармонии под стройные голоса призрачного хора, и Майя подстраиваясь под такт музыки начинает делать то, что ей удается лучше всего — танцевать. Танцевать для падших, для худших из худших, убийц и убиенных, насильников и отравителей, диктаторов, фанатиков, безумцев, непонятых гениев, — всех сбившихся по собственной воле, воле мироздания или того, кто преследовал цель заполнить пустоту в одиночестве, приговоренном сроком в вечность. С каждым движением тело расслабляется, мысли растворяются вместе со страхами: больше не нужно думать о том, чтобы не упасть, ведь кто они такие, чтобы судить её, непринятые в рай, как и она сама. И Майя танцует с легкостью, фривольностью, со страстью, с сердцем, которое больше не стучит, растворившись пламенем в раскаленных венах. Ведь ад мы носим с собой. Боль становится такой сильной, что сливается с самой сутью, и Майя перестает на неё обращать внимание: когда ты в движении, когда ты в полете, когда ты кружишь, когда на тебя обращены тысячи взглядов, когда вздымаются увядшие, беззвучно аплодирующие руки, когда на тебя смотрит, восседая на троне, сам Сатана, в отличие от Бога, оценивший твой талант, когда свет свечей не слепит глаза, а освещает путь — нет больше места такой человеческой константы как боль. В театральном жесте Майя проводит по лицу — на пальцах отпечатывается кровь, стекающая по лицу от впившихся в кожу острых краев диадемы. Иглы сжимают талию, вокруг которой струится мерцающая воздушная юбка, обнажающая бледные ноги, по которым от талии бегут дорожки крови, прямиком к пуантам, что разрывают в клочья ноги невидимыми вбитыми иголками. Кровавые следы остаются картой танца на сцене. Но Майя кружится вокруг оси, в самом долгом головокружительном пируэте и улыбается, улыбается, улыбается, в первые искренне, счастливо, совсем как девочкой, когда впервые надела балетную пачку, и танец этот будет длиться до скончания времен, пока балерина танцует.
55 Нравится 6 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (6)