☆
4 февраля 2025 г., 23:05
Примечания:
1. Делиция (от лат. delicia) – «наслаждение». Это не название средства для травли муравьев.
2. Решила остановиться на сокращении «Федя», потому что всякие Феодоры-Федоры вызывают у меня исключительно истерическое хихиканье.
— Все дело в том, что я хочу тебя, Федя-я-ах, — Осаму растягивает имя в пошловатый стон, слишком приторный даже для издевки, прикусывает губу. Безупречно, аккуратно, именно так, как смотрелось бы привлекательнее всего. Её зубы ослепительно белые и влажно блестят. Взмах ресничек, нелепый взгляд исподлобья, будто у сопливой влюблённой дурочки, розовые ноготки скребут рубашку. И словно этого мало, Дадзай ещё и краснеет. Румянец цвета персиков в сезон нежно укрывает щёки и самую малость задевает нос. Просто куколка, как ни крути. С такими же стеклянными, безжизненными глазами.
— Фе-е-дя, — поднывает она и жалобно хмурится. Тоже аккуратно, остановившись на одной единственной вертикальной морщинке. Достоевской и правда интересно, как это у неё всё так складно получается, но времени спрашивать нет. Хочется поскорее закончить с дурацким спектаклем. Федя цокает языком. Хватает Осаму за галстук и тащит за собой, подальше от её драгоценных зрителей.
Скрип двери, поворот ключа. Пыльный воздух, косые солнечные лучи, проглядывающие сквозь жалюзи.
— Ну и?
— Ты такая скучная. Серая мрачная зануда, — руки Осаму, обманчиво тонкие, с силой вжимают её в стену, пальцы забираются под воротник, щекочут кожу, ощупывая ключицы.
— Так найди себе кого-нибудь повеселей, — Достоевская выгибает бровь, демонстративно не реагируя на прикосновения. — У меня на этот день планы.
— Но я хочу тебя, — цедит Осаму, теперь серьёзно и жёстко.
— Вот это взгляд… — ухмыляется Федя.
Глаза Дадзай темнеют, и в их глубине явственно отсвечивает что-то дикое. Может, немного безумное.
Перебинтованные пальцы, все в ярких пластырях с сияющими котятами, проворно перебирают пуговицы, расстегивая одну за другой.
— Тебе знакома такая вещь, как активное согласие? Может, уважение к партнёру? Этика взаимоотношений? — лекторским тоном интересуется Федя, по-прежнему убийственно невозмутимая.
— Что-то я не припомню своего согласия на это, — фыркает Дадзай, мизинцем оттягивая с шеи бинт. За ним всё сине-лиловое в гранатовых подтеках. Совсем не похоже на кожу. Постарались и пальцы, и зубы, и канцелярские лезвия, и, чёрт его знает, что ещё. Губы Феди сами собой расходятся в улыбке. Так обычно художники любуются особенно удачной работой.
— Раз уж это единственный способ от тебя избавиться… — с сомнением тянет Достоевская и грустно вздыхает.
Хлоп. Её пальцы сжимаются на первом перебинтованном запястье — невообразимо длинные с острыми обломками погрызанных ногтей — ловят второе. Достоевская отлепляет Осаму от себя, а себя от стены и швыряет Дадзай в ближайшую парту. Не слишком осторожно, потому что не жалко, да и если сравнивать их физические возможности, Осаму бы не въехала поясницей в острый торец, если бы ей этого не хотелось.
Дадзай сдавленно стонет, и не дав ей опомниться, Федя впивается пальцами в каштановую чёлку, вдавливая Осаму затылком в исцарапанное дерево. Солнечный луч бьёт Дадзай прямо в глаз, она морщится и пытается вырваться, но Федя, злорадствуя, кладёт вторую руку на горло и не сильно, но ощутимо придерживает.
— Чёрт, — выдыхает Осаму.
Сейчас ей действительно больно, глаза слезятся, губы кривятся в гримасе, на бинтах свежие пятна крови. Эх, совсем не успело зажить. Достоевская качает головой, смотрит, молчит. Такое недовольное, искажённое лицо ей нравится куда больше.
Руки Осаму сжимают руки Феди, играючи царапают кожу.
— Неужели, ты и вправду думаешь, что так унижаться — единственный выход? — роняет Достоевская почти с жалостью.
Склоняется ближе, загораживая собой свет. Осаму открывает глаза, облегчённо промаргивается.
— Унижаться? Ты делаешь всё, что я захочу, и когда я захочу, потому что не можешь от этого отказаться. И кто из нас унижается, радость моя?
— М-м, — мычит Федя с безобидной улыбкой. И, сорвав бинт лёгким уверенным движением — у неё было много времени, чтобы потренироваться — прикладывается к истерзанному горлу. Осаму стонет протяжно и громко, скорее от боли, чем от удовольствия, и приходится освободившейся рукой зажимать ей рот. В ответ Дадзай от души впивается в пальцы зубами. Достоевская охает и бьёт её наотмашь по лицу. Осаму скалится, сияет в солнечном свете, и глаза её похожи на пару янтарей. Федя забывает о руке, целует податливые влажные губы, проводит языком по её языку и понимает, что попалась.
Осаму стаскивает их обеих на пыльный пол, забирается сверху, толкаясь и пихаясь. Сдёргивает с неё измятую рубашку и прикладывается к шёлковой ткани. Целует, широко и влажно поглаживает языком, стягивает кружево зубами, одновременно нащупывая на спине застёжку. Достоевская не сопротивляется, даже выгибается, чтобы Осаму было удобнее, потому что от всего этого её ведёт и размазывает по пыльным доскам.
У Дадзай маленькие аккуратные пальцы, но от их движений хочется даже взвыть, настолько тонко и точно они определяют чувствительные точки. Достоевская сжимает губы изо всех сил, но глухие вздохи с каждой секундой всё больше рвутся перейти во что-то более звучное.
— Ты такая сдержанная, — издевается Осаму, и Федя чувствует, как ее руки скользят и пробираются к бедру, задирая длинную юбку. — Такая лицемерка, — Дадзай хихикает, оттягивая резинку чулка, и та громко шлёпает по коже.
Достоевская дёргается вверх, в попытке скинуть с себя Осаму, но она держит крепко и совсем не планирует отпускать.
— Далеко собралась? — карие глаза на миг снова ловят солнечный луч, и Федя невольно застывает, наслаждаясь видом. Взъерошенная, лохматая, рубашка всмятку, бинты в крови, глаза горят...
Осаму подпихивает под неё собственный скомканный пиджак.
— Не торопись, пропустишь всё самое интересное, — Дадзай подхватывает ногу под коленом, и в другой её руке вдруг сверкает лезвие канцелярского ножа. Она склоняется ниже, оглаживает острые выступы тазовых косточек, натягивает резинку и срезает белье, прежде, чем Федя успевает заехать ей ногой по лицу.
— Вот дрянь, — ошарашенно моргая, шепчет Достоевская.
Осаму смеётся, заливисто и звонко, роняет нож, припадает к чувствительной коже губами, и Федю окончательно уносит к далёким берегам.
Осаму нравится быть неторопливой, растягивать движения в самый неподходящий момент. Она просто обожает просьбы, ещё больше — мольбы, но Федя держится, стойко и упрямо стискивает зубами рукав рубашки. Её пальцы путаются в блестящих каштановых волосах, натягивают пряди, рвут, но Осаму это совсем не заботит.
Достоевскую ломает и выкручивает. Она скребёт ногтями пол, задыхаясь. Тонет в ощущениях, то накатывающих размеренными волнами, то сменяющих друг друга безумным калейдоскопом. Язык Осаму способен на поистине удивительные вещи, а в комплекте с пальцами эта искусная пытка становится совсем невыносимой. Федю выворачивает. Она вжимается щекой в собственное плечо, жмурит повлажневшие глаза и, распахнув губы, громко и протяжно стонет. Сладкое и острое наслаждение растекается по её телу, но погрузиться в него не даёт колючая вспышка в ноге.
Ойкая, Федя выгибает пальцы в обратную сторону, подорвавшись, растирает икру в попытке поскорее избавиться от судороги. Наконец, боль уходит, уступая нежному изнеможению, и Достоевская устало смахивает капли пота со лба.
Осаму упирается подбородком в её колено. Губы влажно блестят, щеки горят, волосы торчат во все стороны.
— И что это было?
— Взятка.
Федя качает головой, непривычно розовая и разомлевшая.
Осаму ловит её взгляд, смотрит серьёзно и внимательно, а спустя секунду, показав язык, поднимается на ноги.
— Что-то мне полегчало. Я пойду.
— Надеюсь, не рыдать в туалетной кабинке.
Федя проворно хватает её за щиколотку, и Дадзай подпрыгивает на одной ноге в попытке сохранить равновесие. Достигнув точки баланса, смотрит надменно и с достоинством.
— И с чего такие выводы?
— Всего лишь опыт.
— Всю жизнь теперь будешь мне это припоминать?
Федя прячет ухмылку в волосах.
— Давай, — мягко шелестит она, — возвращайся.
Осаму скребёт рукав. Пальцы Феди по-прежнему придерживают её щиколотку.
— Ладно, — Дадзай сдаётся и возвращается на пол. Достоевская обнимает её за плечи со спины, зарывается носом в волосы.
Солнечные лучи рыжеют, и свет в кабинете становится золотым.
— Выдохни, Осаму-у, — тихо смеясь, предлагает Достоевская.
Дадзай краснеет теперь уже по-настоящему и, прикрыв глаза, выдыхает.